355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Трушнович » Воспоминания корниловца: 1914-1934 » Текст книги (страница 15)
Воспоминания корниловца: 1914-1934
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:07

Текст книги "Воспоминания корниловца: 1914-1934"


Автор книги: Александр Трушнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Многие, в том числе и дети, остались в одной летней одежде. Конфискация шла не по «твердому заданию», судьба имущества зависела от руководителей групп, среди которых одни были помягче и зимнюю одежду не отбирали. Другие вели себя как закоренелые грабители.

В тот же день меня вызвали к арестованной женщине, матери четырех малых детей: у нее был нервный припадок. Я увидел две деревянные кровати, расколотые коммунистами, разбитые иконы, выбитое оконное стекло, перерытые шкафы и комоды. В хате было холодно, плачущие дети пытались укутаться в единственное оставшееся после погрома одеяло.

На следующий день в нашей больнице перевязывали руки бывшему красному партизану и чекисту, порезавшему их о стекла киота, который он разбил, утверждая, что там могли быть спрятаны драгоценности.

Это были первые облавы на жертв коллективизации. В этот раз еще исходили из имущественного положения и арестов было не так много. В нашей станице разгромили около тридцати семей и по стольку же в соседних. Но коллективизация проводилась одновременно по всему СССР, и на узловых станциях скопились тысячи людей. Мужчин отправляли в ссылку в первую очередь, женщин и детей несколькими днями позже.

Выпал снег, начались холода. В нашей станице к милиции пригнали подводы и начали усаживать в них женщин и детей. Стоявшая вокруг толпа смотрела в немом ужасе, женщины плакали. Плакали дети арестованных. Один из милиционеров крикнул:

– Чего плачете? Если ихние белые придут, будет вам всем!

– Нам ничего не будет, это вам будет! – крикнули из толпы. Я хотел увидеть все своими глазами и, сказав, что поеду в район, отправился в станицу Тимашевскую на узловую станцию.

По дороге тянулись обозы с семьями арестованных. Я понял, что наши коммунисты были еще милосердными людьми. В одном обозе из тридцати подвод половина людей была легко одета. На некоторых детях были только платьица. Несколько тысяч людей согнали в амбары. Стоял стон и плач. Никто их не кормил, питались тем, что взяли с собой.

После арестов больше половины хлеборобов записалось в колхоз. Единоличников – такой кличкой теперь наградили крестьян-неколхозников – осталось около 30 %.

Началась сдача крестьянского имущества в колхоз. Конфискованные у сосланных крестьян дома и дворы были превращены в колхозные конюшни, коровники, свинарники. Обобрав миллион крестьянских хозяйств, власти ничего не подготовили, впрочем, это было бы сверх человеческих сил. Кони стояли под навесами или в тесноте в конюшнях. Крестьяне были как потерянные. В первые дни они приходили к своим лошадям, поили их, кормили, чистили. Вскоре им и это запретили, «чтобы не потакать собственническим инстинктам». Конюхами назначили не хозяев, а преимущественно бывших батраков.

Посещая больных, я всюду видел крестьян, выглядывавших из-за заборов на улицу:

– Вон, доктор, новые хозяйва катаются…

И действительно, на подводе, запряженной четвериком, проезжали какие-то парни. Местным коммунистам теперь стало раздолье: все кони – общественные, пиши в колхоз требование для поездки по делу и катайся. А дел сколько угодно. И не проверишь, у них все засекречено, потому что «враг не дремлет».

После первой высылки было собрание, на котором около ста «социально близких» назначили на двухмесячные курсы бригадиров. Двадцать – крестьяне, остальные батраки и рабочие. Было и несколько комсомолок. Колхоз разделили на бригады по военному образцу. Бригадиром был всегда член партии, красный партизан или батрак. Если женщина, то из активисток, комсомолок или коммунисток.

