Текст книги "Том 6. Художественная проза"
Автор книги: Александр Пушкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
Роман на Кавказских водах *
В одно из первых чисел апреля 181… года в доме Катерины Петровны Томской происходила большая суматоха. Все двери были растворены настичь; зала и передняя загромождены сундуками и чемоданами; ящики всех комодов выдвинуты; слуги поминутно бегали по лестницам, служанки суетились и спорили; сама хозяйка, дама 45 лет, сидела в спальне, пересматривая счетные книги, принесенные ей толстым управителем, который стоял перед нею с руками за спиной и выдвинув правую ногу вперед. Катерина Петровна показывала вид, будто бы хозяйственные тайны были ей коротко знакомы, но ее вопросы и замечания обнаруживали ее барское неведение и возбуждали изредка едва заметную улыбку на величавом лице управителя, который однако ж с большою снисходительностию подробно входил во все требуемые объяснения. В это время слуга доложил, что Парасковья Ивановна Поводова приехала. Катерина Петровна обрадовалась случаю прервать свои совещания, велела просить и отпустила управителя.
– Помилуй, мать моя, – сказала вошедшая старая дама, – да ты собираешься в дорогу! куда тебя бог несет?
– На Кавказ, милая Парасковья Ивановна.
– На Кавказ! стало быть, Москва впервой отроду правду сказала, а я не верила. На Кавказ! да ведь это ужасть как далеко. Охота тебе тащиться бог ведает куда, бог ведает зачем.
– Как быть? Доктора объявили, что моей Маше нужны железные воды, а для моего здоровья необходимы горячие ванны. Вот уже полтора года, как я всё страдаю, авось Кавказ поможет.
– Дай-то бог. А скоро ли едешь?
– Дня через четыре, много, много промешкаю неделю; всё уж готово. Вчера привезли мне новую дорожную карету; что за карета! игрушка, заглядение – вся в ящиках, и чего тут нет: постеля, туалет, погребок, аптечка, кухня, сервиз; хочешь ли посмотреть?
– Изволь, мать моя.
И обе дамы вышли на крыльцо. Кучера выдвинули из сарая дорожную карету. Катерина Петровна велела открыть дверцы, вошла в карету, перерыла в ней все подушки, выдвинула все ящики, показала все ее тайны, все удобности, приподняла все ставни, все зеркала, выворотила все сумки, словом, для больной женщины оказалась очень деятельной и проворной. Полюбовавшись экипажем, обе дамы возвратились в гостиную, где разговорились опять о предстоящем пути, о возвращении, о планах на будущую зиму:
– В октябре месяце, – сказала Катерина Петровна, – надеюсь непременно воротиться. У меня будут вечера, два раза в неделю, и надеюсь, милая, что ты ко мне перенесешь свой бостон.
В эту минуту девушка лет 18-ти, стройная, высокая, с бледным прекрасным лицом и черными огненными глазами, тихо вошла в комнату, подошла к руке Катерины Петровны и присела Поводовой.
– Хорошо ли ты спала, Маша? – спросила Катерина Петровна.
– Хорошо, маменька, сейчас только встала. Вы удивляетесь моей лени, Парасковья Ивановна? Что делать – больной простительно.
– Спи, мать моя, спи себе на здоровье, – отвечала Поводова, – да смотри: воротись у меня с Кавказа румяная, здоровая, а бог даст и – замужняя.
– Как замужняя? – возразила Катерина Петровна смеясь, – да за кого выйти ей на Кавказе? разве за черкесского князя?..
– За черкеса! сохрани ее бог! да ведь они что турки да бухарцы – нехристы. Они ее забреют да запрут.
– Пошли нам бог только здоровья, – сказала со вздохом Катерина Петровна, – а женихи не уйдут. Слава богу,
Маша еще молода, приданое есть. А добрый человек полюбит, так и без приданого возьмет.
– А с приданым все-таки лучше, мать моя, – сказала Парасковья Ивановна вставая. – Ну, простимся ж, Катерина Петровна, уж я тебя до сентября не увижу; далеко мне до тебя тащиться, с Басманной на Арбат – и тебя не прошу, знаю, что тебе теперь некогда; прощай и ты, красавица, не забудь же моего совета.
Дамы распростились, и Парасковья Ивановна уехала.
«Часто думал я…» *
Часто думал я об этом ужасном семейственном романе: воображал беременность молодой жены, ее ужасное положение и спокойное, доверчивое ожидание мужа.
Наконец час родов наступает. Муж присутствует при муках милой преступницы. Он слышит первые крики новорожденного; в упоении восторга бросается к своему младенцу… и остается неподвижен…
. . . . . . . . . .
Русский Пелам *
Глава I
Я начинаю помнить себя с самого нежного младенчества, и вот сцена, которая живо сохранилась в моем воображении.
Нянька приносит меня в большую комнату, слабо освещенную свечою под зонтиком. На постеле под зелеными занавесами лежит женщина вся в белом; отец мой берет меня на руки. Она целует меня и плачет. Отец мой рыдает громко, я пугаюсь и кричу. Няня меня выносит, говоря: «Мама хочет бай-бай». Помню также большую суматоху, множество гостей, люди бегают из комнаты в комнату. Солнце светит во все окошки, и мне очень весело. Монах с золотым крестом на груди благословляет меня; в двери выносят длинный красный гроб. Вот всё, что похороны матери оставили у меня в сердце. Она была женщиною необыкновенной по уму и сердцу, как узнал я после по рассказам людей, не знавших ей цены.
Тут воспоминания мои становятся сбивчивы. Я могу дать ясный отчет о себе не прежде как уж с осьмилетнего моего возраста. Но прежде должен я поговорить о моем семействе.
Отец мой был пожалован сержантом, когда еще бабушка была им брюхата. Он воспитывался дома до 18-ти лет. Учитель его, m-r Декор, был простой и добрый старичок, очень хорошо знавший французскую орфографию. Неизвестно, были ли у отца другие наставники; но отец мой, кроме французской орфографии, кажется, ничего основательно не знал. Он женился против воли своих родителей на девушке, которая была старее его несколькими годами, в тот же год вышел в отставку и уехал в Москву. Старый Савельич, его камердинер, сказывал мне, что первые годы супружества были счастливы. Мать моя успела примирить мужа с его семейством, в котором ее полюбили. Но легкомысленный и непостоянный характер отца моего не позволил ей насладиться спокойствием и счастием. Он вошел в связь с женщиной, известной в свете своей красотою и любовными похождениями. Она для него развелась с своим мужем, который уступил ее отцу моему за 10 000 и потом обедывал у нас довольно часто. Мать моя знала всё, и молчала. Душевные страдания расстроили ее здоровие. Она слегла и уже не встала.
Отец имел 5000 душ. Следственно, был из тех дворян, которых покойный гр. Шереметев называл мелкопоместными, удивляясь от чистого сердца, каким образом они могут жить! – Дело в том, что отец мой жил не хуже графа Шереметева, хотя был ровно в 20 раз беднее. Москвичи помнят еще его обеды, домашний театр и роговую музыку. Года два после смерти матери моей Анна Петровна Вирлацкая, виновница этой смерти, поселилась в его доме. Она была, как говорится, видная баба, впрочем уже не в первом цвете молодости. Мне подвели мальчика в красной курточке с манжетами и сказали, что он мне братец. Я смотрел на него во все глаза. Мишенька шаркнул направо, шаркнул налево и хотел поиграть моим ружьецом; я вырвал игрушку из его рук, Мишенька заплакал, и отец поставил меня в угол, подарив братцу мое ружье.
Таковое начало не предвещало мне ничего доброго. И в самом деле пребывание мое под отеческою кровлею не оставило ничего приятного в моем воображении. Отец конечно меня любил, но вовсе обо мне не беспокоился и оставил меня на попечение французов, которых беспрестанно принимали и отпускали. Первый мой гувернер оказался пьяницей; второй, человек неглупый и не без сведений, имел такой бешеный нрав, что однажды чуть не убил меня поленом за то, что пролил я чернила на его жилет; третий, проживший у нас целый год, был сумасшедший, и в доме тогда только догадались о том, когда пришел он жаловаться Анне Петровне на меня и на Мишеньку за то, что мы подговорили клопов со всего дому не давать ему покою и что сверх того чертенок повадился вить гнезда в его колпаке. Прочие французы не могли ужиться с Анной Петровной, которая не давала им вина за обедом или лошадей по воскресениям; сверх того им платили очень неисправно. Виноватым остался я: Анна Петровна решила, что ни один из моих гувернеров не мог сладить с таким несносным мальчишкою. Впрочем, и то правда, что не было из них ни одного, которого бы в две недели по его вступлению в должность не обратил я в домашнего шута; с особенным удовольствием воспоминаю о мосье Гроже, пятидесятилетнем почтенном женевце, которого уверил я, что Анна Петровна была в него влюблена. Надобно было видеть его целомудренный ужас с некоторой примесью лукавого кокетства, когда Анна Петровна косо поглядывала на него за столом, говоря вполголоса: «экий обжора!»
Я был резов, ленив и вспыльчив, но чувствителен и честолюбив, и ласкою от меня можно было добиться всего; к несчастию, всякий вмешивался в мое воспитание, и никто не умел за меня взяться. Над учителями я смеялся и проказил; с Анной Петровной бранился зуб за зуб; с Мишенькой имел беспрестанные ссоры и драки. С отцом доходило часто дело до бурных объяснений, которые с обеих сторон оканчивались слезами. Наконец Анна Петровна уговорила его отослать меня в один из немецких университетов… Мне тогда было 15 лет.
Глава II
Университетская жизнь моя оставила мне приятные воспоминания, которые, если их разобрать, относятся к происшествиям ничтожным, иногда и неприятным; но молодость великий чародей: дорого бы я дал, чтоб опять сидеть за кружкою пива в облаках табачного дыма, с дубиною в руках и в засаленной бархатной фуражке на голове. Дорого бы я дал за мою комнату, вечно полную народу, и бог знает какого народу; за наши латинские песни, студенческие поединки и ссоры с филистрами!
Вольное университетское учение принесло мне более пользы, чем домашние уроки, но вообще выучился я порядочно только фехтованию и деланию пунша. Из дому получал я деньги в разные неположенные сроки.
Это приучило меня к долгам и к беспечности. Прошло три года, и я получил от отца из Петербурга приказание оставить университет и ехать в Россию служить. Несколько слов о расстроенном состоянии, о лишних расходах, о перемене жизни показались мне странными, но я не обратил на них большого внимания. При отъезде моем дал я прощальный пир, на котором поклялся я быть вечно верным дружбе и человечеству и никогда не принимать должности ценсора, и на другой день с головной болью и с изгагою отправился в дорогу.
. . . . . . . . . .
«В 179* году возвращался я…» *
В 179* году возвращался я в Лифляндию с веселою мыслию обнять мою старушку мать после четырехлетней разлуки. Чем более приближался я к нашей мызе, тем сильнее волновало меня нетерпение. Я погонял почтаря, хладнокровного моего единоземца, и душевно жалел о русских ямщиках и об удалой русской езде. К умножению досады, бричка моя сломалась. Я принужден был остановиться. К счастию, станция была недалеко.
Я пошел пешком в деревню, чтоб выслать людей к бедной моей бричке. Это было в конце лета. Солнце садилось. С одной стороны дороги простирались распаханные поля, с другой – луга, поросшие мелким кустарником. Издали слышалась печальная песня молодой эстонки. Вдруг в общей тишине раздался явственно пушечный выстрел… и замер без отзыва. Я удивился. В соседстве не находилось ни одной крепости; каким же образом пушечный выстрел мог быть услышан в этой мирной стороне? Я решил, что, вероятно, где-нибудь поблизости находился лагерь, и воображение перенесло меня на минуту к занятиям военной жизни, мною только что покинутой.
Подходя к деревне, увидел я в стороне господский домик. На балконе сидели две дамы. Проходя мимо их, я поклонился – и отправился на почтовый двор.
Едва успел я справиться с ленивыми кузнецами, как явился ко мне старичок, отставной русский солдат, и от имени барыни позвал меня откушать чаю. Я согласился охотно и отправился на господский двор.
Дорогой узнал я от солдата, что старую барыню зовут Каролиной Ивановной, что она вдова, что дочь ее Екатерина Ивановна уже в невестах, что обе такие добрые, и проч…
В 179* году мне было ровно 23 года, и мысль о молодой барынебыла достаточна, чтоб возбудить во мне живое любопытство.
Старушка приняла меня ласково и радушно. Узнав мою фамилию, Каролина Ивановна сочлась со мною свойство́м; и я узнал в ней вдову фон В., дальнего нам родственника, храброго генерала, убитого в 1772 году.
Между тем как я по-видимому со вниманием вслушивался в генеалогические исследования доброй Каролины Ивановны, я украдкою посматривал на ее милую дочь, которая разливала чай и мазала свежее янтарное масло на ломтики домашнего хлеба. 18-ть лет, круглое румяное лицо, темные, узенькие брови, свежий ротик и голубые глаза вполне оправдывали мои ожидания. Мы скоро познакомились, и на третьей чашке чаю уже обходился я с нею как с кузиною. Между тем бричку мою привезли; Иван пришел мне доложить, что она не прежде готова будет, как на другой день утром. Это известие меня вовсе не огорчило, и по приглашению Каролины Ивановны я остался ночевать.
«Мы проводили вечер на даче…» *
Мы проводили вечер на даче у княгини Д.
Разговор коснулся как-то до m-me de Staël # . Барон Дальберг на дурном французском языке очень дурно рассказал известный анекдот: вопрос ее Бонапарту, кого почитает он первою женщиною в свете, и забавный его ответ: «Ту, которая народила более детей» («Celle qui a fait le plus d'enfants»).
– Какая славная эпиграмма! – заметил один из гостей.
– И поделом ей! – сказала одна дама. – Как можно так неловко напрашиваться на комплименты?
– А мне так кажется, – сказал Сорохтин, дремавший в Гамбсовых креслах * ,– мне так кажется, что ни m-me de Staël не думала о мадригале, ни Наполеон об эпиграмме. Одна сделала вопрос из единого любопытства, очень понятного; а Наполеон буквально выразил настоящее свое мнение. Но вы не верите простодушию гениев.
Гости начали спорить, а Сорохтин задремал опять.
– Однако в самом деле, – сказала хозяйка, – кого почитаете вы первою женщиною в свете?
– Берегитесь: вы напрашиваетесь на комплименты…
– Нет, шутки в сторону…
Тут пошли толки: иные называли m-me de Staël, другие Орлеанскую деву, третьи Елисавету, английскую королеву, m-me de Maintenon * , m-me Roland * # и проч…
Молодой человек, стоявший у камина (потому что в Петербурге камин никогда не лишнее), в первый раз вмешался в разговор.
– Для меня, – сказал он, – женщина самая удивительная – Клеопатра.
– Клеопатра? – сказали гости, – да, конечно… однако почему ж?
– Есть черта в ее жизни, которая так врезалась в мое воображение, что не могу взглянуть почти ни на одну женщину, чтоб тотчас не подумать о Клеопатре.
– Что ж это за черта? – спросила хозяйка, – расскажите.
– Не могу; мудрено рассказать.
– А что? разве неблагопристойно?
– Да, как почти всё, что живо рисует ужасные нравы древности.
– Ах! расскажите, расскажите.
– Ах, нет, не рассказывайте, – перервала Вольская, вдова по разводу, опустив чопорно огненные свои глаза.
– Полноте, – вскричала хозяйка с нетерпением. – Qui est-ce donc que l'on trompe ici * ? # Вчера мы смотрели Antony # , а вон там y меня на камине валяется La Physiologie du mariage * # . Неблагопристойно! Нашли чем нас пугать! Перестаньте нас морочить, Алексей Иваныч! Вы не журналист. Расскажите просто, что знаете про Клеопатру, однако… будьте благопристойны, если можно…
Все засмеялись.
– Ей-богу, – сказал молодой человек, – я робею: я стал стыдлив, как ценсура. Ну, так и быть…
Надобно знать, что в числе латинских историков есть некто Аврелий Виктор, о котором, вероятно, вы никогда не слыхивали.
– Aurelius Victor? – прервал Вершнев, который учился некогда у езуитов * ,– Аврелий Виктор, писатель IV столетия. Сочинения его приписываются Корнелию Непоту и даже Светонию; он написал книгу de Viris illustribus – о знаменитых мужах города Рима, знаю…
– Точно так, – продолжал Алексей Иваныч, – книжонка его довольно ничтожна, но в ней находится то сказание о Клеопатре, которое так меня поразило. И, что замечательно, в этом месте сухой и скучный Аврелий Виктор силою выражения равняется Тациту: Наес tantae libidinis fuit ut saepe prostituerit; tantae pulchritudinis ut multi noctem illius morte emerint... #
– Прекрасно! – воскликнул Вершнев. – Это напоминает мне Саллюстия – помните? Tantae…
– Что же это, господа? – сказала хозяйка, – уж вы изволите разговаривать по-латыни! Как это для нас весело! Скажите, что значит ваша латинская фраза?
– Дело в том, что Клеопатра торговала своею красотою и что многие купили ее ночи ценою своей жизни…
– Какой ужас! – сказали дамы, – что же вы тут нашли удивительного?
– Как что? Кажется мне, Клеопатра была не пошлая кокетка и ценила себя не дешево. Я предлагал ** сделать из этого поэму, он было и начал, да бросил.
– И хорошо сделал.
– Что ж из этого хотел он извлечь? Какая тут главная идея – не помните ли?
– Он начинает описанием пиршества в садах царицы египетской.
* * *
Темная, знойная ночь объемлет африканское небо; Александрия заснула; ее стоны утихли, дома померкли. Дальний Фарос горит уединенно в ее широкой пристани, как лампада в изголовье спящей красавицы.
* * *
Светлы и шумны чертоги Птоломеевы: Клеопатра угощает своих друзей; стол обставлен костяными ложами; триста юношей служат гостям, триста дев разносят им амфоры, полные греческих вин; триста черных евнухов надзирают над ними безмолвно.
* * *
Порфирная колоннада, открытая с юга и севера, ожидает дуновения Эвра; но воздух недвижим – огненные языки светильников горят недвижно; дым курильниц возносится прямо недвижною струею; море, как зеркало, лежит недвижно у розовых ступеней полукруглого крыльца. Сторожевые сфинксы в нем отразили свои золоченые когти и гранитные хвосты… только звуки кифары и флейты потрясают огни, воздух и море.
* * *
Вдруг царица задумалась и грустно поникла дивною головою; светлый пир омрачился ее грустию, как солнце омрачается облаком.
О чем она грустит?
Зачем печаль ее гнетет?
Чего еще недостает
Египта древнего царице?
В своей блистательной столице,
Толпой рабов охранена,
Спокойно властвует она.
Покорны ей земные боги,
Полны чудес ее чертоги.
Горит ли африканский день,
Свежеет ли ночная тень,
Всечасно роскошь и искусства
Ей тешат дремлющие чувства,
Все земли, волны всех морей
Как дань несут наряды ей,
Она беспечно их меняет,
То в блеске яхонтов сияет,
То избирает тирских жен
Покров и пурпурный хитон,
То по водам седого Нила
Под тенью пышного ветрила
В своей триреме золотой
Плывет Кипридою младой.
Всечасно пред ее глазами
Пиры сменяются пирами,
И кто постиг в душе своей
Все таинства ее ночей?..
Вотще! В ней сердце глухо страждет,
Оно утех безвестных жаждет —
Утомлена, пресыщена,
Больна бесчувствием она…
Клеопатра пробуждается от задумчивости.
И пир утих и будто дремлет,
Но вновь она чело подъемлет,
Надменный взор ее горит,
Она с улыбкой говорит:
В моей любви для вас блаженство?
Внемлите ж вы моим словам;
Могу забыть я неравенство,
Возможно, счастье будет вам.
Я вызываю: кто приступит?
Свои я ночи продаю,
Скажите, кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою?
. . . . . . . . . .
– Этот предмет должно бы доставить маркизе Жорж Занд, такой же бесстыднице, как и ваша Клеопатра. Она ваш египетский анекдот переделала бы на нынешние нравы.
– Невозможно. Не было бы никакого правдоподобия. Этот анекдот совершенно древний; таковой торг нынче несбыточен, как сооружение пирамид.
– Отчего же несбыточен? Неужто между нынешними женщинами не найдется ни одной, которая захотела бы испытать на самом деле справедливость того, что твердят ей поминутно: что любовь ее была бы дороже им жизни.
– Положим, это и любопытно было бы узнать. Но каким образом можно сделать это ученое испытание? Клеопатра имела всевозможные способы заставить должников своих расплатиться. А мы? Конечно: ведь нельзя же такие условия написать на гербовой бумаге и засвидетельствовать в гражданской палате.
– Можно в таком случае положиться на честное слово.
– Как это?
– Женщина может взять с любовника его честное слово, что на другой день он застрелится.
– А он на другой день уедет в чужие края, а она останется в дурах.
– Да, если он согласится остаться навек бесчестным в глазах той, которую любит. Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище, что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю. Я не имею права отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?
– Неужели вы в состоянии заключить такое условие?..
В эту минуту Вольская, которая во всё время сидела молча, опустив глаза, быстро устремила их на Алексея Иваныча.
– Я про себя не говорю. Но человек, истинно влюбленный, конечно не усумнится ни на одну минуту…
– Как! Даже для такой женщины, которая бы вас не любила? (А та, которая согласилась бы на ваше предложение, уж верно б вас не любила.) Одна мысль о таком зверстве должна уничтожить самую безумную страсть…
– Нет, я в ее согласии видел бы одну только пылкость воображения. А что касается до взаимной любви… то я ее не требую: если я люблю, какое тебе дело?..
– Перестаньте – бог знает что вы говорите. – Так вот чего вы не хотели рассказать —
. . . . . . . . . .
Молодая графиня К., кругленькая дурнушка, постаралась придать важное выражение своему носу, похожему на луковицу, воткнутую в репу, и сказала:
– Есть и нынче женщины, которые ценят себя подороже…
Муж ее, польский граф, женившийся по расчету (говорят, ошибочному), потупил глаза и выпил свою чашку чаю.
– Что вы под этим разумеете, графиня? – спросил молодой человек, с трудом удерживая улыбку.
– Я разумею, – отвечала графиня К., – что женщина, которая уважает себя, которая уважает… – Тут она запуталась; Вершнев подоспел ей на помощь.
– Вы думаете, что женщина, которая себя уважает, не хочет смерти грешнику – не так ли?
. . . . . . . . . .
Разговор переменился.
Алексей Иваныч сел подле Вольской, наклонился, будто рассматривал ее работу, и сказал ей вполголоса:
– Что вы думаете об условии Клеопатры?
Вольская молчала. Алексей Иваныч повторил свой вопрос.
– Что вам сказать? И нынче иная женщина дорого себя ценит. Но мужчины 19-го столетия слишком хладнокровны, благоразумны, чтоб заключить такие условия.
– Вы думаете, – сказал Алексей Иваныч голосом, вдруг изменившимся, – вы думаете, что в наше время, в Петербурге, здесь, найдется женщина, которая будет иметь довольно гордости, довольно силы душевной, чтоб предписать любовнику условия Клеопатры?..
– Думаю, даже уверена.
– Вы не обманываете меня? Подумайте, это было бы слишком жестоко, более жестоко, нежели самое условие…
Вольская взглянула на него огненными пронзительными глазами и произнесла твердым голосом: Нет.
Алексей Иваныч встал и тотчас исчез.