444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кушнер » Избранное » Текст книги (страница 6)
Избранное
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:18

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Александр Кушнер


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Желтоватой синицей пленен

И сугробом, лежащим у ног.

Этот блеск, эта жесткая резь

От серебряной пыли в глазах!

Он продрог, в пятнах сырости весь,

В мелких трещинах, льдистых буграх.

Неподвижность застывших ветвей

И не снилась прилипшим к холмам,

Средь олив, у лазурных морей

Средиземным его двойникам.

Здесь, под сенью покинутых гнезд,

Где и снег словно гипс или мел,

Его самый продвинутый пост

И влиянья последний предел.

Здесь, на фоне огромной страны,

На затянутом льдом берегу

Замерзают, почти не слышны,

Стоны лиры и гаснут в снегу,

И как будто они ничему

Не послужат ни нынче, ни впредь,

Но, должно быть, и нам, и ему

Чем больнее, тем сладостней петь.

В белых иглах мерцает душа,

В ее трещинах сумрак и лед.

Небожитель, морозом дыша,

Пальму первенства нам отдает,

Эта пальма, наверное, ель,

Обметенная инеем сплошь.

Это – мужество, это – метель,

Это – песня, одетая в дрожь.

                                   1975

***

Любил – и не помнил себя, пробудясь,

Но в памяти имя любимой всплывало,

Два слога, как будто их знал отродясь,

Как если бы за ночь моим оно стало;

Вставал, машинально смахнув одеяло.

И отдых кончался при мысли о ней,

Недолог же он! И опять – наважденье.

Любил – и казалось: дойти до дверей

Нельзя, раза три не войдя в искушенье

Расстаться с собой на виду у вещей.

И старый норвежец, учивший вражде

Любовной еще наших бабушек, с полки

На стол попадал и читался в беде

Запойней, чем новые; фьорды и елки,

И прорубь, и авторский взгляд из-под челки.

Воистину мир этот слишком богат,

Ему нипочем разоренные гнезда.

Ах, что ему наш осуждающий взгляд!

Горят письмена, и срываются звезды,

И заморозки забираются в сад.

Любил – и стоял к механизму пружин

Земных и небесных так близко, как позже

Уже не случалось; не знанье причин,

А знанье причуд; не топтанье в прихожей,

А пропуск в покои, где кресло и ложе.

Любил – и, наверное, тоже любим

Был, то есть отвержен, отмечен, замучен.

Какой это труд и надрыв – молодым

Быть; старым и всё это вынесшим – лучше.

Завидовал птицам и тварям лесным.

Любил – и теперь еще... нет, ничего

Подобного больше, теперь – всё в порядке,

Вот сны еще только не знают того,

Что мы пробудились, и любят загадки:

Завесы, и шторки, и сборки, и складки.

Любил... о, когда это было? Забыл.

Давно. Словно в жизни другой или веке

Другом, и теперь ни за что этот пыл

Понять невозможно и мокрые веки:

Ну что тут такого, любил – и любил.

                                                 1977

***

Слово "нервный" сравнительно поздно

Появилось у нас в словаре

У некрасовской музы нервозной

В петербургском промозглом дворе.

Даже лошадь нервически скоро

В его желчном трехсложнике шла,

Разночинная пылкая ссора

И в любви его темой была.

Крупный счет от модистки, и слезы,

И больной, истерический смех.

Исторически эти неврозы

Объясняются болью за всех,

Переломным сознаньем и бытом.

Эту нервность, и бледность, и пыл,

Что неведомы сильным и сытым,

Позже в женщинах Чехов ценил,

Меж двух зол это зло выбирая,

Если помните... ветер в полях,

Коврин, Таня, в саду дымовая

Горечь, слезы и черный монах.

А теперь и представить не в силах

Ровной жизни и мирной любви.

Что однажды блеснуло в чернилах,

То навеки осталось в крови.

Всех еще мы не знаем резервов,

Что еще обнаружат, бог весть,

Но спроси нас: – Нельзя ли без нервов?

– Как без нервов, когда они есть! -

Наши ссоры. Проклятые тряпки.

Сколько денег в июне ушло!

– Ты припомнил бы мне еще тапки.

– Ведь девятое только число, -

Это жизнь? Между прочим, и это.

И не самое худшее в ней.

Это жизнь, это душное лето,

Это шорох густых тополей,

Это гулкое хлопанье двери,

Это счастья неприбранный вид,

Это, кроме высоких материй,

То, что мучает всех и роднит.