Вскоре начался падеж «обобществленного» скота, и крестьяне стали насильно разбирать своих лошадей и коров. Разграбление имущества высланных крестьян вызывало всеобщее возмущение. Коллективизация прошла повсюду против воли крестьян. У нас в Приморско-Ахтарской до бунта не дошло, но в Кубанской области, на Украине, в России были бунты, восстания, народные возмущения. В станице Троицкой, например, толпа женщин разгромила квартиры предстансовета и секретаря ячейки, накравших несколько сундуков крестьянского добра. Разгром разросся до открытого бунта всей станицы, вооружившейся вилами, топорами и охотничьими ружьями, против хорошо вооруженной милиции, отряда коммунистов и подоспевших частей ГПУ.

Волна бунтов прокатилась и по центральным губерниям, где крестьяне и раньше жили небогато. Летом 1930 года крестьяне из Тамбовской и Рязанской губерний рассказывали мне, что коллективизацию у них проводили так же насильно, как на юге, и что бунтов и бесконечного числа одиночных сопротивлений было там не меньше, чем у нас.

На Кавказе поднялось большое восстание. Кисловодск, где в те дни лечился знакомый врач, в течение двух часов был занят повстанцами.

Бунты подавлялись со всей жестокостью, на которую способна советская власть. Против крестьян в Западной Сибири, на Кавказе, на границе Кубанской и Донской областей применяли даже полевую артиллерию и самолеты.

Причина неуспеха крестьянских восстаний – в отсутствии единения крестьян и, конечно, в усовершенствованных методах порабощения, не только технических. Большевики использовали неприязнь бедных к богатым, а в казачьих областях – вражду казаков и иногородних. Насилие применяли сначала к зажиточному крестьянству, утверждая, что действуют в интересах бедняков. Часть бедняков злорадствовала, участвовала в присвоении награбленного. Очень многие верили, что новая власть их не тронет, и насилия их не коснутся.

Сломив сопротивление самых крепких слоев крестьянства, большевики принялись истреблять менее зажиточных, придумав для них кличку «подкулачники». Подкулачником мог оказаться и рабочий, и батрак, если только он был против коллективизации.

Многие пытались отсидеться в своих норах по принципу «моя хата с краю». Но большевики придерживались ленинского принципа «кто не с нами, тот против нас», из чего следовало, что тот, кто в «хате с краю» – тоже враг. Крестьяне разгадали большевицкие методы лишь к 1932 году, когда о бунтах думать было трудно. Можно было лишь мечтать, чтобы где-то «пушка вдарила».

За эволюцией крестьянской психологии я наблюдал на моих пациентах и знакомых. Так, один небогатый крестьянин в начале коллективизации собрался было с рыбаками на Каспий. Потом передумал: «Я тут родился, тут вырос, я бедняк. Советская власть меня не тронет».

Между тем в станице шли аресты и грабежи, именуемые «раскулачиванием». Имущественный ценз, определявший кулака, угрожающе падал и подошел уже к уровню малоимущих середняков.

Тут мой пациент задумался:

– Неужели советская власть может и нас тронуть? Доктор, а может, поступить мне в колхоз?

– Поздно, теперь и колхоз не спасет.

– Но куда же мне жену и двоих детей девать? Куда стариков девать? Так я знаю: корова у меня, мы за ней смотрим лучше, чем за собою, и детям молоко. А в колхозе она сразу пропадет.

Вскоре пришла лечиться его жена: сердечные припадки.

– Забрали корову…

Через день я проходил мимо их хаты и спросил:

– Ну, теперь вы на Каспий?

– Куда теперь ехать? Тут домишко, хоть плохонький, да свой.

Через месяц его домишко и двор соединили с соседними и превратили в бригадный двор, а их переселили. В эти «бригадные дворы» было собрано все имущество крестьян, ставших теперь колхозниками, работниками сельскохозяйственной фабрики. Здесь стояли телеги, молотилки, бороны, была бригадная конюшня, как в казарме, с той только разницей, что здесь все мокло под дождем, и то, что у хозяина оберегалось и находило применение, здесь пропадало и растаскивалось. Наша станица была разделена на шесть бригад. У каждой бригады был свой штаб, по возможности при бригадном дворе. Там была канцелярия с бухгалтерией, клуб или «красный уголок» для собраний и чтения вслух газет, с портретами вождей, лозунгами, громкоговорителем, с утра до вечера агитировавшим за колхоз.

Дом Ткаченко, где мы жили, тоже был занят под бригаду. После того как выгнали и выслали хозяев, уже на следующий день, в шесть часов вечера, было назначено собрание. За два часа до его начала во дворе появились мальчишки. Сначала они робели, но видя, что никого нет, стали виснуть на ветках абрикосового дерева и их ломать, тащили все, что попадало под руку, завладели кольцами, на которых мы с сыном занимались гимнастикой. Я вышел и сказал:

– Слезайте, кольца мои.

Они ответили: «Теперь все общее, все колхозное». Однако слезли. Как только я ушел, они снова начали валять дурака на кольцах. Пришлось их снять.

Во дворе у Ткаченко был бассейн с чистой дождевой водой. В первые же дни вода была загрязнена и стала пригодной разве что для тушения пожара. В пристройке дома поселили семью рабочих. Забор возле пристройки тут же пошел на дрова. Через две недели на дрова одно за другим пошли абрикосовое и другие фруктовые деревья, которые распиливали во дворе, а кололи в квартире.

Собрание бригады происходило в соседней комнате за тонкой стенкой. Выступали больше коммунисты и их приближенные. Постановили открыть красный уголок в нашей комнате.

– Так там же доктор, – сказал кто-то.

– Доктора выкинем, какие могут быть разговоры!

Эти слова точно выражали их отношение к человеческой личности. Говорить о ее значении, ее правах, ее положении, когда у власти коммунистическая партия, бессмысленно: человеческая личность для них не существует, есть безликие массы, над которыми партия производит свои операции.

Нас выкинули не так бесцеремонно, как выбрасывали крестьян: я был врачом и был им нужен. Стансовет подыскал мне квартиру, похожую на голубятню и для жилья непригодную. Вскоре моя пациентка, коммунистка Буряк, одинокая женщина с ребенком, выхлопотала для нас квартиру с видом на базарную площадь в бывшем доме Чернявских. Ее Игорек дружил с нашим сыном, жена нередко кормила его ужином и укладывала у нас спать. Партийные собрания часто длились до ночи, и мать, унося спящего мальчика, как-то сказала:

– Мы, коммунистки, плохие матери.

Квартира была довольно просторная, и мы взяли к себе семидесятилетнего Василия Елисеевича Литьевского, лишенца, бывшего сенатора из Витебска. Он распродал все свои вещи и голодал. (Потом, когда я вечерами играл на скрипке, он все жалел, что незадолго до знакомства с нами отдал за мешок муки свою Гварнери). Его жена, итальянка, оперная певица, жила в Генуе, и я при поездке в Москву сообщил о нем в итальянском посольстве. У жены были влиятельные родственники, начавшие готовить вызов его в Италию.

.

Кампании, кампании…

Посевов больше не было, были посевные кампании. Понятие «кампания», почти что равнозначное понятию «война», стало ужасом как для рабов, так и для рабовладельцев и погонщиков.

До этого многие горожане и не знали, что крестьянин вышел в поле сеять. Это было нормально, тихо, спокойно, продуктивно, и никто не вопил о трудовых победах, когда осенью появлялась новая мука. Крестьяне говорили: «Бог дал», другие – «природа дала». Но как бы то ни было, кто-то давал и всего было, за редкими исключениями, вдоволь.

Теперь же волновались буквально все: от Москвы до ученика третьей группы. Погонщиков, чиновников и сыщиков нередко бывало больше, чем хлеборобов. Даже вид природы изменился. Во-первых, перетаскали в поле со всех базаров деревянные ларьки, с крестьянских дворов – амбары. Каждая бригада образовала на поле свой табор, состоявший из нескольких амбаров и ларьков, в которых разместились канцелярия, артельщики с продуктами, санитарка с бригадной аптекой, бригадная кухня и бригадные детские ясли.

Во-вторых, поля исчезли. Многоцветный ковер русского чернозема превратился в однообразные массивы. Три-четыре версты в длину и столько же в ширину шла пшеница, потом, сколько видел глаз, желтели подсолнухи. Тоже красиво. Приверженец искусства для искусства с этой точки зрения мог защищать колхозы. Когда я ездил по бригадам, то иногда встречал знакомого коммуниста, который в защиту колхоза всегда призывал эстетику:

– Вот, доктор, это я понимаю, красота!.. Гиганты какие! Не то что раньше – латки одни.

– Это тебе крестьяне говорили?

– А ну их к черту! Они все свое трубят. Натрубятся и отстанут.

Крестьяне теперь уже не жили своим умом, трудились в поле не самостоятельно, а по приказу, за пустые «трудодни». Задачей новоявленного колхозника было утром встать и явиться в бригадный двор на перекличку. По команде «айда!» или «пошли!» зашагать за бригадиром в поле и коллективно двигаться по массиву, вокруг которого колесят надсмотрщики и начальники.

Крестьянин перестал быть хлеборобом, не он решал, что, когда и где сеять и сажать. Распоряжения отдавали «агроуполномоченные», бригадиры, правление колхоза, колхозный агроном, получивший «задание» из исполкома, где районный агроном, которому «спустили» общий план из области или края, разрабатывал планы для района, а после санкции райкома и исполкома передавал их каждому колхозу. Правления колхоза с партячейкой и своим агрономом разрабатывали задания для каждой бригады. Генеральный план на весь СССР придумывали в Москве.

Вначале крестьяне должны были брать с собой еду на весь день. Как будто выгода и экономия для начальства? Однако нет, это в план большевиков не входило. Им нужна была полная зависимость человека от куска хлеба, которым, кроме них, никто не мог бы распоряжаться и который они могли дать, а могли и не дать. План этот начали осуществлять в 1930 и почти полностью провели в 1931 году.

Недели через три после организации колхоза у всех рабочих и служащих начали отбирать (с обысками, естественно) «излишки» для бригадных кухонь. Что большевики подразумевали под «излишками», никому не было и не будет известно. Я знаю только, что у жившего рядом с нами мастерового Калашникова, которого мы лечили, отняли пять фунтов «излишков сала». Хотели дать расписку. «Я отказался ее брать, чтобы воробьи надо мной не смеялись», – сказал он нам с женой.

Первый год после коллективизации прошел под знаком скрытого сопротивления. Крестьяне под разными предлогами старались не выходить на работу или опаздывать, или же искали помощи у медиков, переполняя амбулатории и больницы.

Большевики забили тревогу, и началась кампания «за стопроцентный выход в поле». Мобилизовали членов союзов, то есть всех служащих и часть рабочих. И вот мы вставали в пять, а то и в четыре часа утра, являлись в свой участок, а затем ходили по станице, стучали в заборы и ворота и кричали: «Выходите на работу! Все на сборный пункт!» или «Все на бригадный двор!» На нас натравливали собак. У нас в больнице лечилась пожилая учительница с искусанным собакой лицом.

В конце концов большинство крестьян решило работать, надеясь прокормить семью и себя. Но и тут возникли препятствия. Агрономы ускоренных советских выпусков часто понимали в земледелии меньше крестьян, и те их срамили, где только могли:

– Никак не разберемся, товарищ агроном, что это за зерно?

Бедный агроном отвечает невпопад.

– Это, может, так по-вашему, по-научному. По-нашему – это овес.

Между крестьянами и новыми начальниками создалась напряженная атмосфера недоверия. Крестьяне были уверены, что начальники ничего не понимают или сознательно ведут к катастрофе. Начальники же во всех крестьянах видели лентяев, саботажников и врагов.

Райхлопсоюз

В Приазовье издавна выращивали прекрасный сорт гарновки – пшеницы, которую особенно охотно приобретала Италия для макаронных изделий. Однако большевики, готовясь к войне и мировой революции, нуждались в хлопчатобумажных изделиях для армии. Был брошен лозунг о хлопковой независимости и принято решение вместо пшеницы посеять хлопок на трех массивах площадью в 15 000 гектаров. Крестьяне предупреждали коммунистов, что уже до войны здесь несколько раз пытались выращивать хлопок, но без успеха. Некоторые даже говорили об этом на бригадных собраниях. (С начала коллективизации, а в особенности после бунтов и восстаний, общеколхозные собрания отменили.)

Местному начальству доводы крестьян, может быть, были понятны, но оно и подумать не смело с ними согласиться. Ведь задание спущено самой Москвой, которая «никогда не ошибается». Выступления крестьян подвели под «вылазки классового врага, пытающегося ослабить мощь пролетарского отечества». Десятки крестьян в нашей области были схвачены и сосланы.

Хлопок еще и посеять не успели, как уже составили контрольные цифры сбора и организовали «Райхлопсоюз» с председателем, старшим бухгалтером, его помощником, делопроизводителем, хлопководами, хлопкоинженерами.

Пошли дожди, хлопок вырос «как трава», большинство посевов погибло, со всего гигантского массива сняли какое-то количество мелких незрелых коробочек. Культура хлопка трудоемка, требует четыре прополки. Колхозных рук не хватило, мобилизовали всех служащих и учащихся. Медработников гнали на прополку в выходные дни. Возвращались они с исцарапанными руками, что, при отсутствии резиновых перчаток, было опасно для медиков, имеющих дело с ранами.

Тут впервые в нашем крае сказался принцип куска хлеба в руках властей предержащих: большевики выдавали хлеб только взамен сданного хлопка. За погибшие посевы не отпустили ни одного килограмма. Люди с тревогой ожидали зимы, надеясь только на скудные припрятанные остатки от прошлых лет.

Осенью получилась полная неразбериха с трудоднями. Записи были неправильные, неразборчивые, сделанные иногда на «подручном материале», некоторые бригадиры были малограмотны. Недовольство было всеобщее, никто не считал себя удовлетворенным, в особенности тот, кто работал добросовестно, больше других. Урожай в первый год распределяли «на едока», то есть на всех членов крестьянской семьи. Это вызвало протесты малосемейных и одиночек.

«Головокружение от успехов»

Итоги первого года коллективизации показали, что продуктивность труда из-под палки незначительна; что люди, поставленные руководить гигантским хозяйством, не справились бы и с малым, поскольку даже небольшого хозяйства у них никогда не было; что порядка в колхозах нет; что никакой подготовки для концентрации в государственных руках более чем десяти миллионов крестьянских хозяйств не проводилось; что большевики своими бесчеловечными опытами и теоретическими выводами губили народ и хозяйство; что скот погибал от неумелого с ним обращения; что запланированная техника не поступала в срок, а имевшаяся не оправдывала ожиданий. И что, наконец, ненависть к колхозному хозяйству объединила все общественные слои и силы, до этого между собой враждовавшие.

Осенью началось движение за выход из колхоза. Ежедневно в правление поступали заявления, преимущественно от бедняков. Очевидно, это движение распространилось по всей стране и большевиков охватила паника, ибо только этим можно объяснить известную статью Сталина «Головокружение от успехов». Статья стала известна крестьянству и послужила предлогом для выхода из колхоза.

Однако большевики быстро спохватились и с удвоенной энергией возобновили террор и насилия. В этот момент они действительно играли, рискуя всем. Весь юг России, Средняя и Нижняя Волга, Западная Сибирь и Северный Кавказ были объявлены областями сплошной коллективизации.

Проснувшись одним зимним морозным утром, мы узнали, что станица (в который раз!) оцеплена и что всю ночь шли аресты. К полудню аресты были закончены, а к вечеру в Приморско-Ахтарскую верховые милиционеры и чекисты начали пригонять арестованных крестьян со всего района. Всего забрали человек шестьсот. Среди них уже не было ни кулаков, ни подкулачников даже в советском толковании этого слова. Это было настоящее черносотенное крестьянство, казаки и иногородние.

Я замещал санитарного врача. Меня вызвали в райком и поручили проверить помещения для арестованных. Я вошел и застыл на пороге, вспомнив подвалы Чека. В два помещения большого, пришедшего в негодность дома, где с трудом могло бы уместиться человек двести, загнали втрое больше. Все окна были открыты настежь, несмотря на мороз, – иначе люди задохнулись бы. В одном из помещений были двухэтажные нары. На нарах и под нарами на грязном полу лежали вповалку люди. Ночью поочередно одни спали, другие стоя ожидали очереди.

Никто их, конечно, не кормил, и питались они тем, что приносили родственники и знакомые. Каждое утро я с ужасом думал, что надо идти к арестованным. После посещения посылал к ним фельдшера с медикаментами. Направлять заболевших в больницу было строго запрещено. Дом усиленно охранялся, прохожих заставляли обходить, делать большой круг. Примерно в ста шагах толпой стояли близкие и родные. Родственники арестованных стали приходить ко мне, умоляя что-нибудь предпринять, хотя бы добиться их перевода в другое помещение. Я и сам об этом все время думал.

Хорошо зная, что пытаться воздействовать на большевиков человеческими чувствами бесполезно, я написал докладную записку начальнику ГПУ, изложив «опасность, грозящую всему трудящемуся населению станицы и района от такого скопления людей в одном месте и пользования малопригодной для питья водой из одного колодца. Может вспыхнуть эпидемия брюшного тифа с возможными смертельными исходами, тем более что в станице уже отмечались случаи заболевания этой опасной и тяжелой болезнью».

Начальник ГПУ соизволил говорить со мной лично. Для нового размещения ждавших отправки на Север крестьян определили один из оставшихся в станице громадных амбаров. Потеплело, промерзший чернозем оттаял, и грязь на улицах доходила до колен. Арестованных окружили конные милиционеры и, крича до хрипоты, разгоняли жителей, угрожая нагайками и наганами. Улица, по которой по грязи гнали арестованных, опустела, но в переулках стояли в бессильной злобе толпы народа, смотревшего, как «татарва гонит полоненных христиан».

Арестованным стало легче, но ненадолго. Отправка затягивалась, а через три дня снова ударил мороз, выпал снег и в амбаре стало чуть ли не холоднее, чем на улице, люди не спали всю ночь. Снова плач и стоны. Но как помочь? По-видимому, никак. Больных стало больше. Несколько человек с обострившимся суставным ревматизмом лежали со вспухшими, как колоды, суставами. Двое заболели воспалением легких.

Однажды утром в больницу приехал на линейке начальник ГПУ, чтобы вместе со мной осмотреть больных в амбаре, не симулируют ли? Я сказал, что мне надо заехать домой за стетоскопом. На самом же деле я хотел взять с собой сына, чтобы он увидел и навсегда запомнил.

В открытые ворота амбара было видно, как арестованные ходят, трут замерзшие уши, охлопывают себя руками. Меня все знали, и я знал многих. Сын отворачивался, чтобы начальник ГПУ не заметил его слез. Осмотрев больных, я сказал, что больных воспалением легких и суставным ревматизмом – всего восемь человек – следовало бы поместить в больницу.

– А кто их там будет караулить? У нас больше нет свободных людей!

Действительно, свободных вооруженных людей не было тогда не только в районных центрах. Всю милицию из городов мобилизовали на аресты крестьян, заменив ее самоохраной из преданных рабочих.

Тут мне пришла счастливая мысль: я предложил начальнику ГПУ освободить в милиции камеру с уголовниками и поместить туда больных. Камеру отапливали и арестованных хоть плохо, но кормили. Начальник ГПУ принял мое предложение, и больным стало немного легче.

Через месяц арестованных загнали в эшелоны: одних с семьями, других без, и отправили на лесозаготовки, на Беломорканал и на другие «фараоновы» стройки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю