Текст книги "Петр III"
Автор книги: Александр Мыльников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
Обратим внимание на два обстоятельства, из которых одно относится к начальному периоду формирования легенды о Петре III, а второе – к последним месяцам Крестьянской войны. Итак, обстоятельство первое: длительные традиции народных контактов с соседней Речью Посполитой. Здесь жило родственное русским по языку и обычаям население. Кроме того, в ряде мест здесь обосновались русские старообрядцы, бежавшие из России от гонений со стороны царских властей и официальной церкви. Оппозиционность этой среды секрета не составляла, и лица, скрывавшиеся от гонений, всегда рассчитывали найти здесь языковое понимание, помощь и поддержку. Так, сибирский купец, сидевший еще при Елизавете Петровне в Тайной розыскной канцелярии, рассказывал караульным, что ездил «в Польшу к староверам для согласия, чтоб Ивана Антоновича посадить по-прежнему в России на царство» [191, с. 133].
В 1764 году у самой границы был задержан «Петр III»-Асланбеков. В эти края намеревался бежать Антон Головин, сержант того полка, в котором служил другой «Петр III» – Кремнев, объявившийся год спустя. Наконец, несколько дней на Ветке провел в 1772 году Е. И. Пугачев, что в фольклоризованной форме также преломилось затем в его рассказах о странствиях спасшегося «Петра III».
Обстоятельство второе: незадолго до упомянутого августовского обращения Е. И. Пугачева в его войска влилась группа добровольцев из волжских колонистов-«саксонов» (они, кстати, поименованы в указе в числе народов, которые «приняли и склонились под наш скипетр»). Эта среда уже называлась как возможный канал проникновения осведомленности о движении Е. И. Пугачева в Чешские земли – непосредственно или через тайных некатоликов, укрывавшихся в Пруссии.
Примечательна своеобразная контаминация в образе «русского принца» представлений чешской народной среды о «Петре III»-Пугачеве и о подлинном Петре III, установившем союзнические отношения с Фридрихом II и издавшем законы о прекращении гонений за веру. Тема эта в обстановке контрреформационного курса австрийского правительства имела для чешских земель злободневное значение. И слухи о переменах, происходивших в России, издавна приковывали внимание. Уже в первой газете на чешском языке, начавшей выходить в Праге в 1719 году, освещалась политика русского правительства в сфере религии. С сочувствием, например, сообщалось в 1725 году, что Екатерина I «разрешила, чтобы каждый свою религию в царских землях свободно без препятствий исповедовать мог» [111, с. 63]. Разумеется, тогда и позднее оценивались подобные меры по-разному. Католический священник Пароубек, как мы видели, резко отрицательно отнесся к слухам о «кальвинизме» Петра III. Иначе воспринимали толки о веротерпимости русского императора противники католицизма в, Чехии и Моравии, которые имели тайные контакты со своими единомышленниками из соседней Пруссии. Так, в октябре 1774 года под Чаславом группа чешских некатоликов вручила Иосифу II петицию о предоставлении свободы совести. При разборе дела оказалось, что петиция была ими списана с текста, полученного от какого-то лютеранского проповедника из силезского города Стржелине (Штрелен). Этот город, в окрестностях которого находились и деревни чешских переселенцев, входил тогда в состав Пруссии.
Тем самым межславянские народные контакты во многих случаях соприкасались и переплетались со связями славяногерманскими. Существовал, в частности, путь, обладавший в контексте легенды особыми, специфическими чертами, – связь между Петербургом и Килем, столицей Гольштейна, правящим герцогом которого был с 1745 по 1762 год Петр Федорович. Об этом хорошо знали в народе, и история с мнимым сыном «голстинского принца» (снова «принц»!), солдатом И. Андреевым, подтверждала сказанное.
Две ипостаси сына Петра III
«Жив ли мой отец?» Неспроста задавал Гудовичу этот вопрос Павел. В вопросе этом было заключено многое, очень многое. И события переворота 1762 года, запомнившиеся ему на всю жизнь. И память о долгих годах подчеркнутого небрежения со стороны матери, когда он, законный наследник российского престола, ежечасно ожидал всего, чего угодно, вплоть до отрешения от трона, заключения в тюрьму и смерти. И слабая, даже не надежда, а вера в то, во что верили и в народе: а вдруг?
Тем и интересна «павловская» линия легенды о Петре III, носителями имени которого были многие самозванцы и в России, и за ее пределами. А развитие этой линии позволяет вполне конкретно, предметно проследить, как в мифологизацию «третьего императора» вплетались переосмысленные народным сознанием политические реалии, возникшие после свержения и гибели настоящего Петра III. В самом деле, в отличие от своего якобы спасшегося отца Павел Петрович был лицом вполне реальным и проживал в Петербурге под бдительным присмотром Екатерины П. Она держалась настороженно, и не без оснований: панинская группа (к ней примыкал и замечательный писатель-сатирик Д. И. Фонвизин) предполагала использовать возможный приход Павла к власти для проведения задуманных конституционных реформ. Подобные планы, будучи проявлением дворянской фронды, можно условно назвать «павловской утопией».
О правах цесаревича на престол, официально подтвержденных Петром III, было, разумеется, хорошо известно. Не говоря о том, что во время переворота такие его активные участники, как Е. Р. Дашкова и Н. И. Панин, склонялись, как мы отмечали, к возведению на престол Павла. О нарушении своих прав знал (поначалу догадывался) и он сам. Из записей его воспитателя С. А. Порошина видно, что маленький цесаревич настойчиво расспрашивал об отце и изданных при нем законах. Например, 8 августа 1765 года: «Зашла у нас речь о покойном государе Петре III, которая, однако ж, скоро прекратилась». Порошину распространяться на столь щекотливую тему Панин не рекомендовал, а поденные записи старался проверять лично. Относясь к Петру Федоровичу враждебно, он стремился направить мысли подопечного юноши в ином направлении – против воцарившейся матери. И в ученических тетрадях цесаревича встречались сюжеты, подбор которых едва ли был случаен. Так, в тетради, писанной в Москве 30 октября 1767 года, говорилось о том, что после смерти Мечислава II (1034) Польша оказалась в «больших еще замешательствах, нежели при ненавистном ево владении». Причина: его вдова «присвоила себе именем малолетнаго ея сына Казимира государство, которое еще не привыкло женщине повиноваться» [13, л. 1]. С точки зрения Панина, это, конечно, полнейшая аналогия современным ему событиям: Мечислав II – Петр III, его жена – Екатерина II, Казимир – Павел. Сюда, однако, вплеталось и народное представление о непригодности «женского правления» – тема, которой Павел при вступлении на престол был немало озабочен.
Хотя в 1762 году Екатерине II удалось парализовать виды на цесаревича, по мере приближения его совершеннолетия толки на этот счет как «вверху», так и «внизу» усиливались. Эти настроения использовала группа ссыльных на Камчатке, организовавшая в ночь с 26 на 27 апреля 1771 года побег из Большерецкого острога морем во Францию на галиоте «Святой Петр» [52, с. 235–243]. Среди организаторов заговора было двое иностранцев, в том числе словак М. А. Беневский (как участник Барской конфедерации он был взят в плен под Краковом). Перед отплытием участники этой акции принесли присягу великому князю Павлу Петровичу, причем Беневский заявлял, что будто бы имеет от него поручение к австрийской эрцгерцогине Марии Терезии. Одновременно в Сенат было послано «Объявление», в котором резкой критике подвергалась политика Екатерины II. Она обвинялась в незаконном захвате власти, убийстве мужа и устранении от престола сына. Посмертно изданные в 1791 году мемуары Беневского послужили основой драмы известного немецкого писателя А. Коцебу «Заговор на Камчатке». Этот эпизод сам по себе был достаточно симптоматичным.
В первой половине 1772 года в Петербурге были арестованы капралы Преображенского полка Матвей Оловянников, Семен Подгорнов и Василий Чуфаровский, подпоручик Тобольского полка Василий Селехов и группа гвардейских солдат – всего 21 человек. Они обвинялись в замысле возвести на престол великого князя, заточив его мать Екатерину II в монастырь [16, № 411]. Все это происходило в момент кульминации движения на Дону и в Царицыне «Петра III»-Богомолова. Между тем в 1772 году в Киле было официально отмечено десятилетие со дня смерти Петра III (по иронии судьбы смету утверждала Екатерина II). А 20 сентября 1773 года Павлу Петровичу исполнилось 19 лет. Не будем преувеличивать значения всего этого – в основе схваток за власть в верхах и усиления к началу 1770-х годов борьбы низов лежали вполне осязаемые социально-экономические и политические факторы, в том числе непрерывное усиление крепостнического гнета (это – причина, а все остальное – следствие). Но не будем и недооценивать отмеченные совпадения и отрицать их воздействие на общую общественно-психологическую атмосферу.
Не только замыслы панинской группы, но и эта стихийная сопряженность побуждали Екатерину II действовать. Ей необходимо было лишить сына возможности взойти сразу на два ожидавших его престола – и в Петербурге, и в Киле. Но достичь этого Екатерине хотелось тихо и по возможности с соблюдением требуемой формы. Начинать удобнее было с Киля, где номинальным герцогом считался несовершеннолетний Павел. Отказ России от династических прав на эти германские владения избавил Екатерину II от опасности, что Павел, обделенный ею в России, смог бы использовать как противовес герцогскую корону.
Но российский трон у него в перспективе все же оставался. И императрица сделала шаг, который от нее ожидали: объявила в 1773 году совершеннолетие сына. Но отнюдь не для того, чтобы, как надеялись панинцы, уступить ему трон или по крайней мере назначить его своим соправителем. Ни то ни другое Екатерину не устраивало: она решила его женить!
О помолвке Павла Петровича 16 августа 1773 года с принцессой Гессен-Дармштадтской Вильгельминой (в православии Наталья Алексеевна) было торжественно и широковещательно объявлено на следующий день манифестом. А в сентябре того же года произошла пышная свадьба. Наконец-то императрица могла с соблюдением всех приличий дать отставку воспитателю сына – миссия его, столь нервировавшая Екатерину, была завершена, обрубленной оказалась легальная связь Павла Петровича с Н. И. Паниным. Это означало по сути дела «малый» государственный переворот. Первый лишил престола ее мужа, второй – сына (по крайней мере, при ее жизни).
Так постепенно силой обстоятельств и помимо собственной воли Павел стал превращаться в важное действующее лицо легенды о Петре III. Идеализация отца естественным образом переносилась и на сына, хотя у ранних самозванцев мотив этот практически еще отсутствовал. Некоторое, хотя и второстепенное, значение он получил у Степана Малого. Тенденция к причудливому сближению фольклоризованного образа покойного императора с идеализированной фигурой наследника приобрела устойчивость в народном сознании к началу 1770-х годов. Этим умело воспользовался для еще одного доказательства своей «истинности» Е. И. Пугачев. «Одним из постоянных средств пугачевского самоутверждения были разговоры о сыне Петра III Павле, „воспоминания“ о нем, толки о связи с ним и т. д.» [191, с. 169J. Проявляя незаурядный актерский талант, Пугачев провозглашал тосты в честь Павла Петровича и его жены, плакал, глядя на портрет цесаревича, раздобытый для него казаками, говорил, что находится с ним в переписке…
То, что свадьба наследника странным образом совпала с началом Крестьянской войны, производило сильное впечатление на современников, усиливая антиправительственную направленность «павловской» версии легенды: сперва от власти был отстранен отец, теперь – сын. В народном сознании злая жена и злая мать совмещались в одном лице – в Екатерине. И Пугачев играл на подобных настроениях, с самого начала заявляя, что в случае победы возведет на престол великого князя. «Сам же я, – говорил он, – уже царствовать не желаю» [157, т. 9, ч. 1, с. 15]. Слова эти, конечно, имели политический подтекст; они получили распространение и сравнительно скоро достигли Петербурга. Во всяком случае посланник Дубровницкой республики, расположенной неподалеку от Черногории, в январе 1774 года сообщал своему правительству, что в Оренбургской губернии «восстал человек, своего рода Степан Малый». Через несколько дней дубровницкий посланник, извещая о расширении восстания, писал о Пугачеве: «Он добивается власти не для себя, но для великого князя, свадьба которого недавно отпразднована» [180, с. 209]. Таким образом, «павловская» линия легенды, уточнявшая стратегические цели Пугачева, по-своему трансформировала закулисную борьбу в верхах. В обоих случаях подразумевалась замена Екатерины ее сыном, независимо от того, был ли это идеализированный в народе Павел Петрович или вполне реальный цесаревич, ставку на которого сделали панинцы.
Мы решительно ничего не знаем, как соотносились линии «отца» и «сына» в чешской легенде, хотя «русский принц», как можно судить, сочетал в себе отзвуки слухов и о реальном Петре III, и о «Петре III»-Пугачеве. Но почему в градецком письме самозванец назван «принцем»? В попытке разобраться в этом имеется некоторая, пусть и гипотетическая, возможность обнаружения сопряженности с русскими реалиями. Размышляя о круге информации, которой чешская народная среда к тому времени располагала о подлинном Петре Федоровиче и о Пугачеве, Я. Вавра высказал плодотворное предположение – австрийская и немецкая пресса «писала о двух „принцах“, которых имел при себе Пугачев». Сообщив об этом, чешский исследователь спрашивал: «Что же случилось с сыном Пугачева, с наследником трона, с „русским принцем“?» [237, с. 153]. Едва ли в чешской легенде шла речь обязательно о сыне вождя Крестьянской войны: такая прямолинейность для фольклора не характерна. Все же, поскольку вопрос поставлен, постараемся разобраться в нем. Тем более что нить нашего повествования удивительным образом возвращает нас к «павловской» линии.
Доходившие до Екатерины II слухи о намерении Е. И. Пугачева добиваться престола для Павла неожиданно дополнились информацией, что при нем находился какой-то мальчик, которого он якобы «прочил на место великого князя» [139, № 7, с. 94, 109]. Императрица резонно предположила, что за этим могла скрываться попытка Пугачева выдать этого мальчика за цесаревича. Иначе – прибегнуть к приему двойного самозванства. Вскоре выяснилось, что это был сын повстанческого илецкого атамана Лазаря Портнова, которого пугачевцы за интриги казнили еще в самом начале Крестьянской войны. Звали мальчика Иваном, ему было 12 лет. Кроме него при Е. И. Пугачеве находился его родной сын, 11-летний Трофим. Очевидно, это и были те самые два «принца», о пребывании которых в ставке Пугачева писала зарубежная пресса тех лет. Я. Вавра, указавший на это, задавал вопрос о дальнейшей судьбе Трофима. Сложилась она печально. Согласно судебному определению от 31 декабря 1774 года, его и остальных членов семьи Пугачева, поскольку «все они ни в каких преступлениях не участвовали», было предложено «отдалить без наказания, куда благоволит Правительствующий Сенат» [139, № 9, с. 144]. «Отдалили» их в крепость города Кексгольма (ныне Приозерск), в Круглой башне которой Трофим отбывал пожизненное заключение и умер. Словно в некоем Зазеркалье отразил он драматическую судьбу другого узника – Ивана Антоновича. Оба они, только фактом своего рождения, попали в число смертельных врагов Екатерины. Иван – как законный император, Трофим – как сын человека, принявшего имя другого законного императора, Петра. Со смертью Трофима оборвалась невидимая нить, косвенно связывавшая его с периферийным полем чешской легенды о русском «принце» [22]22
Первая жена Е. И. Пугачева также умерла здесь. Обе его дочери, проведя в заключении более полувека, были выпущены из крепости и остаток жизни провели в Кексгольме под надзором полиции. В той же крепости томилась и вторая жена Пугачева, казачка Устинья Кузнецова.
[Закрыть].
…А настоящий Павел, достигший наконец 6 ноября 1796 года российского престола, по-своему ответил на вопрос, незадолго перед тем заданный им Гудовичу. Спустя 13 дней прах убитого 34 года тому назад императора был извлечен из захоронения в Александро-Невской лавре. К вечеру 19 ноября сюда прибыла вся императорская семья, чтобы отдать последние почести усопшему. А 25-го числа того же месяца сын возложил на гроб отца императорскую корону: так был посмертно совершен акт коронования того, кто не успел совершить его при жизни. На этом прощальная церемония не окончилась. Вскоре жители столицы могли наблюдать глубоко поразившее их зрелище. От лавры по Невской першпективе, по направлению к Зимнему дворцу, двигалась траурная процессия – переносили гроб с прахом Петра III. И среди тех, кто по повелению Павла I следовал за гробом, была видна высокая фигура постаревшего за истекшие 34 года Алексея Орлова.
Что ж, память своего отца Павел I защищал так, как мог и умел. И жутковатая мистерия повторного захоронения и коронации Петра III, шокировавшая многих современников и до сих пор приводящая в недоумение историков, составляла часть более широкого плана. Его целью было, пусть с опозданием, морально осудить и переворот 28 июня, и убийство (именно убийство, а не смерть от геморроидальных колик!) императора в Ропше, которую Павел задумал переименовать в Кровавое поле.
В 1764 году Ропшинскую мызу Екатерина II подарила своему фавориту – Г. Г. Орлову. Но подобно тому, как императрица не любила Ораниенбаум, Орлов не жаловал Ропшу. Понять их можно: слишком неприятные воспоминания ассоциировались у них с этими местами. Ропшинский дворец приходил в запустение, а после смерти в 1783 году Григория Орлова оказался в забвении. И тогда, в 1785 году, на Ропшинскую мызу нашелся вдруг покупатель. Им был петербургский банкир армянского происхождения Ованес Лазарян (И. Л. Лазарев, 1735–1801). Но в данном случае банкир являлся подставной фигурой – за ним стоял цесаревич Павел Петрович, желавший в целости сохранить место преступления – Ропшинский дворец. После прихода к власти Павел I щедро отблагодарил Лазарева: уплатил ему за покупку Ропшинской мызы 400 тысяч рублей (взамен 12 тысяч рублей, которые Лазарев заплатил наследникам Орлова), присвоил ему чин действительного статского советника и установил ежегодный пенсион в размере четырех тысяч рублей:
Для Павла Петровича все это означало подведение итогов в расчетах с матерью. И если со стороны его действия выглядели не самым лучшим образом, то ведь и Екатерина II не стеснялась в способах посмертной расправы с немилым ей супругом. И все 34 года ее пребывания на троне тень Петра III в самых невероятных комбинациях и обличьях настойчиво и безжалостно преследовала ее.
Екатерина II, две Елизаветы и прочие
Вопреки часто встречающимся представлениям, политическое самозванство отнюдь не было исключительно русским или даже только славянским явлением. В середине XIV века, например, разнесся слух, что бранденбургский маркграф Вальдемар, умерший и похороненный в 1319 году, жив и вернулся из длительного паломничества к святым местам в Палестине. Легенда эта, получив распространение, нашла и своего конкретного носителя. Она была в политических целях использована германским императором и чешским королем Карлом IV, который специально прибыл во Франкфурт-на-Майне, чтобы провозгласить Лжевальдемара законным государем Бранденбурга [194, с. 293].
Хронологический и географический диапазоны самозванства были необычайно широки и зафиксированы не только в Европе, но и в Азии. Так, в Индии наряду с появлением самозваных правителей время от времени объявлялись и религиозные самозванцы, выдававшие себя за тот или иной «оживший» образ многочисленного индуистского пантеона богов.
Другое дело, что в России XVII–XVIII веков самозванство превратилось в заметный фактор политической жизни. Будоража народное сознание, оно заставляло правящих держаться начеку и реагировать на самые фантастические известия. Потому-то за ними бдительно следили русские дипломаты. Так, 6 августа 1768 года посланник в Вене Д. М. Голицын спешно уведомлял самого Н. И. Панина о появлении в швейцарском монастыре Мариен-Айнзидель «сына» Анны Ивановны по имени Кирай Романов. Им оказался заурядный бродяга-авантюрист [1, 1768 г., № 477, л. 4–5 об.]. Но бывали случаи и несравненно более сложные и неприятные.
В 1773 году на политическом горизонте Екатерины II всплыла «княжна Тараканова». Рассказ о ее похождениях, напоминающих одновременно и исторический детектив, и авантюрный роман в духе XVIII века, увел бы нас далеко в сторону. И все же хотя бы кратко сказать о ней необходимо. Ибо эта женщина, чье происхождение и подлинное имя так и остались тайной, в собственных представлениях оказалась странным образом связанной с Елизаветой Петровной, Петром Федоровичем и… Пугачевым!
Около 1772 года в Париже появилась молодая и красивая дама, которую позднее, после ее смерти, назвали «княжной Таракановой» – такого имени сама она не знала, хотя и называла себя по-разному: Франк, Шель, Тремуйль, Али Эмете, княжна Волдомир с Кавказа, госпожа Азова, графиня Пинненберг и т. д. Для нас интересно одно из ее имен – Бетти фон Оберштейн, которое она присвоила себе примерно в 1773 году, добившись сердечного покровительства со стороны графа Ф. Лимбургского, совладельца графства Оберштейн. Примечательно, что он имел какие-то территориальные претензии к шлезвиг-гольштейнскому наследству, тому самому, которое некогда принадлежало Петру Федоровичу и от которого за год перед тем окончательно отказался под давлением своей матери цесаревич Павел Петрович [120, с. 68].
Именно в окружении графа и стали муссироваться слухи о «царском» происхождении его протеже: она выдавала себя за дочь Елизаветы Петровны и ее фаворита графа Разумовского. И пусть она не знала русского языка и плохо разбиралась в русской истории [164, т. 19, с. 467], считая сестрой своей «матери» императрицу Анну Ивановну (она спутала с ней Анну Петровну, мать Петра III), пусть своего «отца» она считала украинским гетманом (на самом деле им был брат фаворита, К. Г. Разумовский) – все равно, появление новой самозванки не на шутку всполошило Екатерину II. Забегая вперед, укажем, что она повелела А. Г. Орлову, находившемуся с русской эскадрой на Средиземном море, арестовать «княжну» [164, т. 1, с. 104]. Вступив с ней в контакт, прикинувшись не только влюбленным, но и ее сторонником, убийца Петра III блестяще выполнил очередное скользкое повеление Екатерины. Он заманил самозванку в Ливорно на военный корабль, который и доставил ее в 1775 году в Петербург. Здесь ее допрашивали, заточив в Петропавловскую крепость, где она скончалась (или была убита?) 4 декабря.
Надо сказать, что для очередного беспокойства за свою судьбу у императрицы имелись основания. Нежданная самозванка не просто выдавала себя за дочь Елизаветы Петровны, но и заявляла права на российский престол. Если сопоставить дошедшие до нас версии, которые она в эти годы выдвигала, то «биография» ее выглядела следующим образом. В младенческом возрасте «дочь» Елизаветы Петровны вывезли сперва во Францию (в город Лион), а затем в Гольштейнское герцогство (город Киль). В 1761 году она вновь оказалась в Петербурге, но Петр III, взойдя на престол и опасаясь своей конкурентки, выслал ее (варианты предлагались разные: Сибирь, «персидская граница», Персия). Тогда-то она и узнала о своем происхождении, но, опасаясь возвращаться в Россию, принялась странствовать по Европе, чтобы добиться признания своих «прав». Во всем этом правду составляло только последнее – странствия.
Где именно побывала до 1774 года авантюристка, принявшая имя своей «матери» и назвавшаяся «Елизаветой II», неизвестно. А. Г. Орлову она говорила, что из России она через Ригу и Кенигсберг поехала в Берлин, где открылась Фридриху И; после этого, сообщал Орлов императрице, «была во Франции, говорила с министрами, дав мало о себе знать, венский двор в подозрении имеет, на шведский и прусский очень надеется: вся конфедерация ей очень известна и все начальники оной» [7, л. 7]. Передвижения самозванки с лета 1774 года до ареста весной следующего года известны документально. Ее маршрут: Дубровник (Рагуза) – Неаполь – Рим – Пиза – Ливорно. Еще на рубеже 1773–1774 годов ей удалось познакомиться с великим гетманом литовским К. Радзивиллом, который в середине 1774 года временно примкнул к ней. Обычно «Елизавету II» в переездах сопровождала свита, в составе которой помимо слуг было немало польских дворян. В письме Екатерине II из Ливорно А. Г. Орлов в феврале 1775 года указывал, что свита самозванки в то время доходила до 60 человек [7, л. 5 об.].
В 1774 году авантюристка стала распускать слухи, что Пугачев (она писала: Пухачев) ее родной брат и действует с ней заодно. Иногда она называла его еще «князем Разумовским», лишь принявшим имя Пугачева [98, с. 138]. Но чем ближе казался ей российский престол, тем все настойчивее отделяла она себя от «родства» с Пугачевым. В 1775 году она уже заявляла английскому посланнику в Неаполе, что Пугачев не ее брат, а донской казак, получивший заботами ее «матери» блестящее европейское образование [120, с. 165].
Трудно со всей определенностью утверждать о наличии непосредственных связей «Елизаветы II» и ее сторонников с планами беглых вождей конфедератов. Но то, что деятельность тех и других не просто совпадала во времени, но и перекликалась – несомненно. Зимой 1773/74 года, когда самозванка вояжировала по Европе, барские экс-лидеры во главе с генералом К. Пулавским разрабатывали бредовые планы вторжения в Россию. Специально занимавшийся этим вопросом Я. Вавра писал, что «план барских конфедератов исходил из идеи комбинированного наступления на Россию с трех, если не с четырех сторон, а одну из главных ролей в осуществлении всего предприятия должен был сыграть Пугачев…» [238, с. 443–445]. План чудовищно нелепый, но напоминающий тот самый пресловутый «мемориал» Пугачева, которым обольщал посольского священника другой авантюрист – Ламер. Среди предусмотренных в нем деталей намечалось установить взаимодействие с Пугачевым, который якобы поджидает «союзников» около Казани. Да и Пугачев вовсе не Пугачев, а Чоглоков.
Наум Чоглоков был реальной фигурой, сыном того самого Н. Н. Чоглокова, который с 1747 по 1754 год состоял гофмейстером при великом князе Петре Федоровиче, немало ему досаждая. Чоглоков-младший, дослужившись до гвардейского подполковника (чин высокий), в 1770 году отправился волонтером в Грузию, лелея честолюбивый замысел – «быть царем или погибнуть на эшафоте». Ни того ни другого не произошло. Уличенный в интригах, он был доставлен в Казань, где его судили и в апреле 1774 года сослали в Тобольск. Так что поджидать в Казани инсургентов, да еще во главе повстанческой армии, Н. Чоглоков (то ли «князь Разумовский», то ли «Пугачев») никак не мог. Но слух был пущен.
И вдруг в столицу пришли письма от Елизаветы! Нет, не той фальшивой из-за рубежа, а от настоящей принцессы, из Холмогор. Случилось это в начале декабря 1773 года, когда Крестьянская война под водительством Е. И. Пугачева шла на подъем. Письма, датированные 3 ноября, были адресованы Екатерине II, Павлу Петровичу и Н. И. Панину [9, л. 281–282]. Первые два письма представляли собой обращения от имени всех детей Антона Ульриха, а третье – только от имени Елизаветы. То были скорбные документы – крик отчаяния людей, волею слепого случая обреченных на пожизненное отторжение от человеческого общества (ведь трое из четырех принцев родились уже после ареста их родителей). Поздравляя императрицу и цесаревича с бракосочетанием последнего, они умоляли выпустить их «из злочасного нашего заклучения». В отдельном письме Панину принцесса Елизавета просила ходатайствовать перед Екатериной II о даровании свободы им, «в заключении рожденным», вместе с «батюшкой». В подписи значилось: «Государя моего покорная услужница Елисавет».
Эти послания, по словам В. В. Стасова, в Петербурге «произвели великое волнение». И было из-за чего: все они были написаны «одною и тою же рукою – рукою принцессы Елизаветы» [9, л. 282]. На императрицу и ее приближенных произвел особенное впечатление слог писем. Через несколько дней по получении холмогорской корреспонденции Н. И. Панин направил архангельскому губернатору письмо, в котором со всей откровенностью высказал причину волнений: «Я по сей день всегда того мнения был, что они все безграмотны, и никакого о том понятия не имел, чтоб сии дети свободу, а паче способности имели куда-либо писать своею рукою письма». Поскольку царившие в Петербурге представления об уровне умственного развития и способностей холмогорских пленников оказались несостоятельными, Панин стал подозревать, что «кроме таких писем, каковые пишутся теперь, может по усматриваемым ныне обстоятельствам свободна им быть переписка и в другие места». Обстоятельства, на которые намекал Н. И. Панин, это и продолжавшаяся Русско-турецкая война, и зарождавшаяся афера «Елизаветы II», и слухи о ее контактах с представителями шляхетской эмиграции во Франции, и интриги французской дипломатии в Стамбуле, и, конечно, прежде всего – набиравшее силу народное движение на Яике.
В такой неустойчивой обстановке правдоподобными казались самые невероятные слухи и домыслы. Почти в те же дни, когда в Петербурге взволновались холмогорскими письмами, прусский посланник в депеше Фридриху II высказал 14 декабря предположение, что в стане Пугачева находится… брауншвейгский принц Петр [239, с. 5]. Хотя предположение свое дипломат скоро опроверг, сам факт невероятного сплетения судеб братьев и сестер покойного Ивана Антоновича с массовым движением под именем Петра III не мог не вызвать у Екатерины пароксизмы страха. Впрочем, этим страдала не одна она. С полнейшей серьезностью русский посланник в Вене Д. М. Голицын писал 26 марта (6 апреля) 1774 года вице-канцлеру А. М. Голицыну: «Размышления мои о самозванце Пугачеве подали мне повод подозревать и догадываться, не находится ли в шайке его подобный ему злодей известный иностранец Бениов-ский?» [20, л. 74].
Это имя императрице было не только памятно, но и ненавистно. Ведь в уже упоминавшемся ранее «Объявлении» 1771 года, присланном с Камчатки в Сенат (а кроме Беневского под ним стояли подписи нескольких десятков русских ссыльных!), Екатерина и ее сообщники по заговору 1762 года открыто именовались бунтовщиками, убийцами и разорителями России, свергнувшими законного императора и отнявшими престол у его наследника. Им противопоставлялся Петр III, который «в правление свое в шесть месяцев потомственные законы оставил, которые и самим ево неприятелям опорочить невозможно» [52, с. 238]. Иными словами, Екатерина от Беневского была готова ожидать все, что угодно. Еще в марте 1773 года она направила собственноручное секретное письмо архангелогородскому губернатору Е. А. Головцыну с приложенным к нему письмом Н. И. Панина. Из этих документов видно, что власти опасались прибытия Беневского, чтобы в Холмогорах «в руки свои помянутых арестантов ухватить», то есть тайно вывезти их из России [9, л. 288]. Тем временем Беневский действительно готовил флотилию, чтобы отплыть из Франции, но не к Архангельску, а на Мадагаскар. Приписанный ему замысел возник в воспаленном воображении Екатерины II или был ей подсказан Н. И. Паниным. В такой нервозной обстановке в конце 1773 года письма из Холмогор могли дать императрице повод думать, что свое очередное имя «княжна Тараканова» взяла, зная о существовании настоящей принцессы Елизаветы.