                                          1976

***

Контрольные. Мрак за окном фиолетов,

Не хуже чернил. И на два варианта

Поделенный класс. И не знаешь ответов.

Ни мужества нету еще, ни таланта.

Ни взрослой усмешки, ни опыта жизни.

Учебник достать – пристыдят и отнимут.

Бывал ли кто-либо в огромной отчизне,

Как маленький школьник, так грозно покинут!

Быть может, те годы сказались в особой

Тоске и ознобе? Не думаю, впрочем.

Ах, детства во все времена крутолобый

Вид – вылеплен строгостью и заморочен.

И я просыпаюсь во тьме полуночной

От смертной тоски и слепящего света

Тех ламп на шнурах, белизны их молочной,

И сердце сжимает оставленность эта.

И все неприятности взрослые наши:

Проверки и промахи, трепет невольный,

Любовная дрожь и свидание даже -

Всё это не стоит той детской контрольной.

Мы просто забыли. Но маленький школьник

За нас расплатился, покуда не вырос,

И в пальцах дрожал у него треугольник.

Сегодня бы, взрослый, он это не вынес.

                                                        1976

***

В Италию я не поехал так же,

Как за два года до того меня

Во Францию, подумав, не пустили,

Поскольку провокации возможны,

И в Англию поехали другие

Писатели. Италия, прощай!

Ты снилась мне, Венеция, по Джеймсу,

Завернутая в летнюю жару,

С клочком земли, засаженным цветами,

И полуразвалившимся жильем,

Каналами изрезанная сплошь.

Ты снилась мне, Венеция, по Манну,

С мертвеющим на пляже Ашенбахом

И смертью, образ мальчика принявшей,

С каналами? С каналами, мой друг.

Подмочены мои анкеты; где-то

Не то сказал; мои знакомства что-то

Не так чисты, чтоб не бросалось это

В глаза кому-то; трудная работа

У комитета. Башня в древней Пизе

Без нас благополучно упадет.

Достану с полки блоковские письма:

Флоренция, Милан, девятый год.

Италия ему внушила чувства,

Которые не вытащишь на свет:

Прогнило все. Он любит лишь искусство,

Детей и смерть. России ж вовсе нет

И не было. И вообще Россия

Лирическая лишь величина.

Товарищ Блок, писать такие письма,

В такое время, маме, накануне

Таких событий… Вам и невдомек,

В какой стране прекрасной вы живете!

Каких еще нам надо объяснений

Неотразимых, в случае отказа:

Из-за таких, как вы, теперь на Запад

Я не пускал бы сам таких, как мы.

Италия, прощай!

В воображенье

Ты еще лучше: многое теряет

Предмет любви в глазах от приближенья

К нему; пусть он, как облако, пленяет

На горизонте; близость ненадежна

И разрушает образ, и убого

Осуществленье. То, что невозможно,

Внушает страсть. Италия, прости!

Я не увижу знаменитой башни,

Что, в сущности, такая же потеря,

Как не увидеть знаменитой Федры.

А в Магадан не хочешь? Не хочу.

Я в Вырицу поеду, там, в тенечке,

Такой сквозняк, и перелески щедры

На лютики, подснежники, листочки,

Которыми я рану залечу.

А те, кто был в Италии, кого

Туда пустили, смотрят виновато,

Стыдясь сказать с решительностью Фета:

“Италия, ты сердцу солгала”.

Иль говорят застенчиво, какие

На перекрестках топчутся красотки.

Иль вспоминают стены Колизея

И Перуджино… эти хуже всех.

Есть и такие: охают полгода

Или вздыхают – толку не добиться.

Спрошу: “Ну что Италия?” – “Как сон”.

А снам чужим завидовать нельзя.

                                          1976

***

Я. Гордину

Был туман. И в тумане

Наподобье загробных теней

В двух шагах от французов прошли англичане,

Не заметив чужих кораблей.

Нельсон нервничал: он проморгал Бонапарта,

Мчался к Александрии, топтался у стен Сиракуз,

Слишком много азарта

Он вложил в это дело: упущен француз.

А представьте себе: в эту ночь никакого тумана!

Флот французский опознан, расстрелян, развеян, разбит.

И тогда – ничего от безумного шага и плана,

Никаких пирамид.

Вообще ничего. Ни империи, ни Аустерлица.

И двенадцатый год, и роман-эпопея – прости.

О туман! Бесприютная взвешенной влаги частица,

Хорошо, что у Нельсона встретилась ты на пути.

Мне в истории нравятся фантасмагория, фанты,

Всё, чего так стыдятся историки в ней.

Им на жесткую цепь хочется посадить варианты,

А она – на корабль и подносит им с ходу – сто дней!

И за то, что она не искусство для них, а наука,

За обидой не лезет в карман.

Может быть, она мука,

Но не скука. Я вышел во двор, пригляделся: туман.

                                                               1977

***

Там – льдистый занавес являет нам зима,

Весной подточенная; там – блестит попона;

Там – серебристая, вся в узелках, тесьма;

Там – скатерть съехала и блещет бахрома

Ее стеклянная, и капает с балкона;

Там – щетка видится; там – частый гребешок;

Там – остов трубчатый, коленчатый органа;

Там – в снег запущенный орлиный коготок,

Моржовый клык, собачий зуб, бараний рог;

Там – шкурка льдистая, как кожица с банана;

Свеча оплывшая; колонны капитель

В саду мерещится; под ней – кусок колонны -

Брусок подмокший льда, уложенный в постель,

Увитый инеем, – так обвивает хмель

Руины где-нибудь в Ломбардии зеленой.

Всё это плавится, слипается, плывет.

Мы на развалинах зимы с тобой гуляем.

Культура некая, оправленная в лед,

В слезах прощается и трещину дает.

И воздух мартовский мы, как любовь, вдыхаем.

                                                               1977

***

Небо ночное распахнуто настежь – и нам

Весь механизм его виден: шпыньки и пружинки,

Гвозди, колки... Музыкальная трудится там

Фраза, глотая помехи, съедая запинки.

Ночью в деревне, шагнув от раскрытых дверей,

Вдруг ощущаешь себя в золотом лабиринте.

Кажется, только что вышел оттуда Тезей,

Чуткую руку на нити держа, как на квинте.

Что это, друг мой, откуда такая любовь,

Несовершенство свое сознающая явно,

Вся – вне расчета вернуться когда-нибудь вновь

В эти края, а в небесную тьму – и подавно.

Кто этих стад, этой музыки тучной пастух?

Небо ночное скрипучей заведено ручкой.

Стынешь и чувствуешь, как превращается в слух

Зренье, а слух затмевается серенькой тучкой.

Или слезами. Не спрашивай только, о чем

Плачут: любовь ли, обида ли жжется земная -

Просто стоят, подпирая пространство плечом,

Музыку с глаз, словно блещущий рай, вытирая.

1978

***

Ночной листвы тяжелое дыханье.

То всхлипнет дождь, то гулко хлопнет дверь.

"Ай, ай, ай, ай" – Медеи причитанье

Во всю строку – понятно мне теперь.

Не прочный смысл, не выпуклое слово,

А этот всплеск и вздох всего важней.

Подкожный шум, подкладка и основа,

Подвижный гул подвернутых ветвей.

Тоске не скажешь: "Встань, а я прилягу.

Ты посиди, пока я полежу".

Она, как тень, всю ночь от нас ни шагу,

Сказав во тьму: "За ним я пригляжу".

Когда во тьме невыспавшийся ветер

Находит нас, неспящих, чуть живых,

Нет ничего точнее междометий,

Осмысленней и горестнее их.

Кто мерил ночь неровными шагами,

Тот знает цену тихому "увы!".

Всё, всё, что знает жалкого за нами,

Расскажет ночь на языке листвы.

                                          1978

НОЧНАЯ БАБОЧКА

Пиджак безжизненно повис на спинке стула.

Ночная бабочка на лацкане уснула.

Где свет застал ее – там выдохлась и спит.

Где сон сморил ее – там крылья распластала.

Вы не добудитесь ее: она устала.

И желтой ниточкой узор ее прошит.

Ей, ночью видящей, свет кажется покровом

Сплошным, как занавес, но с краешком багровым.

В него укутанной, покойно ей сейчас.

Ей снится комната со спящим непробудно

Во тьме, распахнутой безжалостно и чудно,

И с беззащитного она не сводит глаз.

                                                 1978

***

За все, за все...

Лермонтов

За что? За ночь. За яркий по контрасту

С ней белый день и тополь за углом,

За холода, как помните, за астму

Военных астр, за разоренный дом.

Какой предлог! За мглу сырых лужаек,

За отучивший жаловаться нас

Свинцовый век, за четырех хозяек,

За их глаза, за то, что бог не спас.

За всё, за всё... друзья не виноваты,

Что выбираем их мы второпях,

За тяжких бед громовые раскаты,

За шкафчик твой, что глаженьем пропах,

За тот смешок в минуту жизни злую,

За всё, чем я обманут в жизни был:

За медь дубов древесную сырую

И за листву чугунную перил.

                                   1981

***

По рощам блаженных, по влажным зеленым холмам.

За милою тенью, тебя поджидающей там.

Прекрасную руку сжимая в своей что есть сил.

Ах, с самого детства никто тебя так не водил!

По рощам блаженных, по волнообразным, густым,

Расчесанным травам – лишь в детстве ступал по таким!

Никто не стрижет, не сажает их – сами растут.

За милою тенью. – "Куда мы?" – "Не бойся. Нас ждут".

Монтрей или Кембридж? Кому что припомнить дано.

Я ахну, я всхлипну, я вспомню деревню Межно,

Куда с детским садом в три года меня привезли, -

С тех пор я не видел нежней и блаженней земли.

По рощам блаженных, предчувствуя жизнь впереди

Такую родную, как эти грибные дожди,

Такую большую – не меньше, чем та, что была.

И мята, и мед, и, наверное, горе и мгла.

1981

***

Нет лучшей участи, чем в Риме умереть.

Проснулся с гоголевской фразой этой странной.

Там небо майское умеет розоветь

Легко и молодо над радугой фонтанной.

Нет лучшей участи... похоже на сирень

Оно, весеннее, своим нездешним цветом.

Нет лучшей участи, – твержу... Когда б не тень,

Не тень смертельная... Постой, я не об этом.

Там солнце смуглое, там знойный прах и тлен.

Под синеокими, как пламя, небесами

Там воин мраморный не в силах встать с колен,

Лежат надгробия, как тени под глазами.

Нет лучшей участи, чем в Риме... Человек

Верстою целою там, в Риме, ближе к богу.

Нет лучшей участи, – твержу... Нет, лучше снег,

Нет, лучше белый снег, летящий на дорогу.

Нет, лучше тучами закрытое на треть,

Снежком слепящее, туманы и метели.

Нет лучшей участи, чем в Риме умереть.

Мы не умрем с тобой: мы лучшей не хотели.

                                                        1979

СНЕГ

Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег!

Кто научил его падать торжественно так?

Город и все его двадцать дымящихся рек

Бег замедляют и вдруг переходят на шаг.

Диск телефона не стану крутить – всё равно

Спишь в этот час, отключив до утра аппарат.

Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!

Царственно-важный, парадный, большой снегопад.

Каждый шишак на ограде в объеме растет,

Каждый сучок располнел от общественных сумм.

Нас не затопит, но, видимо, нас заметет:

Всё Геркуланум с Помпеей приходят на ум.

В детстве лишь, помнится, были такие снега,

Скоро останется колышек шпиля от нас,

Чтобы Мюнхаузен, едущий издалека,

К острому шпилю коня привязал еще раз.

1979

***

Что мне весна? Возьми ее себе!

Где вечная, там расцветет и эта.

А здесь, на влажно дышащей тропе,

Душа еще чувствительней задета

Не ветвью, в бледно-розовых цветах,

Не ветвью, нет, хотя и ветвью тоже,

А той тоской, которая в веках

Расставлена, как сеть; ночной прохожий,

Запутавшись, возносит из нее

Стон к небесам... но там его не слышат,

Где вечный май, где ровное житье,

Где каждый день такой усладой дышат.

И плачет он меж Невкой и Невой,

Вблизи трамвайных линий и мечети,

Но не отдаст недуг сердечный свой,

Зарю и рельсы блещущие эти

За те края, где льется ровный свет,

Где не стареют в горестях и зимах.

Он и не мыслит счастья без примет

Топографических, неотразимых.

                                          1977

***

И в следующий раз я жить хочу в России.

Но будет век другой и времена другие,

Париж увижу я, смогу увидеть Рим

И к невским берегам вернуться дорогим.

Тогда я перечту стихи того поэта,

Что был когда-то мной, но не поверю в это,

Скажу: мне жаль его, он мир не повидал.

Какие б он стихи о Риме написал!

И новые друзья со мною будут рядом.

И, странно, иногда, испытывая взглядом

Их, что-то буду в них забытое искать,

Но сдамся, не найду, рукой махну опять.

А та, кого любить мне в будущем придется...

Но нет, но дважды нам такое не дается.

Счастливей будешь там, не спорь, не прекословь...

Ах, если выбирать, я выбрал бы любовь.

                                                        1981

***

Стихи, в отличие от смертных наших фраз,

Шумят ритмически, как дерево большое.

Когда знакомятся, то имя, в первый раз

Произнесенное, смущает нас, чужое.

В них смысл проглядывает, словно из-за штор,

Переливается, как вещий сон под веком.

Когда знакомятся, то мнится: есть зазор

Меж легким именем и новым человеком.

Стихи прекрасные тем лучше, чем темней, -

Глазами пробовал на них взглянуть твоими.

В затылок строится весь ряд грядущих дней,

Когда родители дают ребенку имя.

Поосторожнее! его судьбу своим

Неверным выбором навек определите.

Пеклась и нянчилась со словом стиховым,

Внимала голосу, готовилась к защите.

Поэты правильно читают – не чтецы.

И ленту с записью пускала вновь по кругу.

На имя, видимо, не матери – отцы

Влияют отчеством: идет подбор по звуку.

Нас познакомили. Играл на полках блик,

Скользил по комнате, по елочкам паркета.

Грустить не велено. И не вернуть тот миг,

Несовпадение, подобие просвета!

                                                 1981

***

В одном из ужаснейших наших

Задымленных, темных садов,

Среди изувеченных, страшных,

Прекрасных древесных стволов,

У речки, лежащей неловко,

Как будто больной на боку,

С названьем Екатерингофка,

Что еле влезает в строку,

Вблизи комбината с прядильной

Текстильной душой нитяной

И транспортной улицы тыльной,

Трамвайной, сквозной, объездной,

Под тучей, а может быть, дымом,

В снегах, на исходе зимы,

О будущем, непредставимом

Свиданье условились мы.

Так помни, что ты обещала.

Вот только боюсь, что и там

Мы врозь проведем для начала

Полжизни, с грехом пополам,

А ткацкая фабрика эта,

В три смены работая тут,

Совсем не оставит просвета

В сцеплении нитей и пут.

                                   1980

***

На выбор смерть ему предложена была.

Он Цезаря благодарил за милость.

Могла кинжалом быть, петлею быть могла,

Пока он выбирал, топталась и томилась,

Ходила вслед за ним, бубнила невпопад:

Вскрой вены, утопись, с высокой кинься кручи.

Он шкафчик отворил: быть может, выпить яд?

Не худший способ, но, возможно, и не лучший.

У греков – жизнь любить, у римлян – умирать,

У римлян – умирать с достоинством учиться,

У греков – мир ценить, у римлян – воевать,

У греков – звук тянуть на флейте, на цевнице,

У греков – жизнь любить, у греков – торс лепить,

Объемно-теневой, как туча в небе зимнем,

Он отдал плащ рабу и свет велел гасить.

У греков – воск топить и умирать – у римлян.

                                                        1980

СОН

В палатке я лежал военной,

До слуха долетал троянской битвы шум,

Но моря милый гул и шорох белопенный

Весь день внушали мне: напрасно ты угрюм.

Поблизости росли лиловые цветочки,

Которым я не знал названья; меж камней

То ящериц узорные цепочки

Сверкали, то жучок мерцал, как скарабей.

И мать являлась мне, как облачко из моря,

Садилась близ меня, стараясь притушить

Прохладною рукой тоску во мне и горе.

Жемчужная на ней дымилась нить.

Напрасен звон мечей: я больше не воюю.

Меня не убедить ни другу, ни льстецу:

Я в сторону смотрю другую,

И пасмурная тень гуляет по лицу.

Триеры грубый киль в песок прибрежный вдавлен -

Я б с радостью отплыл на этом корабле!

Еще подумал я, что счастлив, что оставлен,

Что жить так больно на земле.

Не помню, как заснул и сколько спал – мгновенье

Иль век? – когда сорвал с постели телефон,

А в трубке треск, и скрип, и шорох, и шипенье,

И чей-то крик: "Патрокл сражен!"

Когда сражен? Зачем? Нет жизни без Патрокла!

Прости, сейчас проснусь. еще раз повтори.

И накренился мир, и вдруг щека намокла,

И что-то рухнуло внутри.

1980

***

Когда шумит листва, тогда мне горя мало.

Отпряну, посмотрю на зрелый возраст свой;

Мне лишь бы смысл в стихах листва приподнимала,

Братался листьев шум со строчкой стиховой.

О, как я далеко зашел, как затуманен!

К вечерней ближе я, чем к утренней заре.

Теперь какой-нибудь Филипп Аравитянин

Мне ближе, может быть, чем мальчик во дворе.

Ветрами ли, песком, враждой ли исцарапан,

Изъевшей ли висок частичкой бытия,

Глядит поверх голов солдатский император,

И складочка у губ от горького питья.

Но так листва шумит, что, чем бы ни томила

Жизнь, весело сидеть за письменным столом.

На зло найдется зло, да и на силу сила,

И я – про шум листвы, а вовсе не о том.

                                                 1979

***

Какой, Октавия, сегодня ветер сильный!

Судьбу несчастную и злую смерть твою

Мне куст истерзанный напоминает пыльный,

Хоть я и делаю вид, что не узнаю.

Как будто Тацита читала эта крона

И вот заламывает ветви в вышине

Так, словно статую живой жены Нерона

Свалить приказано и утопить в волне.

Как тучи грузные лежат на косогоре

Ничком, какой у них сиреневый испод!

Уж не Тирренское ли им приснилось море

И остров, стынущий среди пустынных вод?

Какой, Октавия, сегодня блеск несносный,

Стальной, пронзительный – и взгляд не отвести.

Мне есть, Октавия, о ком жалеть (и поздно,

И дело давнее), кроме тебя, прости.

1978

***

Орнитолог, рискующий ласточку окольцевать,

Он, должно быть, не знает, какая морока

Ей над морем лететь, повинуясь опять

Его вере слепой в каменистый Тунис и Марокко.

Хорошо ему ждать, оставаясь на месте одном.

До чего он уверен в наличии знойного края!

То ли вычитал где-то о нем,

То ли трогал во сне шерсть верблюда и глину сарая.

Хорошо ему жить, да, увы, умирать тяжело.

Он представить боится разлуку.

Ему щель не видна – в нее можно просунуть крыло.

Если можно просунуть крыло, значит, можно и руку.

Вот о чем ему ласточка хочет сказать, ее крик

Так прерывист, как будто нарезан, но эти отрезки

Звука он принимать не привык

Близко к сердцу, как довод какой-нибудь веский.

Есть другие края, где и берег, и воздух иной.

Жаль любителя птиц, он расстался бы с жизнью и домом

Легче, если бы знал, что во мгле неземной

Расщепленную тень обнаружит с колечком знакомым.

                                                               1980

***

По эту сторону таинственной черты

Синеет облако, топорщатся кусты,

По эту сторону мне лезет в глаз ресница,

И стол с приметами любимого труда

По эту сторону, по эту... а туда,

Туда и пуговице не перекатиться.

Свернет, покружится, решится замереть.

Любил я что-нибудь всю жизнь в руке вертеть,

Пора разучиваться. Перевоспитанье

Тьмой непроглядною, разлукой, немотой.

Как эта пуговичка, я перед чертой

Кружусь невидимой, томленье, содроганье.

                                                 1978

ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ

Никто не знает флага той страны.

В морском порту, где столько полосатых

И звездчатых, где синие видны,

И желтые, и в огненных заплатах,

Его лишь нет. Он бел, как облака.

Как майская земля, такой он черный.

Никто не знает флага, языка,

Ландшафт ее равнинный или горный?

Никто не знает флага той страны,

Что глиняного старше Междуречья.

Быть может, все мы там обречены

На хаттское и хеттское наречье.

Никто не знает флага, языка,

Он запылен, как кровельщика фартук.

Пока мы здесь, пока твоя рука

Лежит в моей, что Иштар нам, что Мардук?

Никто не знает флага той страны.

Оттуда корабли не приплывали.

Быть может, в языке сохранены

Праиндоевропейские детали.

Что там, холмы, могучая река?

Кого там ценят, Будду или Плавта?

Никто не знает флага, языка.

Ни языка, ни флага, ни ландшафта.

                                                 1979

***

Как буйно жизнь кипит на стенках саркофага!

Здесь и весна, и страсть, и гордый Ипполит

С собакой и конем, не сдерживая шага,

От мачехи письмо отвергнуть норовит.

Стояли долго мы пред мраморным рассказом,

Смерть жизнью с четырех сторон окружена

И льнет к морским волнам, ступеням и террасам,

К охоте и любви, за камнем не видна.

Там кто-то горько спит, – живые только сладко

Спят, – мерно обойдя его со всех сторон,

Мы видим: жизнь и смерть – единая двойчатка,

На смертном камне мир живой запечатлен.

Конюших провести беспечною гурьбою,

Кормилицу пригнуть, морской раскинуть вал...

Жизнь украшает смерть искусною резьбою,

Без смерти кто бы ей сюжеты обновлял?

                                                        1979

***

И если спишь на чистой простыне,

И если свеж и тверд пододеяльник,

И если спишь, и если в тишине

И в темноте, и сам себе начальник,

И если ночь, как сказано, нежна,

И если спишь, и если дверь входную

Закрыл на ключ, и если не слышна

Чужая речь, и музыка ночную

Не соблазняет счастьем тишину,

И не срывают с криком одеяло,

И если спишь, и если к полотну

Припав щекой, с подтеками крахмала,

С крахмальной складкой, вдавленной в висок,

Под утюгом так высохла, на солнце?

И если пальцев белый табунок

На простыне. доверчиво пасется,

И не трясут за теплое плечо,

Не подступают с окриком и лаем,

И если спишь, чего тебе еще?

Чего еще? Мы большего не знаем.

                                                 1981

***

Мне кажется, что жизнь прошла.

Остались частности, детали.

Уже сметают со стола

И чашки с блюдцами убрали.

Мне кажется, что жизнь прошла.

Остались странности, повторы.

Рука на сгибе затекла.

Узоры эти, разговоры...

На холод выйти из тепла,

Найти дрожащие перила.

Мне кажется, что жизнь прошла.

Но это чувство тоже было.

Уже, заметив, что молчу,

Сметали крошки тряпкой влажной.

Постой... еще сказать хочу...

Не помню, что хочу... неважно.

Мне кажется, что жизнь прошла.

Уже казалось так когда-то,

Но дверь раскрылась – то была

К знакомым гостья, – стало взгляда

Не отвести и не поднять;

Беседа дрогнула, запнулась,

Потом настроилась опять,

Уже при ней, – и жизнь вернулась.

                                                 1977

ПЧЕЛА

Пятясь, пчела выбирается вон из цветка.

Ошеломленная, прочь из горячих объятий.

О, до чего ж эта жизнь хороша и сладка,

Шелка нежней, бархатистого склона покатей!

Господи, ты раскалил эту жаркую печь

Или сама она так распалилась – неважно,

Что же ты дал нам такую разумную речь,

Или сама рассудительна так и протяжна?

Кажется, память на время отшибло пчеле.

Ориентацию в знойном забыла пространстве.

На лепестке она, как на горячей золе,

Лапками перебирает и топчется в трансе.

Я засмотрелся – и в этом ошибка моя.

Чуть вперевалку, к цветку прижимаясь всем телом,

В желтую гущу вползать, раздвигая края

Радости жгучей, каленьем подернутой белым.

Алая ткань, ни раскаянья здесь, ни стыда.

Сколько ни вытянуть – ни от кого не убудет.

О, неужели однажды придут холода,

Пламя погасят и зной этот чудный остудят?

                                                        1979

***

А воз и ныне там, где он был найден нами.

Что делать? – вылеплен так грубо человек.

Он не меняется с веками,

Хотя и нет уже возов тех и телег.

Известно каждому, что входит в ту поклажу:

Любоначалие, жестокость, зависть, лесть, -

Я горло выстужу и руки перемажу, -

И доблесть ветхая, и честь.

Застрял... Вселенная не слышит наших криков.

Что ей, дымящейся, наш скарб, добро и зло,

И пыл ребяческий Периклов?

Ее, несметную, размыло, развезло.

Колеса грубые по оси в землю врыты.

Под них подкладывали лапник и тома

Священных кодексов, но так же нет защиты,

И колет тот же луч, и дышит та же тьма.

Иначе разве бы мы древних понимали?

Как я люблю свои единственные дни!

И вы не сдвинули, и мы не совладали

Средь споров, окриков, вражды и толкотни.

                                                        1983

БОГ С ОВЦОЙ

Бог, на плечи ягненка взвалив,

По две ножки взял в каждую руку.

Он-то вечен, всегда будет жив,

Он овечью не чувствует муку.

Жизнь овечья подходит к концу.

Может быть, пострижет и отпустит?

Как ребенка, несет он овцу

В архаичном своем захолустье.

А ягненок не может постичь,

У него на плече полулежа,

Почему ему волны не стричь?

Ведь они завиваются тоже.

Жаль овечек, барашков, ягнят,

Их глаза наливаются болью.

Но и жертва, как нам объяснят

В нашем веке, свыкается с ролью.

Как плывут облака налегке!

И дымок, как из шерсти, из ваты;

И припала бы к Божьей руке,

Да все ножки четыре зажаты.

                                          1979

***

Почему одежды так темны и фантастичны?

Что случилось? Кто сошел с ума?

То библейский плащ, то шлем. И вовсе неприличны

Серьги при такой тоске в глазах или чалма!

Из какого сундука, уж не из этого ли, в тщетных

Обручах и украшеньях накладных?

Или все века, художник, относительны – и, бедных,

Нас то в тогу наряжают, то мы в кофтах шерстяных?

Не из той ли жаркой тьмы приводят за руку в накидке,

Жгучих розах, говорят: твоя жена.

Ненадежны наши жизни, нерасчетливы попытки

Задержаться: день подточен, ночь темна.

Лишь в глазах у нас всё те же красноватые прожилки

Разветвляются; слезой заволокло.

Ждет автобус оступающихся в лужи на развилке

С ношей горестной; ступают тяжело.

И в кафтане доблесть доблестью и болью боль останутся,

И в потертом темном пиджаке;

Навсегда простясь, обнять потянутся

И, повиснув, плачут на руке.

                                                        1983

***

Камни кидают мальчишки философу в сад.

Он обращался в полицию – там лишь разводят руками.

Холодно. С Балтики рваные тучи летят

И притворяются над головой облаками.

Дом восьмикомнатный, в два этажа; на весь дом

Кашляет Лампе, слуга, серебро протирая

Тряпкой, а всё потому, что не носом он дышит, а ртом

В этой пыли; ничему не научишь лентяя.

Флоксы белеют; не спустишься в собственный сад,

Чтобы вдохнуть их мучительно-сладостный запах.

Бог – это то, что не в силах пресечь камнепад,

В каплях блестит, в шелестенье живет и накрапах.

То есть его, говоря осмотрительно, нет

В онтологическом, самом существенном, смысле.

Бог – совершенство, но где совершенство? Предмет

Спора подмочен, и капли на листьях повисли.

Старому Лампе об этом не скажешь, бедняк

В боге нуждается, чистя то плащ, то накидку.

Бог – это то, что, наверное, выйдя во мрак

Наших дверей, возвращается утром в калитку.

1978

***

Кавказской в следующей жизни быть пчелой,

Жить в сладком домике под синею скалой,

Там липы душные, там глянцевые кроны.

Не надышался я тем воздухом, шальной

Не насладился я речной волной зеленой.

Она так вспенена, а воздух так душист!

И ходит, слушая веселый птичий свист,

Огромный пасечник в широкополой шляпе,

И сетка серая свисает, как батист.

Кавказской быть пчелой, все узелки ослабив.

Пускай жизнь прежняя забудется, сухим

Пленившись воздухом, летать путем слепым,

Вверяясь запахам томительным, роскошным.

Пчелой кавказской быть, и только горький дым,

Когда окуривают пчел, повеет прошлым.

                                          1982

***

Вот статуя в бронзе, отлитая по восковой

Модели, которой прообразом гипсовый слепок

Служил – с беломраморной, римской, отрытой в одной

Из вилл рядом с Тиволи; долго она под землей

Лежала, и сон ее был безмятежен и крепок.

А может быть, снился ей эллинский оригинал,

До нас не дошедший... Мы копию с копии сняли.

О ряд превращений! О бронзовый идол! Металл

Твой зелен и пасмурен. Я, вспоминая, устал,

А ты? Еще помнишь о веке другом, матерьяле?

Ты всё еще помнишь... А я, вспоминая, устал.

Мне видится детство, трамвай на Большом, инвалиды,

И в голосе диктора помню особый металл,

И помню, кем был я, и явственно слишком – кем стал,

Всё счастье, всё горе, весь стыд, всю любовь, все обиды.

Забыть бы хоть что-нибудь! Я ведь не прежний, не тот,

К тому отношения вовсе уже не имею.

О сколько слоев на мне, сколько эпох – и берет


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю