355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Донских » Божий мир » Текст книги (страница 10)
Божий мир
  • Текст добавлен: 17 декабря 2018, 10:00

Текст книги "Божий мир"


Автор книги: Александр Донских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Приберём, Илья, со стола? – кротко, как повинная, сказала она.

– Ага, – сипло отозвался он.

Вскоре пришли красные и свежие от мороза Михаил Евгеньевич и Софья Андреевна. Илья и Алла по-особенному – суетливо, угодливо и даже совсем уж непривычно для себя многословно – обрадовались их появлению: как хотелось побыстрее сбросить и развеять мысли и чувства, которые только что взорвали их привычную, во многом ещё детскую жизнь!

5

Илье трудно, порой мучительно писалось. Ему временами казалось, что в его сердце засыхает какая-то живописная жилка, которая, как ему представлялось, пульсирует и выталкивает энергию творчества, фантазии, вымысла. Он рассматривал репродукции картин Поленова или Репина, Левитана или Пикассо, небрежно, а то и брезгливо двумя пальцами, брал листы и картонки со своей, как он выражался, «мазнёй», и ему становилось озлобленно тяжело. «Не то, не то, не то!..» – шептал он и отшвыривал листы и картонки.

В марте Илья неохотно посещал уроки, а в апреле нередко уже и пропускал их. В нём не один день напластовывалось раздражение к школе, и это его раздражение было как лёд, который после оттепелей и заморзков обрастает новыми твёрдыми слоями. Но вот пришло тепло надолго, по-настоящему – и лёд очнулся, заиграл ручейками жизни. В нынешнюю весну в душе Ильи оттаивало, обмякало, и ему становилось невыносимо видеть всё школьное – пыльные, гудящие, кричащие на переменах коридоры, казавшиеся неуютными и банальными учебные кабинеты, притворявшихся строгими и заботливыми учителей, и он минутами просто презирал, ненавидел их. Ему было неприятно встречаться где-либо с директором Валентиной Ивановной, которая, вычеканивая каблуками, любила шествовавать мимо учеников. Он смертельно заскучал в кругу одноклассников: те – уже как старик ворчал он в себе – «только и щебечут о модном тряпье, о выхлебанном пивке да водчонке, о дурацких фильмах и о всякой другой чепухе». «Зачем они все такие фальшивые? – думал он об учителях, одноклассниках и даже о своих родителях. – И отчего я мерзко, неразумно, тупо – точно, точно: именно тупо, тупоголово! – живу?..»

Классный руководитель Надежда Петровна, несколько заторможенная, медлительная преклонного возраста дама, раза два наведывалась к родителям Панаева и монотонно, без выражения, похоже, заученно жаловалась:

– Пропускает уроки, нахватал двоек, а ведь на носу выпускные экзамены. Беда. Спасайте парня…

Родители трепетно переживали за сына. Он был их «младшеньким», третьим ребёнком; другие их дети – уже взрослые, самостоятельные люди. В детстве Илья был болезненным, «хиленьким», и родительское измученное сердце любило его, такого «горемычного», «слабенького», не всегда понятного, крепче и нежнее.

Николай Иванович помалкивал, сердито выслушивал классного руководителя, глухо, как в трубу, покашливая в большой серый, как кусок металла, кулак. Смятым голосом стыда, не поднимая глаз на собеседницу, наконец отзывался:

– Исправится, Надежда Петровна. Обещаю.

– Да, да, да, дорогая вы наша Надежда Петровна, – следом вплеталась пунцовая, будто бы после бани, Мария Селивановна, – исправится, исправится, а как же иначе. Вот увидите! Мы так поговорим с сыном, так поговорим!.. Он же хороший, славный мальчонка, вы знаете, – с отчаянной, безмерной ласковостью в голосе прибавляла она, вся так и прогибаясь к Надежде Петровне.

– Не потерять бы нам парня, – в дверях вторила невозмутимая, стылая лицом Надежда Петровна и, по неизменной привычке, останавливалась, приподнималась на носочки, потом значительно, но без выражения словно бы восклицала: – Ох, не потерять бы.

Родители пугались столь ёмких, звучавших загадочно и не без устрашения слов – Мария Селивановна всхлипывала в платок, а Николай Иванович сумрачно наморщивался и без особой причины прокашливался в кулак.

Строго, взыскующе поговорили с Ильёй один раз, другой раз. Думали, что на все уроки он будет ходить, начнёт, наконец-то, учиться, ведь выпускные, а следом вступительные экзамены вот-вот. Надеялись, что прекратит он позорить своих престарелых, уважаемых родителей. Однако Надежда Петровна вскоре опять пришла, потому что Илья пропускал математику, совсем забросил физкультуру.

– Уважаемые товарищи родители, – с пугающей официальностью обратилась она и, показалось, несколько надулась, приподнявшись на носочках, – если срочно не возьмётесь за воспитание, я буду вынуждена предложить педсовету решить судьбу вашего сына.

Николай Иванович низко согнул голову и сурово, тяжко промолчал.

– Надежда Петровна, не надо бы этак, – вкрадчиво обратилась Мария Селивановна. – Мы зададим ему перцу – вприпрыжку побежит на уроки…

– Питаю надежды, питаю надежды, уважаемые товарищи родители, – уходя, сказала Надежда Петровна. Остановилась на лестничной площадке, призадумалась, приподнявшись на носочки, и ещё раз выговорила, чуть выкатывая глаза: – Питаю надежды.

Николай Иванович впихнулся, с непомерным громыханием распахнув дверь, в комнату Ильи, в суматошливой торопливости накрутил на ладонь ремень:

– Ты, лоботряс, до каких пор будешь нас позорить, а?!

Илья нагнуто сидел за мольбертом и молчал. Стал выводить задрожавшей рукой мазок.

– А-а?! – отчаянно-тонко, будто испытывая резкую внезапную боль, вскрикнул отец и неловко, даже совсем уж неуклюже стегнул сына по плечу и затылку, а метил конечно же – вдоль спины. – А-а-а-а?! – уже голосило в горле отца: казалось, что единственно ему, а не сыну, было больно и обидно.

Илья упёрто молчал, даже не вздрогнул от хлёсткого удара и не видел страшных повлажневших глаз отца.

Оба молчали. Николай Иванович не вынес первым – запнувшись о порожек, выскочил из комнаты, будто убегал. Передвинул, как куклу, с дороги маленькую Марию Селивановну, прижавшую к своей груди ручки, и шумно, шаркающим шагом, прошёл на кухню, уже едва – быть может, терял силы – поднимая ноги.

Мать бочком протиснулась к Илье:

– Ты, сынок, ходил бы на уроки. Образованному-то легче в жизни. Что от меня, недоучившейся, взять? Нечего. А ты учился бы, старался бы…

– Ладно, – прервал Илья потресканным голосом.

– Ты на отца не серчай: он – добрый, ты же знаешь…

– Знаю.

– На меня-то не обижался бы…

– Нет, не обижаюсь.

Мать вздохнула и тихонько вышла.

Илья сидел в полутёмной комнате, задавленной серо-лиловыми – будто грязными – тенями; наваливался вечер, сумерки набирались полнотелости и вытесняли из комнаты свет дня. Илья направил угрюмый упрямый взгляд на чернеющее полотно начатой на днях картины, не шевелился, сжимал дыхание. Неожиданно заплакал, жалобно, скуляще, но очень тихо, чтобы не услышали. Слёзы обжигали щёки и губы. Горе, придавившее его, казалось, не поднять, не стряхнуть и не опрокинуть.

И горе Ильи происходило не потому, что его отругали и выпороли, а потому, что нынешней весной он как-то обвально повзрослел и в нём распахнулся новый, испугавший его взгляд на жизнь. То, что раньше Илья воспринимал и принимал серьёзно, без возражений, теперь представлялось ему то ничтожным, то неважным, то до обозления пустым. Он не знал, как и зачем жить; сухо и пустынно было в сердце.

Оттолкнул от себя мольберт и бритвой раскромсал холст:

– Глупость! Тупость! Бездарность! Что писать, как, зачем?

На днях Илья случайно увидел за шкафом угол картонки – картинку матери. Вынул, глянул и подумал, что вот, кажется, оно – настоящее искусство. Это оказалась последняя работа Марии Селивановны, которую, видимо, можно было назвать «Зимний лес». Кру́гом стояли берёзы, присыпанные непомерно большими, но изящными снежинками; деревья – лилейные, узорчатые, нарядные, – и представилось Илье, что девушки в сарафанах водили на лесной опушке хороводы. Он про себя нередко посмеивался над матерью, считал её художество неосновательным, незначительным, попросту баловством. Однако сейчас, озлобленно сидя перед изрезанным холстом, остро и горько понял: а не она ли настоящий художник из них двоих? За свою долгую жизнь, подумал Илья, она не растеряла светлое и чистое в своём сердце, ему же всего семнадцать, но, может быть, его душа уже высохла и покоробилась? Вот так странно и растянуто по слогам подумал он – «по-ко-ро-би-лась». И ему в этой своей прекрасной, любимой им комнате стало неуютно и одиноко. Хотелось немедленно куда-нибудь убежать, начать новую жизнь. Но там, куда убежит, будет ли ему лучше? А может, утром поправятся дела, оживёт душа?

* * *

Утром отец сгорбленно сидел на кухне и вяло завтракал. Когда туда вошёл недавно проснувшийся Илья, ни отец, ни сын не насмелились посмотреть друг другу в глаза. Илья умышленно долго мылся в ванной, чтобы отец, напившись, наконец, чаю, ушёл на работу. И Николай Иванович, хорошо понимая душевные терзания сына, не засиделся за столом.

Илья решительно, ультимативно сказал себе в ванной, бодряще обхлопываясь по ребристой груди мокрыми холодными ладошками, что всё, всё! – начинаю учиться обеими лопатками, и что больше никогда, никогда не огорчу родителей и учителей, и что буду писать какие-нибудь прекрасные, правильные (как бы вредничая, нажал он интонацией) картины, и что жить буду тоже прекрасно и правильно. Он, ёрнически сморщившись перед зеркалом, подёргал себя за ухо:

– Ты станешь у меня правильным мальчиком!

Илья не опоздал на первый урок, добросовестно отсидел на втором, третьем, четвёртом, пятом, однако на шестом почувствовал себя скверно. Это был урок истории нелюбимой им, постылой всем ученикам Надежды Петровны. Она готовила ребят по экзаменационным билетам – диктовала под строжайшую запись по своей пожелтевшей от долголетия, обветшалой общей тетради. Иногда прерывалась, казалось, задумывалась, водила по потолку взглядом и изрекала своим медленным, скучным, но всё равно солидным голосом:

– Сей факт, уважаемые, следует основательно запомнить, прямо-таки зарубить себе на носу. Сей факт настолько важный, что если вы его не будете знать, то непременно заработаете на экзамене двойку. Итак, продолжаем писать!

Усатый, отчаянно нудящийся Алексей Липатов украдкой шепнул Панаеву на ухо:

– Итак, продолжаем пи́сать.

Оба засмеялись, но Илья поспешил придавить свой рот ладонью. Надежда Петровна повела седовласой бровью:

– Что-то, уважаемые, шумно. Итак, записываем: преследования усилились, и организация вынуждена была уйти в подполье…

– В какое? – неожиданно спросил Липатов, вкось усмехаясь своим большим ртом насмешника и смельчака.

– Как то есть в «какое»? – обдумывая вопрос, помолчала потерявшаяся учительница. – В глубокое, можете написать.

– А насколько, Надежда Петровна, примерно, метров? – дурашливо и важно сощурился Алексей.

Одноклассники стали посмеиваться и шептаться. Надежда Петровна с великой неохотой поднялась со стула, от которого редко отрывалась на уроках, перевалко и нервозно прошлась по кабинету, затем равнодушно-строго проговорила, приподнявшись на носочки и слегка раздувшись:

– Нигилисты, несчастные нигилисты. Что из вас получится?

Кое-как успокоилась, присела за стол и ровно, однозвучно принялась диктовать из тетради, которая, приметили ученики, на корешке уже рассы́палась.

Илья изводился, конспектируя. Сначала бездумно строчил всё подряд, потом силился записать какую-нибудь любопытную, важную мысль, но так ничего и не записал.

Когда Надежда Петровна после звонка огласила, что хотя уроки и закончились, но – «но!» – «крайне необходимо» ещё поработать по билетам, – Илья тотчас запихнул ручку в карман и пригнул голову к столешнице. Липатов вообще ни строчки не написал, – недобро пялился в окно. А в конце этого сверхпланового седьмого урока выдрал из тетради двойной лист; размашисто черкнув, подсунул лист Панаеву.

Илья прочитал: «Хочешь бабу?» Он мгновенно перестал слышать и видеть Надежду Петровну, его душа вязко, но лихорадочно запульсировала. Махнул головой Липатову, но так, будто был нетрезв, – широко и всем туловищем расслабленно крутнувшись.

– Я схлестнулся с одной разведёнкой, а у неё подружка – во шмара! Хочешь, сведу? Порезвишься. Вижу, вижу – хочешь, аж в зубах ломит, да?! – подмигнул Алексей. – На бутылку деньжат наскребёшь?..

* * *

У Ильи после урока заплетались ноги, потряхивались руки и, казалось ему, хлюпало и слабло в животе. Ему было и страшно и радостно одновременно и не верилось, что вскоре может произойти то, о чём он втихомолку и стыдливо грезил. Он неуклюжими перебежками передвигался по коридору за быстроногим да ещё приплясывающим Алексеем, натыкался, как незрячий, на учеников и учителей, даже на двери и мебель. Мельком увидел чьё-то очень знакомое лицо, не сразу признал, но вдруг понял и испугался – Алла. Его прекрасная, с толстой божественной, наверное, единственной в целом свете косой Алла! Она, облачённая в кроличью, ещё девчоночью, но удлинённую оторочкой шубку, стояла возле раздевалки и, несомненно, ждала, строгая и сумрачная, Илью, коленкой нервно подкидывая сумку. Изумлённо и взыскующе взглянула на своего припозднившегося, странно ведущего себя друга. Он же что-то совсем уж немыслимое вытворил: прикинулся, что не увидел – или как бы не узнал! – её, за спинами учеников пролизнул мимо, подхватил куртку с шапкой и рванул за проворным, уже оттанцовывающим и пощёлкивающим пальцами Алексеем.

Купили на деньги Ильи дешёвого вина, простеньких конфет и третьесортных сигарет. Алексей, хозяйски закурив, нарочито поморщился:

– Я привык к «Мальборо». Ну да ничего: на халяву, Илюха, и уксус, говорят, сладок.

Предложил сигарету Илье. Тот, обжигая пальцы, прикурил со второй спички, затянулся в полную грудь, следом закашлялся до слёз и хрипа, однако, ощущая омерзение к табачной горечи, тем не менее докурил сигарету до конца. В голове замутилось, спуталось; он подумал: «Вот и отлично! И к чертям всё и всех! Сейчас запою, или спляшу, как Лёха, или плюну в рожу вон тому мужику…»

Дверь в квартиру открыла показавшаяся Илье некрасивой и старой женщина. Он на мгновение встретился взглядом с её блёклыми чёрными глазами, и они его как художника поразили какой-то печальной прелестью. Ещё раз взглянуть в её глаза ему отчего-то стало совестно, а так хотелось.

Его удивил и отчасти обидел приём: эта женщина коротко, безучастным скользом и к тому же в полузевке, не отвечая на приветствие, посмотрела на гостей и, путаясь в непомерно широком заношенном халате, молчком вышла из прихожки, сумеречной, узкой, пыльной.

– Не дрейфь, – шепнул Илье, развалясь на диване, Алексей. – Вина тяпнет – развеселится… Э-э, приветик, Светик! – облапил он за коленки вышедшую из другой комнаты перекрашенную – «под усохший желток», даже поёжился Илья – молодую женщину. – Вот, привёл для Галины женишка, а она не обрадовалась.

– Женишок-то, Лёшенька, не из детского ли садика? – хохотнула невзрачная, толстоватая, но бойкая Светлана и тонкой форсистой струйкой выпустила изо рта табачный дым прямо в лицо Ильи. Илья вспыхнул и, как маленький мальчик, надулся. С вызовом упёрся взглядом в напудренное конопатое беспечное лицо насмешницы.

– Ой, батюшки: какие мы гневливые-то! – ещё раз пыхнула она дымом в лицо Ильи.

Уселись вчетвером за стол, неопрятный, в хлебных крошках и табаке, выпили; из закуски оказались только лишь купленные на деньги Ильи конфеты. Илья со второй рюмки захмелел так, что рот его вело и передёргивало глупой улыбкой, однако поднять взгляда на Галину он всё не насмеливался: она казалась ему солидной, сердитой «тётенькой». «Не учителка ли?» – не шутя подумалось ему.

Гремел магнитофон, Алексей и Светлана в обнимку танцевали. Илья и Галина сидели в молчании; она была бледна, а он – красен, и красен так, что багрово сверкали уши.

Илья не заметил, когда Алексей утянул свою хихикающую простоватую партнёршу в ванную, и снова испугался: он и эта унылая, непонятная, ужасно немолодая женщина – одни, вместе, и что-то теперь по-особенному и крепче объединяет их. Галина небрежно набулькала из бутылки вина себе и Илье. Выпили. И снова молчали, и говорить им было, понимал Илья, маясь самолюбием и неловкостью, совершенно не о чем. Ему казалось, скажи он что-нибудь – она засмеёт его, а то и одёрнет, пришикнет.

Она с холодным, неулыбчивым ликом «тётеньки» пригласила его потанцевать. Он неповоротливо топтался рядом, жалко пересохшими губами улыбаясь лицом книзу и не отваживаясь теснее приблизиться к ней, как и надо бы в танце.

Она неожиданно близко и, показалось Илье, вроде бы как коварно притянула его к себе:

– Ты, молоденький да молочненький, хочешь меня? Говори живо, не то передумаю.

– Д… да, – шепнул, точно кашлянул, он. В его груди омерзительно – он даже ощутил тошноту – омерзительно жидко затряслось, а пальцы стали меленько подрагивать, когда он с бо́льшим, чем до слов Галины, усилием коснулся тугой и тонкой её талии.

– Пойдём. – Она решительно и, похоже, властно повела его за руку, как маленького, во вторую комнату; плотно закрыла дверь, клацнула ключом в замке. – Что с тобой, Илюша? Разве так можно волноваться?

– Я не того… не волнуюсь, – просипел бедный, уже трясущийся Илья.

– Мне хочется побыть с тобой вместе, с таким чистеньким. Нет, нет: чистым, – тихо-тихо и с виноватой вкрадчивостью поправилась Галина, присаживаясь на край небрежно застеленной двуспальной кровати и значительно, но не ласково, понял Илья, заглядывая в его повлажневшие глаза. – Если ты ничего не хочешь – просто так посидим, поговорим о том о сём или помолчим, ладно?

– Я… хочу, – вымолвил Илья и в великом детском чувстве стыда не смог ответно посмотреть на женщину.

– Ладненько. – И она несколько лениво, буднично стряхнула с плеч халат, отбросила его далеко на кресло.

Илья оторопел и задохнулся; зачем-то стал сминать и ломать свои длинные белые тонкие пальцы.

Галина за рубашку, как за поводок, привлекла его к себе, повалилась спиной на кровать и широко раскрыла для него протянутые руки. Он, мертвея, подумал, что совсем ничего не умеет, что она наверняка будет смеяться над ним – мальчишкой, сосунком, и его младенческое смятение взметнулось волной, затопляя рассудок, убыстряя дрожь во всём теле. Он неловко – выставленным локтём – подкатился к Галине, неприятно влажно тыкнулся в её губы. Осознал мгновенно, что получается как-то совсем уж не так, бестолково и даже грубо. «Фу, у меня слюни текут», – подумал он, желая отвернуться, а то и сбежать, исчезнуть. Но встретил её новый для себя, улыбчивый, подманивающий, взгляд всё таких же, однако, грустных, таинственно отягчённых глаз, и все боязни его, и вся совестливость его тотчас отхлынули.

Потом они неподвижно, даже тая дыхания, лежали в обнимку с закрытыми глазами, и Илья не желал ни двигаться, ни открывать глаза, потому что его состояние было прекрасным, дивным сном. Так, быть может, пролежали бы они долго, да вторглись смеющиеся грубые голоса и громкая трескучая музыка. Илье стало тревожно и досадно: не надо бы прерывать сладостное сонное блаженство его души и тела! Он чувствовал, что и Галине хочется тишины и одиночества с ним рядом. Но как вернуться к прекрасному сну для двоих? – Илья не знал. Но знала Галина – она рывком набросила на Илью и на себя одеяло, и в темноте этого маленького домика жарко и с жадностью целовала и миловала своего юного любовника.

Счастливому, но физически уставшему Илье, уже расслабленно и томно ласкавшему женщину, подумалось, что если кто-нибудь ему скажет, что не это его общение с женщиной, не всё то, что между ней и им произошло, происходит и, несомненно, будет происходить ещё и ещё, важно в жизни, что важнее, интереснее болтовня, обман, фальшь, ничтожные интересы быта и вся-вся прочая чепуха, семейная или даже всей страны, то он такому человеку как-нибудь этак дерзко усмехнётся в глаза и… да что там! наверное, промолчит: разве возможно словами объяснить и выразить сегодняшнее блаженство своей души, своего тела? Может быть, – в рисунке, кистью? Что ж, надо попробовать после, а сейчас – только она, только она!..

6

Апрель и май Илья до того скверно и безобразно учился, что педагоги, приходившие к его пониклым родителям, вызывавшие их в школу, звонившие им, однозначно заявляли, что он, по-видимому, не сдаст выпускные экзамены. Мария Селивановна плакала, а отвердевавший Николай Иванович уже не знал, что и предпринять. Илью гневно и взыскательно разбирали на классном собрании, и он, повинный с головы до ног, выслушал всех с опущенными глазами и на сердитый вопрос, думает ли он исправляться, – промолчал, никак не отозвался. Выставили Илью и перед всем педагогическим советом, но и там он «глубокомысленно безмолвствовал», как подметила его классная руководительница Надежда Петровна. Кто-то из педагогов на его упрямое молчание и странные поступки последних месяцев сказал, что парень погиб, другие – дескать, повредился умом, третьи предложили выгнать из школы. А директор Валентина Ивановна рявкнула:

– Всех вас, мерзавцев и тунеядцев, посадить бы на голодный паёк и за колючую проволоку загнать бы! – И своим грозным мужским взором долго в густой тишине педсовета взирала с трибуны на Панаева. Тихо, но страшно выкрикнула: – Вон!

Илья ненавистно взглянул на неё и с вызывающей неторопливостью вышел. «Что они знают о жизни? – подумал он о педагогах по дороге к Галине, убыстряя шаг. – Ограниченные, жалкие, серые людишки!..»

Илья забросил писать картины маслом и акварелью, потому что такая работа требовала серьёзного напряжения мысли и сердца. Его душа, быть может, перестала развиваться. Лишь время от времени набегало на него художническое томление, и он делал скорые, неясные наброски карандашом или углём. Человек, привыкший глазом, умом и сердцем к простым, понятным штрихам, краскам и сюжетам, скорее всего не смог бы разобраться в весенних набросках Ильи. Но можно было увидеть в неопределённых линиях абстрактных картинок Ильи то, что ворвалось в его жизнь: он и через рисунок и линию открывал и утверждал для себя настоящую, истинную, в его представлении, жизнь. Рисунки, нередко, были фантастическим сплетением тел, растений, облаков, ещё чего-то необыкновенного – Илья и сам вразумительно не мог объяснить самому себе, что они означают. Как, к примеру, обнажённое человеческое тело может быть связано с небом, облаками или ветвями сосен и кустарников? Но совершенно ясно Илья понимал – то, что подняло и понесло его, это – ветер чего-то нового, радостного, долгожданного в его жизни, и потому торжествующими и другой раз ликующими оказывались все его художественные работы нынешней весны.

Он словно бы взбунтовался, восстал против всего света. Не слушался родителей и учителей, уроки посещал по тем предметам, по которым сдавался экзамен, забросил художественную студию. Едва показавшись дома на глаза матери – ускользал к Галине. Дома ему было неинтересно, учиться чему бы то ни было стало противно, школу возненавидел.

Илья и Галина теперь встречались только лишь вдвоём, никаких компаний и увеселений им не надо было. Сошедшись, они ласково смотрели друг другу в глаза, зазывно улыбались, казалось, что в спешке произносили пустое и незначащее, а потом – ложились.

Однако с каждым новым днём, замечал Илья, с его женщиной стало происходить что-то странное, непонятное, раздражавшее его – она не торопилась в постель, а хотела подольше смотреть в серовато-мягкие, с азартным, нетерпеливым блеском глаза своего юного «Ильюшеньки» и разговаривать с ним, «беседовать». Она так и говорила ему, иронично, но ласково усмехаясь:

– Давай-ка, Ильюшенька, побеседуем ещё. Успокой, родненький, свои проказливые ручонки-то!

А однажды сказала ему совсем уж непостижимое для него:

– Мне бы такого мужа, как ты, Ильюшенька, мальчик мой дорогой, и я была бы самой счастливой на свете бабой.

Илья обнял её, стал приставать, призывая к ответной нежности, однако она, и виновато и вместе с тем строго улыбнувшись стиснутыми губами, отошла от него.

– Мне, миленький, го-о-орько жить, – неожиданно пропела она срывающимся голоском и вдруг заплакала.

Илья уже привык обращаться с ней запросто, без церемоний, с одним-единственным намерением, – растерялся, даже оторопел, совершенно не знал, как поступить, что сказать такое особенное, чтобы она не плакала, не сокрушалась.

Её лицо неприятно, по-старушечьи, показалось Илье, сморщилось – она уже ревела, всхлипывая глубоко, всей грудью, будто захлёбывалась. Илья – что-то же надо, наконец-то, предпринять! – заглянул в её глаза, и они, почудилось ему, чёрно вспыхнули и вроде как обожгли его. Он отвернулся, потупился. Ему хотелось, чтобы Галина стала прежней – душевной, податливой, улыбчивой, с приятным лицом. Что за слёзы! Зачем ему искривлённое её старушечье лицо! Зачем этот обжигающий огонь в глазах! Зачем столько грусти и уныния! Нужно веселиться, вкушать блаженство!

– Мне уже двадцать девять годочков, а счастье моё так и не сложилось, – пошатывало голову Галины. – Обидно, Ильюшка. Бывает, ка-а-ак зареву, запричитаю, точно покойник передо мной! Эх, что там: не покойник – то судьба моя! Одинокая я. Подруга моя Светка – так, и не подруга вовсе, а одно название. Для увеселений она, а увеселения мне противны: я ведь ой какой сурьёзный человек, – зачем-то на «старушечий», с ходу оценил Илья, манер произнесла она. – Веселюсь иногда, чтобы сбросить хандру… Детей и семьи у меня нет как нет, с соседями не сдружилась, работа у меня есть, нормальная работа, да работа-то для женщины – не главное, – вот, получается, и мыкаюсь я по жизни, такая вся неприкаянная да неустроенная. Эх, что там: сейчас таких, как я, сколько повсюду? Не счесть! Живём без пути, сами не знаем, зачем. Внешне – не инвалиды мы, не дураки, а судьбы нет у нас. И почему так? Может, Бог от нас отвернулся? – Она помолчала, прикусывая губу. – Два разочка собиралась я замуж, но чуяла сердцем, что нет её, родненькой, настоящей-то, крепкой-то любви. Сурьёзный ведь я человек – по-сурьёзному и любить хочется! – принуждённо засмеялась Галина. – Ну, и замужества мои сами собой распадались, скукоживались, не успев начаться да расцвести. Мне страстно хотелось и хочется – повстречать бы, знаешь, хорошего мужика, умного и доброго, с такими же невинными и ясными глазоньками, как у тебя, и стать с ним счастливой, жить-поживать для него и наших детишек. Хочу любви, хочу любви, – молитвенно проговорила она, призакрывая веки.

Галина по-особенному, заострённо-пытливо, своими глубокими чёрными глазами внезапно глянула на Илью. Он отчего-то смутился и покраснел, снова уставил взгляд под ноги, будто что-то отыскивал.

– Нет! – на какие-то свои мысли отозвалась женщина. – Ты ещё мальчик в коротких штанишках.

– Ой ли?! – заставил себя развязно усмехнуться Илья и крепко обхватил Галину за талию. Прибавил с неестественной для него хрипотцой: – Ты сейчас увидишь, какой я мальчик в коротких, как ты изволила выразиться, штанишках! – И он стал грубовато, наступательно ласкать её. Но она оттолкнула его.

– Ладно-ладно: мужчина, а то кто же? Что там – мужик уже! – снова вымученно, сморщенно засмеялась она.

Но усмешка тут же оборвалась – Галина задумалась и вся повытянулась в сторону неожиданно засиявшего весенним майским солнцем окна. Илья впервые отчётливо – Галина была ярко освещена – приметил, что её шея – жилистая, в морщинках, бледно-матовая, какая-то словно бы незащищённая и жалкая, и ему захотелось нежно приласкать и душевно утешать, успокаивать свою, подумал он, «несчастную», «горемычную с ног до головы» – вспомнилась ему откуда-то вычитанная красивая необычная фраза – подругу.

– О чём, Галя, ты думаешь?

Она жёстко сузившимися – будто бы прицеливалась – глазами пристально посмотрела на него.

– Я думаю о ребёнке.

– О ребёнке? О каком таком ребёнке?! – вдруг притронулась к его сердцу смутная тревога.

– О прекрасном. Маленьком. Родном. Я так хочу, Ильюшенька, счастья! Я же имею право на счастье, как и другие люди, да? Да? Ответь!

– Ну-у-у… конечно.

Илья потянулся к Галине – в нём росло желание: его женщина снова улыбалась, была душевной, податливой, её лицо вновь сделалось приятным, морщинки поразгладились, щёки порозовели, а из-под соскользнувшего халата золотисто-масляно засветились голые ноги.

Однако женщина локтём остановила Илью и попыталась, находясь в его хотя и тонких подростковых, но цепких, как лапки зверька, руках, оттолкнуть его.

– Чего ты! Я хочу с тобой по-человечьи побеседовать, – почти что выкрикнула она «побеседовать», и её лицо опять сморщилось, померкло, хотя солнце по-прежнему щедро освещало его. – Так тебе неинтересно, что́ в моей душе творится?.. А-а, значит, только всякую вот эту гадость тебе надо от меня!..

Женщина противилась, как могла, однако Илья разгорался, становился настырнее, нравственно пьянее, и уже повалил её на постель.

– Неужели и ты такой же, как все? – на подвздохе спросила женщина, покоряясь упрямым и дерзким рукам своего юного любовника. – Проклятая жизнь, и все мы прокляты и наказаны, – шепнула она, прекращая сопротивление, но и не откликаясь на его ласки.

Илья слышал её слова, но его душа была закрыта. Он не понимал, что стал нужен Галине со всем тем, что есть в нём, – с душой, с сердцем, с мыслями, с телом, но не по раздельности.

И в эти же минуты он не помнил и не осознавал, что его ждала и любила ещё одна женщина, – Алла, его Алла, его прекрасная, с великолепной, но не для мира сего, косой, с редкостными коровьими глазами преданности и верности девушка Алла.

7

Был вечер, ещё не темно, но уже и не светло. Солнце лежало на крыше соседнего дома, и девушка смотрела на этот красный мячик и по-детски думала – скатится или не скатится? Алле было приятно и удобно думать именно по-детски – наивно, простодушно. Она улыбнулась, однако снова вспомнилось, как кольнуло, об Илье, и в душе потемнело и спуталось; зачем-то сжала-разжала губы.

Солнце ослепительно вспыхнуло и, действительно, мячиком скатилось за крыши. Стало темнее, зримо надвинулась ночь. Как многое просто в детстве: даже великое светило может быть всего лишь весёлой, забавной игрушкой! И невозможно теперь обмануть себя, придумать сказку, а в сказках неизменно счастливый конец.

Говорят, встречается с другой женщиной? Как он может! Подлец! Алла больно всхлипнула всей грудью. Да, детство закончилось, а то, что налетело, будто вихрь, в её жизнь, – такое тревожное, огорчительное, другой раз омерзительно гадкое, моментами разящее без пощады и предупреждения.

Она резко в раздражении отклонилась от окна, словно бы хотела сказать: «Хватит сказок, хватит игрушек! Пора жить и действовать по-другому!» Торопливо прошлась по комнате, озираясь: возможно, искала такое дело, которое оторвало бы её от горьких, досадных мыслей и чувств. Остановилась перед роялем:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю