Текст книги "Синее привидение (Преступления Серебряного века. Том I)"
Автор книги: Александр Грин
Соавторы: Алексей Толстой,Георгий Иванов,Анатолий Каменский,Сергей Соломин,Евгений Хохлов,Long ongle,Валентин Франчич,М. Ордынцев-Кострицкий,Иван Буханцев,Александр Рославлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Валентин Франчич
ИСПОВЕДЬ СУМАСШЕДШЕГО
Глава 1
Если вы думаете, что сумасшедшие не отдают себе отчета в своих поступках, то очень ошибаетесь. Я, например, сумасшедший и великолепно знаю, что я – сумасшедший. У меня бывают моменты, когда возвращается прежнее состояние духа, когда я могу спокойно говорить с людьми обо всем, что их интересует, и говорю об этом так, что непосвященный никогда не заподозрил бы во мне сумасшедшего.
Я вполне сознательно, во всеоружии критической мысли встречаю переход этого «нормального» состояния в мое обычное – состояние помешательства.
Прежде всего, я начинаю чувствовать в себе присутствие чьей-то посторонней воли, которая бродит во мне, как молодое вино, щекочет мои нервы, побуждая их на неожиданные эксцессы. Первое время это даже доставляет удовольствие. Хочется кричать, танцевать, строить потешные рожи… Затем начинаются муки. О, этот огонь неудовлетворенного чувства! С пеной у рта, бешено вращая глазами, я стучу кулаками в стену, я кричу до хрипоты, чтобы слышал весь мир, но стены не пропускают звуков.
Бешенство мое растет. Все силы ада кричат в моей душе. Каждый атом моего тела трепещет и сгорает от неизбывной муки… И тогда ко мне приходит она.
Глава 2
Когда я решил убить ее, мне пришла в голову мысль симулировать сумасшествие. На помощь явилась наследственность. Я вспомнил, что мать моя – истеричка, а отец – алкоголик, что один из моих кузенов идиот, а другой окончил жизнь самоубийством. «Великолепно, – сказал я. – Все складывается весьма благоприятно для моей цели. Я – сумасшедший. – Я невменяем. Меня не приговорят, как обыкновенного убийцу».
И я стал притворяться. Притворяться! Я не знал, что носил в себе зародыш настоящего безумия.
Однажды за обедом, на котором присутствовало много гостей, я сказал моей жене, что она похожа на мокрицу. Перед этим я говорил с одним солидным упитанным господином о внешней политике. Я видел, что все переглянулись. «Ага, – обрадовался я, – клюнуло! Скоро я буду иметь возможность задушить вот этими руками существо, которое называется моей женой и которое всегда напоминало мне кошку». Вы знаете, что кошку приятно мучить? Приятно душить эту гибкую отвратительную гадину, чувствовать, что тело ее извивается в ваших руках, тщетно стараясь избежать смерти.
Есть женщины, похожие на кошек, и моя жена была кошка, настоящая кошка с фальшивыми глазами, в которых всегда тлело томление похоти. Я дрожу. Я снова переживаю тот незабвенный чудесный момент.
Несколько случаев, подобных вышеописанному, создали мне репутацию «ненормального». Жена начала избегать меня, приняв постное выражение оскорбленной невинности. Родственники стали поговаривать о том, чтобы засадить меня в больницу. Все это подхлестывало мою злобу, мою жажду мести. Я неоднократно, сидя один в кабинете, приходил в безумный восторг от одного предвкушения мести. Я начинал громко смеяться и делать гримасы. «Теперь, – думал я, – меня примут за сумасшедшего. Я спокоен за себя. Способность симуляции – это особенность тонкого интеллекта. Бедные убийцы, которые, убив, прячутся, а будучи пойманы, с, тупой покорностью идут на виселицу!»
И вот настал, наконец, момент. Я пришел к ней ночью в спальню. Она лежала передо мной, раскинув белые пухлые руки, сбросив с себя во сне одеяло и обнажив здоровое, пышное тело, созданное для похоти и страсти. Я невольно залюбовался ею. Она была прекрасна, как объект для мучений. Бешеный восторг охватил меня и я, трепеща от счастья и ненависти, уносимый могучим потоком чувств, сдавил ее белую, нежную, как пух, шею, сдавил судорожно, вложив в это движение всю душу и все силы. Явись ко мне в этот момент смерть, я сказал бы:
– Ты пришла вовремя: мне ничего больше не нужно. Я счастлив!
Я душил ее, и чем больше содрогалось ее тело, тем ярче и горячее было мое счастье, счастье ненависти и мести. Океан наслаждения поглотил меня и, когда я очнулся, она была мертвой.
Я в доме умалишенных. Я отдаю себе отчет в своем поступке и ничуть не раскаиваюсь, и ни одно угрызение совести не тревожит моей души, ибо за моей спиной стоит великолепный адвокат – наследственность. Иногда ко мне приходит она. Тогда меня охватывает сожаление о том, что я не могу задушить ее вторично.
Валентин Франчич
МЕСТЬ
Директор сыскной полиции Арман Болье сидел в своем кабинете, просматривая деловые бумаги.
Сегодня он был в каком-то особенно плохом настроении. Тени мрачных предчувствий длинной вереницей ползли в его сознании, и от этого все казалось бесцветным и ненужным: и скучные деловые бумаги на письменном столе, и солнечный, весенний день, глядевший в окно и звучавший бесчисленными невнятными голосами пробуждающейся жизни.
Несколько раз он оставлял в покое различные «донесения» и смотрел в окно на синее небо, на молодые, опушенные зеленью деревья.
Резкий звонок телефона заставил его вздрогнуть.
– Я слушаю…
– Говорит Шапюи. Сегиль арестован и через несколько минут будет доставлен в сыскное.
– Где вы арестовали его?
– В кафе «Жерар». Приказаний пока никаких?
– Пока никаких.
Болье повесил трубку и, встав, начал ходить взад и вперед по кабинету.
– Наконец-то пойман! Сколько усилий, сколько хитростей было потрачено агентами на поимку этого важного преступника!..
Сам министр юстиции неоднократно справлялся у него о судьбе розысков. Превосходно!
Вошедший в кабинет дежурный чиновник доложил, что преступник в антропометрическом кабинете.
Болье прошел коридор и вступил в комнату, где на стенах висели оттиски, стояли различные приборы для измерения, и увидел высокого, элегантно одетого господина, спокойно, почти презрительно смотревшего на полицейских. Сегиль был решительно красив. Его овальное, обрамленное черной бородой лицо выражало большой ум и твердую, стальную волю.
– Обыщите, – приказал Болье.
Двое агентов поспешно принялись за дело, и через две-три минуты он с интересом рассматривал отобранные вещи.
Бумажник был туго набит кредитными билетами; только в одном отделении нашлись два письма. Болье быстро пробежал первое, и выражение удивления появилось на его лице. Странно! Кого напоминает почерк? Затем эти слова: «Арман уехал… Буду одна… твоя Симона». Странное совпадение.
Болье отложил первое и взял второе.
Из сложенного надвое почтового листка выпала фотографическая карточка молодой красивой женщины. Холодный пот выступил на его лбу: в молодой женщине он узнал свою жену – Симону. В следующий момент, вполне овладев собой, Болье отдал распоряжение о водворении Сегиля в камеру предварительного заключения и, вернувшись в кабинет, сообщил по телефону судебному следователю.
– Послушай, Симона, – говорил Болье, мешая ложечкой чай, – как ты вообще находишь брюнетов? Жгучих брюнетов с черной бородой и красивыми цыганскими глазами?
– Как я нахожу брюнетов? Но ведь ты, Арман, не брюнет.
– О, я знаю, ты любишь только меня. Согласись, однако, что есть люди более интересные, чем я. Я стар… занят делами… часто не бываю дома…
– Ты задаешь мне странные вопросы…
– Странные? Совершенно верно! Кстати, известный аферист Сегиль пойман и был обыскан в моем присутствии… Отчего ты побледнела, Симона?
– Мне что-то нездоровится…
– …Найдена карточка красивой молодой женщины, удивительно похожей на тебя.
– Похожей на меня?
– Как две капли воды. Конечно, это совпадение, Симона, но совпадение удивительное. Представь себе, на шее этой женщины тот же медальон, что я подарил тебе ко дню твоего рождения…
«Удивительно слабый народ – эти женщины», – с презрением думал Болье, приводя в чувство Симону.
Валентин Франчич
ГЛАЗ СТАРУХИ
(Рассказ убийцы)
Вдвоем ходили мы на «работу», г-н студент, потому что и веселее, и не так страшно, да и в случае чего, если дело неудачей кончится, уйти легче. К тому же товарищ мой, Андрей Спичкин, был парень силы удивительной, смелый, как черт, и безбожник, каких теперь не сыщешь. В нашем деле с Богом не проживешь. Сдается мне что, ежели бы люди по-настоящему в Бога верили, не было бы на земле ни убийства, ни грабежа. Который человек не совсем Бога забыл, так тот, ежели на «дело» идет, особливо в первый раз, все боится, как бы гнев Божий его не покарал, а потом удивляется, что гнева нет. Ну, раз Бог по башке громом не ахнул, значит, можно. И пошла писать! Вот как оно бывает, г-н студент…
Правду я говорю? Человек вы, надо быть, очень ученый; но и вы, сдается мне, ни столечко в Бога не верите?
Вот видите! Ну, а у простого человека от безверья к убийству – шаг. Многое сходило нам с Андреем с рук, много ограбили мы людей и так пообтерлись, что ни страха, ни совести не чувствовали. Несколько убийств было на нашей душе, ежели только душа у нас была, а то правильнее сказать, что души у нас и в помине не было, и много еще убийств принял бы я на себя, когда бы судьба не помешала. А дело было так. Задумали мы с Андреем один купеческий дом ограбить, богатый был дом и стоял совсем на окраине города в глухом переулке, где больше пустырей было, чем жилых домов.
Дознали мы все: и сколько в доме людей, и когда хозяина нет, и кто в гости ходит, – все до мелочей повысмотрели. Сыщики и те лучше бы не обработали. Ждали мы только случая, что бы в гости нагрянуть, повернее дельце сварганить, а случая все нет и нет. Что ни день, то у купца или гости, или приказчики из лабаза – не подступиться. Хотели было уже совсем от своего отказаться, досадно уже становилось, что время даром потеряли, а случай тут и подвернись: купец по делам в другой город укатил, захватив и своих молодцов из лабаза. В доме же остались только старая служанка да мать купца – древняя старуха, богомольная весьма, все по церквам ходила. Спичкин все до тонкости обмозговал. Он и собаку, что на цепи во дворе купца бегала, так приручил, что как увидит нас, хвостом вилять начинала. И вот вечерком подошли мы к дому. Дело было в октябре – дождь, слякоть, ветер такой, что насквозь прохватывал, каналья… В переулке темень, хоть глаза выкалывай, – все одно будет; одно слово – воровская ночь.
Спичкин подставил мне спину, я на него и через забор.
Упал на сухие листья, прислушался: все тихо, только собака целью громыхает, почуяла… На этот случай был у меня кусок мяса припасен. Бросил я его псу, открыл калитку и пропустил Спичкина. Остановились мы и начали думать, как в доме пробраться: ежели в дверь, то такой шум поднимется, что и за версту услыхать, потому изнутри-то дверь болтами железными заперта; в окно лезть тоже не способно – ставни закрывают…
Стали мы ходить вокруг до около. Вдруг Спичкин зацепился за что-то ногой. Присмотрелись: лестница. К голубятне приставлена, что под самой крышей. Так было темно, что сразу не заприметили, а лучшего, кажется, сам дьявол бы не выдумал. Поднялись мы на крышу, с крыши на чердак, с чердака по витой лесенке в какой-то чулан, а в чулане том всякая снедь: и окорока, и колбасы, и бутылки с настойкой. Приложились мы к ним раза два, закусили колбасой и за работу. На наше счастье, дверь чулана оказалась не запертой. Вышли мы в темный коридор, прислушались: тишина такая, что слышно, как сердце в груди колотится. Сдается мне теперь, что сердце оттого так сильно колотилось, что предчувствие было скверное, а тогда только одно и было на уме, как бы получше все сработать. Пошли мы в темноте наугад, руки протянув вперед, чтобы лбом не стукнуться. Надо вам заметить, г-н студент, что нам не очень и страшно было, потому что хорошо знали, на что идем. Во втором этаже была одна старуха-купчиха, а что могла сделать с нами женщина, слабая, старая такая, что от щелчка в труху бы рассыпалась?
Нащупали мы, наконец, какую-то дверь. Спичкин тихонько приотворил ее, и увидели мы: комната, надо быть, спальня, в углу старинные образа, лампады теплятся, а на коленях перед образами старуха, молитву шепчет, крестится истово да поклон за поклоном бьет.
Спичкин толкнул дверь сильнее и вошел в комнату, нарочно стуча сапогами, чтобы услыхала старуха. Я за ним следом. Так всегда было, что Спичкин первым начинал. Но старуха продолжала молиться, не замечая нас. Тогда Спичкин подошел к ней и тронул ее за плечо. Не меняя положения, она повернула голову в нашу сторону. На нас глянули строгие, мутно-голубые глаза, в которых не было ни капли страха.
Лицо сморщенное, серьезное, иконописное, – можно сказать.
В деревнях такие старухи попадаются. Лицо во всех отношениях примечательное. А главное – ничуть не перепуганное.
– Вот что, бабушка, – начал Спичкин, – ты не притворяйся, а говори-ка лучше, где деньги.
– Кто вы такие?
– Гости с проезжей дороги. Ну, старая, живее поворачивайся, отпирай свои сундуки – нам некогда. Мы сюда пришли не для того, что бы с тобой разговоры разговаривать.
Поднялась старуха с пола, пристально посмотрела на нас да как закричит:
– Караул! Спасайте! Режут!
Мы даже ошалели от крика. Спичкин хлопнул ее кулаком по голове, а ей хоть бы что: визжит, как свинья, которую режут. На счастье, никто не прибежал. Осерчали мы, бросились на старуху. Спичкин ее за голову, я за ноги, – кинули на постель и давай душить. Спичкин ее душит, а я ноги держу, что бы не дрыгала, да и сильная оказалась – просто на удивление! Долго мы с нею возились. Только чувствую вдруг я, что ноги больше не вздрагивают, вытянулись.
– Ну, Андрей, – говорю, – померла старуха.
Сбросил Спичкин подушку, которой старуху душил, и показалось мне вдруг, что лицо у него белее стены стало.
– Что там еще увидел? – спрашиваю.
А Спичкин пятится назад, взгляда с покойницы не сводит.
Стало мне страшно. Взглянул и я на старуху.
Верите ли, г-н студент, даже сейчас волосы у меня шевелятся, когда вспомню, а тогда такой ужас овладел мною, что я просто обмер.
Вижу я: один глаз старухи опух от удара и закрыт, а другой смотрит на меня, как живой: большой, привязчивый, беспощадный, полный какой-то непонятной силы… Казалось: стоит только двинуться, и он пойдет за тобой. Взял я подушку с полу и бросил старухе на лицо. Молча принялись мы за дело. Сбили замки с сундуков, все в них перевернули вверх дном и что было ценного, позабирали. А в доме такая тишина, что слышно, как, потрескивают где-то рассохшие доски. За окном ветер воет. Дождь в крышу стучит. Вдруг раздался легкий шорох, и что-то грузно шлепнулось на пол. Вскочили мы, как ошпаренные, смотрим: глаз старухи по-прежнему следит за нами, а подушка лежит на полу. Ну, тут мы, наконец, не выдержали.
Бросился я вон из спальни, Спичкин за мной. Хочется по-звериному закричать, но голоса нет и язык отнялся. В смятении потеряли дверь чулана, наскочили на пролет лестницы и скатились в нижний этаж.
Заметались мы здесь, словно мыши в западне: нет выхода. А в спине такое чувство, как будто покойница вот-вот уцепится. Так бы и проторчали в доме до утра, не зажги Андрей спичку. Был у него в кармане коробок, да с перепугу забыл он о нем.
Пробрались мы кое-как в сени, отодвинули засов и выскочили во двор. Со двора на улицу и ну бежать.
Дождь лупит, как из ведра. Ветер стонет. Сухие листья падают на землю. И шорох упавшего листа кажется нам шагами старухи.
Так вот, г-н студент, как дело было. Тридцать лет прошло с той ночи. Столько же лет и моей седине. И когда я вспомню обо всем, сдается мне, что глаз старухи оттого так страшен был, что в нем тайна смерти отразилась. Можно Бога забыть, можно над человеком надругаться – все можно, но никто не может безнаказанно заглянуть в глаза смерти. Никто.
Анатолий Каменский
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Завтра, на суде, я не произнесу ни одного слова. Судьи, присяжные, публика в моих глазах ничем не лучше тех жалких, беспомощных, голых, которых я три года изо дня в день видел в бане. Да! И никто не узнает от меня правды, потому что правда моя не интересна никому. Однако нужно же хоть как-нибудь убить остаток ночи.
Попробуем, попробуем…
Когда, три года назад, я, бывший интеллигент, секретарь земской управы, кандидат университета, вступил в артель банщиков и староста, выдавая мне необходимые атрибуты моего звания (короткий передник и прочее), сказал: «Ну, барин, с Богом», – я подумал: «Вот оно, начинается…»
И началось мое последнее служение людям, которых я раньше привык видеть в мундирах, сюртуках, галстуках и т. д. С утра до ночи, перебегая из одной «мыльной» в другую, «поддавая пару», хлопая веником и намыливая толстые и тощие, старые и молодые тела, я наблюдал за людьми, лучшими, чем я, ходившими в сорокакопеечные бани. Лучшими уже потому, что даже в банщики я был принят из милости. Мне оставался выбор между самоубийством и ночлежными домами, но мне почему-то пришла в голову эта странная идея – поступить в бани. Когда я обратился к старосте Кузьме Макарычу, он долго смотрел то на меня, то на мои документы, иронически улыбался и наконец спросил:
– Залог есть?
Залог был небольшой, и все места оказались занятыми, но я пришел еще и еще раз, и меня взяли сначала на испытание, а потом и совсем. И я начал намыливать чужие головы и спины. Мои товарищи, другие банщики, осторожно подшучивали надо мной, называя меня на «вы» и «барином», а посетители, не обязанные знать о моем прошлом и о моем университетском дипломе, разумеется, меня «тыкали», считали меня машиной, вещью, что мне, признаться, вначале было как-то до жуткого приятно. До того приятно, что, помнится, когда в первый раз за какую-то провинность толстый и важный господин обругал меня болваном, у меня радостно забилось сердце, я сказал: «Очень хорошо» – и даже урвал минутку, чтобы посмотреть в предбаннике, кто мой приятный собеседник. Он оказался артиллерийским генералом. Когда он приходил потом и попадал ко мне, я трудился над его телом с особенным усердием и после душа, накинув на него простыню, пробежав вперед несколько шагов и распахнув перед ним широкую стеклянную дверь в раздевальню, с особенным удовольствием посылал ему вслед традиционное: «Желаю быть здоровым».
В общем, первые месяцы моей новой службы доставляли мне одно сплошное удовольствие, не отравляемое даже воспоминаниями. В этом теплом и влажном воздухе со сходившимися у потолка клубами пара, с обманчиво мелькавшими где-то вдали электрическими лампочками, то звонко, то глухо говорившими голосами, запахом свежих веников и музыкой льющейся воды моя жизнь показалась мне какой-то сказкой. Помню, еще в детстве, во сне, я представлял себе ад похожим на баню, наполненную голыми, охающими, окутанными паром людьми. И мне не только не было страшно, но я любил, когда повторялся этот сон. К своим обязанностям я привык очень быстро и, как настоящий банщик, говорил: «Пожалуйте», свободным жестом окачивал водой мраморную скамейку, а потом поправлял изголовье, покрытое березовыми вениками.
Сначала все приходившие в баню люди казались мне равными, одинаковыми, и в этом смешении блестящих офицеров, чиновников, студентов, приказчиков и купцов, пожалуй, и была главная прелесть. И я с трудом различал эти однообразно голые тела, доверчиво ложившиеся на мраморную скамейку. Но потом, делая массаж, растирая и шлепая по спине, я уже мог почти безошибочно думать: «Я шлепаю генерала» или: «А это адвокат» и проч. Мне не приходилось мыть тех истощенных и скелетообразных студентов, которые ходят в десятикопеечные бани, а потому чаще всего я ошибался, принимая выхоленные и гибкие студенческие тела богатеньких или «белокостных» за офицеров. И я особенно любил мыть эти загадочные тела, с загадочным настоящим и будущим, любил этот небрежно-ласковый, разнеженный теплотой и моим искусством тон: «Потрите, пожалуйста, еще раз спину». Молодые кости хрустели мягко и глухо, молодые мускулы, натренированные гимнастикой и спортом, напрягались, как эластичная сталь.
Были у меня и «свои» посетители, те самые, которые, войдя в «мыльную» и, оглядываясь по сторонам, весело или строго кричали: «Дорофей свободен?» – и которым я всегда с радостью отвечал: «Сию минуту» или: «Пожалуйте». Среди них чаще всего попадались «откровенные», говорившие при первом знакомстве:
– Намыливай хорошенько: у меня что-то начинают лезть волосы.
А потом, второй или третий раз:
– А я, брат Дорофей, был болен.
Или:
– Знаешь, Дорофеюшка, я завтра женюсь.
Это были мои друзья, ближе и дороже которых у меня никого на свете не было. Остальные разделялись для меня на «постоянных», ходивших часто, и «новых», являвшихся впервые. О, как интересна была вначале моя оригинальная жизнь! Приходили десятки и сотни людей с самыми разнообразными отпечатками на лицах, с тайным веянием другой, внешней, далекой от меня жизни. Далекой и отвергнувшей меня. Ни-ни… об этом ни слова. И несмотря на то, что, поступая в бани, я уже носил в груди чувство непримиримой вражды к людям, выбросившим меня из жизни, – здесь первые месяцы я готов был примириться с ними. Очень уж были жалки эти беспомощные, голые! И я испытывал какую-то нежность к этим розовым, худым и полным, блестящим от воды, толпящимся вокруг меня телам.
Впрочем, все это было недолго. Постепенно просыпаясь, медленно наплыли воспоминания и зашевелилась застарелая, ноющая как ревматизм, ненависть. И вот они проходили мимо меня в каком-то хаотическом смешении, и эта движущаяся груда тел, с отдельно мелькающими лицами и фигурами, скоро превратилась в моих глазах во что-то единое, цельное, приобрела одну общую физиономию. И, возненавидев эту ужасную бесформенную массу, я полюбил свои наблюдения над нею. Чтобы не быть замеченным, я снимал коротенький передник – свое единственное отличие от посетителей, забирался в горячую баню, и тут, в полутьме, среди удушливых раскаленных паров, от которых кровь стучала в висках, я весь превращался в зрение и слух. Животные, радостные стоны, оханье, шлепанье веников слышались здесь безостановочно, а вокруг меня возились красные неуклюжие тела с прилипшими березовыми листьями. Бродя и сталкиваясь со всеми, я поминутно встречался с чужими взорами, мутными, блестящими или неподвижными. Хлопали двери, тела прибывали и убывали, и я наконец слышал голос кого-нибудь из банщиков: «Дорофей! К старосте». Я пробуждался, а потом покорно стоял перед Кузьмой Макарычем и смотрел в пол.
– Ты что же, барин, – насмешливо говорил он, – опять без передника гоголем ходишь?
Меня штрафовали, и я некоторое время довольствовался тем, что в перерывах от работы, стоя где-нибудь в уголку, около душа, с жадностью смотрел по сторонам. На скамейках сидели и лежали люди, покрытые мыльной пеной, возвышались толстые, тяжело дышащие животы, виднелись красные лица с умиротворенным выражением и полузакрытыми глазами. Банщики шлепали, потягивали и растирали эти бока, спины и ноги, «рубили на них котлетки», и мыльные брызги летели во все стороны. Полусонные взоры тех, кто поближе, равнодушно блуждали по моему лицу и по моему короткому переднику, а я стоял и думал: «Хорошо, хорошо, посмотрим». Но тогда, видит Бог, у меня не было никаких определенных планов. Это явилось гораздо позднее… И очень долго, наблюдая за публикой, я ничего не испытывал, кроме какого-то странного самоуслаждения.
Только что вымытые, разнеженные и выхоленные туши медленно и важно проходили мимо, а из их глаз смотрело на меня нескрываемое холодное и сытое равнодушие. А вот легкомысленные усики, кокетливо-самодовольные глазки, тонкая талия, широкие и покатые плечи – и так и хочется вообразить прямо на этом теле блестящие пуговицы, а на голых, дрыгающих пятках беспечно позвякивающие шпоры. И где-нибудь рядом – тяжело и основательно, как бы в невидимых толстейших сапогах, выступает неладно скроенная жирная спинища с женоподобными круглыми плечами и предательскими, не оставляющими сомнений, мокрыми косичками, болтающимися у затылка. Каких только букетов я не вязал в этом прекраснейшем из цветников, в бане! Офицеры, купцы, священники, и все это голое, самодовольное – в вымытом и детски беспомощное – в намыленном виде. Каким презрением я проникался к этим мешкам с костями и жиром и как я их ненавидел!
В эти острые минуты я забывал даже своих «друзей» и на веселые окрики: «Дорофей свободен?» – сердито и нехотя отвечал: «Сейчас».
– Ну, Дорофеюшка, – говорил какой-нибудь молодой чиновник или купчик, – поздравь… мне Бог даровал сына.
– Не поздравляю, – мрачно говорил я.
– Вот как, – смеялся чиновник, – ах ты, философ! Повтори, повтори! Ха-ха-ха!
Если ко мне попадало разжиревшее тело какого-нибудь генерала, купца или отца-диакона, раздражение мое усиливалось, и я ожесточенно тер мочалкой, пока меня не останавливали:
– Однако, брат, того… нельзя ли поосторожнее?
Или короче и суше:
– Мыть не умеешь, осел!
И вот когда к нам в бани начал ходить он, человек, отравивший мне половину жизни, похитивший у меня самое дорогое, что у меня оставалось, мое счастье и мою честь, выбросивший меня на улицу, – с того времени для меня начался настоящий ад, состоявший из шести дней мучительного ожидания и одного дня самого страшного из наслаждений – ненависти. Он являлся часто, каждый понедельник вечером, всегда ровнешенько в девять часов, и я готовился к этому моменту с лихорадочной торопливостью. Все валилось у меня из рук, я был вне себя от нетерпения, и только тогда, когда его фигура появлялась в дверях, я вздыхал облегченно.
Я наблюдал за ним издалека, и, если я был свободен, а другие банщики заняты, я стремглав бежал в «артельную», чтобы мне не пришлось его мыть. О, я готовил себе эту встречу с ним как нечто счастливейшее для меня на земле. Как и когда возникла у меня эта идея, погубившая его и меня, я не знаю… Может быть, с самого первого момента, как я увидел этого человека в наших банях. Но в тот день, в тот понедельник я уже знал каждый свой шаг, я действовал вполне обдуманно. Да, да – «с заранее обдуманным намерением».
Я ждал его у самой двери, и, когда он вошел, я поклонился насколько мог изысканно и низко и сказал:
– Пожалуйте, барин! Прикажете помыть?
Он, не глядя на меня, процедил сквозь зубы: «Помыть», – и я пошел впереди него, указывая ему дорогу. Я вел его за собой, как нечто драгоценное, расталкивал других и все время делал округленное и почтительное движение рукой: «Пожалуйте, пожалуйте». Очевидно, он не узнал меня, и его сытый взор равнодушно блуждал по сторонам. Я пустил в ход всю виртуозность, на какую может быть способен опытный банщик, и я видел, как его лицо, с полузакрытыми глазами, улыбалось от удовольствия. О, как он был мне жалок! «Ты весь в моей власти, – думал я, нежно растирая ему спину, – и ты не знаешь, во что превратятся через полчаса твои прекрасные упитанные щеки». Когда он лежал на спине и я натирал ему грудь и массировал ему ноги, он поневоле должен был глядеть в потолок и на меня.
– Ты очень хорошо моешь! – произнес он, останавливая на мне свои красивые, близорукие глаза. – Как тебя зовут?
– Дор… Федором, – сказал я.
– Молодец, Федор! – похвалил он и, доверчиво потянувшись, отдался сладкой, дремотной истоме, причем я услыхал его тихое, знакомое мне сопение.
Потом я спросил его:
– Под душ пойдете, барин?
О, я отлично знал, что он не любит душа: ведь недаром я наблюдал его целых полгода.
– Нет, Федор, – ласково отвечал он, – окати меня тепленькой водицей из таза.
Я спокойно наполнил два таза – один кипятком, другой холодной водой – и поставил их у него в ногах на скамейке.
– Садитесь, барин, – сказал я ему, и он лениво спустил ноги, немного сгорбился и снова закрыл глаза.
Тогда я осторожно приподнял над его головой таз, обжигающий мне пальцы, и на минуту, чтобы продлить наслаждение, всмотрелся в его лицо. «Да, да, это он – мое сокровище, это его облыселый лоб, круглые, дугообразные брови, красивые, „неотразимые“ усы и весь его интеллигентный, породистый облик».
– Что же ты? – нетерпеливо спросил он, открывая глаза.
И в это мгновение, встретившись с моим воспаленным взором, мне кажется, он узнал меня, – что-то странное отразилось в его лице, какой-то животный ужас.
Я вылил весь кипяток ему на голову. Он не успел закричать, и я тотчас же увидал его багровое лицо с побелевшими, сварившимися глазами.
Врачи не нашли во мне психического расстройства, и были совершенно правы. Завтра меня судят за убийство, но я не скажу в свое оправдание ничего.