355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Свободин » Девочка из книги отзывов » Текст книги (страница 1)
Девочка из книги отзывов
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:26

Текст книги "Девочка из книги отзывов"


Автор книги: Александр Свободин


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

КРАСОТА, КОТОРУЮ МЫ ВЫБИРАЕМ

Обилие информации, представляемой человеку, широчайшие возможности для удовлетворения духовных потребностей личности в условиях социализма вступают иногда в известное противоречие со способностями и умением человека выбрать наиболее ценное для своего развития… Нередко мы встречаемся с людьми, которые сами ограничивают свой духовный мир…

Правда. 1971. 6 августа

Эта книжка о контактах человека с эстетическим началом окружающей его действительности. О том, как человек выбирает себе красоту. О его способности к такому выбору, О том, как эту способность нажить, усовершенствовать. При этом речь не о человеке вообще, а о наших соотечественниках различных возрастов, общественных групп и образовательных цензов. О людях, занятых великим созидательным делом – строящих новое общество. Разумеется, это не академическое исследование – скорее, попытка автора в свободной форме сообщить итоги некоторых наблюдений.

Итак, о выборе. Об отборе эстетических впечатлений. В конечном счете – о культивировании своей личности, о самосовершенствовании.

Почему это важно? Не потому, что теперь два выходных дня и надо организовывать отдых. Вопрос куда серьезнее.

Речь о цельности человеческой личности, о ее гармоничном росте в эпоху научно-технической революции и быстро накапливаемых материальных возможностей социалистического государства. В условиях всепроникающих средств массовых коммуникаций, высокоразвитой промышленности, научной организации труда, то есть во времена общественного производства, требующего человека целиком, но освобождающего от изнурительного мышечного труда, дающего обширное время досуга.

Вопрос о воспитании социально активного человека сегодня у нас и серьезен и актуален. В значительной степени он упирается в проблему осознания каждым необходимости интенсивной духовной жизни и приобщения себя к истинным культурным ценностям. В уже цитированной статье в «Правде» говорилось: «На современном этапе особую важность приобретает проблема развития субъективного стремления личности полнее использовать эти возможности, повышать свой интеллектуальный потенциал».

Субъективное стремление! Этот словно-бы таинственный нравственный толчок, как бы внезапный импульс, озарение, вдруг посещающее нашу душу. А на самом деле осознанная необходимость. И тогда мы еще на какую-то долю больше становимся хозяевами себя, своей судьбы, мира.

Какова же тут роль искусства? И зачем все это?

В сентябре 71-го года в передовой статье «Искусство и труд» «Правда» писала: «Деловитость – прекрасная черта. Но кто сказал, что она должна идти рука об руку с сухостью, бедностью души? Человек, который равнодушно смотрит на шедевр художника, не замечает театральных афиш; выключает радио при слове симфония, сам сознательно обедняет себя, превращает в узкого профессионала-делягу. И это не может не сказаться на его работе, потому что, чем бы человек ни занимался – конструирует ли он машины или вытачивает детали для них, постигает тайны природы или взращивает злаки, – труд его требует не только упорства и профессиональных знаний, но и свежести восприятия, творческого воображения».

Свежесть восприятия жизни и творческое воображение – это нужно каждому! Нужно обществу!

Эта книжка – попытка рассказать, как в общении с красотой начинается эта человеческая свежесть восприятия…


ЛЮДИ НА ВЫСТАВКЕ

Вначале две истории. Первая похожа на расследование, вторая – наброски о чувствах, переполнявших собеседника. Как поймет читатель, герои выбраны не случайно, они – как бы два полюса. Один напоминает жизнь, другой – человек зрелый на пятом десятке, интеллигент в высшем значении этого слова.

Обычно, когда мы размышляем о взаимоотношениях человека с искусством, мы склонны выделить какую-либо часть последнего. В одном случае это будет живопись, в другом – музыка, в третьем – балет или еще что-нибудь… Наша цель посмотреть на человека не только в то время, когда он общается с искусством, но еще и выяснить, как реагирует он на зримый и слышимый мир, понять, как и насколько воспринимает его как мир красоты. Такое восприятие дано человеку от рождения и, очевидно, чем больше человек осознает эту свою родовую особенность, тем больше он человек. Но как он осознает это в потоке своей повседневности?

Прежде чем говорить о законах того или иного искусства и для того, чтобы говорить о них, необходимо понять индивидуальную настроенность человека на цвет и звук, на мелодию и форму. Прежде чем изучить сольную партию флейты в симфонии Моцарта, надо обратить внимание, как слушает человек посвист птицы; раньше, чем заняться лирикой Тютчева, хорошо узнать, любит ли человек народные поговорки, а до попытки понять, в чем прелесть штриха Пикассо, очень важно узнать, любит ли человек детские рисунки.

Все взаимосвязано в эстетическом самосознании!

Посмотреть на человека не как на какой-то объект «эстетического воспитания», а просто застать его в потоке жизни – смысл этих историй. Ведь, так или иначе, в наш быт входит эстетическое, должно входить – люди не рождаются глухими к красоте мира, хотя глухие к ней и встречаются. Одним словом, эти очерки преследуют ту же цель, что кардиограмма у медиков. Прослушать сердце, получить его «кривую», не нарушая естественных условий его бытия. Пусть это будет кардиограмма эстетической восприимчивости.

* * *

На художественных выставках можно заметить людей, которые не только смотрят картины, но и читают записи в книгах отзывов. Есть посетители – они когда-то казались мне странными, – которые сразу усаживаются за эти книги, даже ждут очереди, если книга занята. Маленький круглый столик обрастает людьми. Заглядывают друг другу через плечо, одобрительно кивают, усмехаются вроде бы про себя. Им неудобно, они чуть смущаются – на выставке полагается быть возле картин… И даже когда человек решился сделать запись, он не может отделаться от чувства неловкости. Все смотрят. По крайней мере, ему так кажется, что все на него смотрят. Но не писать нельзя. Так же, как нельзя не читать! Что бы ни говорил человек, что вот, мол, ему эта картина нравится, а там думайте как хотите, в душе каждый испытывает потребность в единомышленниках. Потому что нет более тоскливой позиции для человека, чем позиция одиночества, пусть даже не простого, а гордого. «…При всяком живом восприятия искусства человеку всегда хочется, чтобы другие, и как можно больше людей, испытывали бы то же чувство, и неприятно, мучительно даже, если он видит, что другие люди не чувствуют того, что и он», – заметил Лев Толстой.

На одной из больших выставок я протиснулся к книге. Я делал это и раньше из тех же самых человеческих побуждений, о которых уже сказал. Но в этот раз, читая отзывы и разбирая трудные почерки, я был вдруг остановлен одной мыслью. Народу в этот день на выставке было немного. Толпа вокруг столика рассеялась, и я остался один. Строчки синих чернил (это писали авторучкой), строчки черных (это писали обычным пером, макая его в стоящую на столике чернильницу) и, наконец, строчки, написанные карандашом, бежали на больших белых листах. Строчки были ровные, рваные, зигзагообразные. Почерки солидные, детские, быстрые, лихорадочные, каллиграфические и такие, что трудно разобрать. И записи были спокойные и нервные, обстоятельно излагавшие впечатления об увиденном, задиристые, лезшие в драку с соседями по листу или в завале уличавшие кого-то неназванного, но, очевидно, здорово досадившего их автору. Были записи, похожие на статьи, они разъясняли, достоинства того или иного художника. Были записи грубые, говорившие об отсутствии достоинства у писавших.

Я все читал и читал книгу, и мне стало казаться, что я слышу голоса спорящих, вижу их лица. Я думал о людях, сделавших записи, о том, как складываются их отношения, с искусством. И не только с живописью, которая заполняла гигантское здание, но и с театром, кинематографом… Как было бы интересно найти кого-нибудь из них и порасспросить, почему он думает так, а не иначе. Конечно, иных и найти невозможно – их подписи неразборчивы. Правда, я заметил, что неразборчивы подписи, как правило, под грубыми словами, обращенными в адрес художников или устроителей выставки. Значит, думал я, их авторы стыдятся своей грубости, а может быть, просто боятся противопоставить свое мнение общепринятому. А все-таки хорошо было бы разыскать и таких.

Наконец, я решился и выбрал две записи…

ДЕВОЧКА ИЗ КНИГИ ОТЗЫВОВ

Все картины на выставке мне очень понравились, о особенно хорошо выполнены картины художника В. Изображение настолько правдиво, что вызывает желание прикоснуться к виденному. Много больших и ярких картин, но очень пестрых. Зачем эта пестрота? Разве нельзя рисовать гладко?

Тамара Трошина, ученица 10-го класса

Тамара Трошина… Самая молодая из авторов книги.

Где-то живет девушка, которой нравятся все две с половиной тысячи картин художественной выставки. Тамара указала на художника, который ей нравится особенно, и разъяснила – за что. Сказала и о картинах, пришедшихся не совсем по душе, и объяснила – почему. В последней фразе она назвала свой идеал живописи: разве нельзя рисовать гладко? И при всем том Тамара начинающий зритель – ведь человеку, имеющему опыт жизни и обращения с искусством, не может нравится все.

Тамарина школа нашлась в Коломенском. Отыскал я ее довольно просто. Посмотрел список школьных экскурсий, посетивших выставку в этот день, и позвонил в школы, спрашивая, есть ли у них в десятом классе Тамара. Приди она в одиночку – задача оказалась бы куда сложнее. Но по характеру записи я предположил, что Тамара на выставки одна не ходит, и предположение мое оказалось верным. Думаю – не лишне здесь рассказать, откуда оно возникло. Не только от того, что Тамара – школьница. Вчитайтесь в запись! Сколько времени девушка пробыла на выставке? Да, совсем немного! Ну час, полтора. Ее запись быстрая. Отзыв не вызван долгими раздумьями. Это след общего яркого впечатления. Словно солнечный зайчик ударил ей в глаза, и она поспешила выразить свою радость. Человек, который хочет побыть с картинами наедине, приходит надолго.

Вот ход соображений, приведших меня к выводу, что Тамара пришла с экскурсией. Это не праздные соображения. До знакомства с Тамарой оказалось возможным предположить, что у девушки еще нет потребности оставаться с художником один на один.

Коломенское…

Когда-то оно считалось за городом, а теперь один из районов Москвы. Попасть туда можно на электричке с Павелецкого вокзала. С платформы спустился на развороченную мостовую, шагал через траншеи, переходил шоссе, а перед тем долго стоял, пережидая поток грузовиков. Вокруг строились жилые дома, составлявшие ровные, кварталы. В глубине одного из них стояла обычная пятиэтажная школа, построенная из крупных блоков. Я уже собрался было перейти по временному мостику последнюю траншею, отделявшую меня от нее, но потом решил не спешить.

Давно я не был в своей школе, очень похожей на эту. До какого-то возраста чувствуешь свою связь с нею, помнишь класс, учителей, товарищей, приключения, и когда начинаешь рассказывать, переживаешь теперешнюю жизнь продолжением той, школьной. Цела цепочка, ни одно звено не потеряно! А после, какого-то времени цепочка рвется, и те же самые рассказы, как ни стараешься, не возбуждают живого чувства. Словно рассматриваешь фотографии в альбоме.

Смотрю я на школу. Подробности двора, здания, его цвет и объем вижу так, будто никогда не был ни в одной школе. Сейчас встречусь с Тамарой. По этой дорожке она ежедневно пробегает на уроки. Решаю тщательно рассмотреть то, что ежедневно видят ее глаза. Иду медленно. Направо, высокая решетка спортивной площадки. За решеткой пусто – начало зимы. К парадным дверям ведут несколько ступенек. По обеим сторонам их большие, серые, бетонные тумбы. Все, что вижу, серого или черного цвета. Серые блоки, из которых сложена школа, темно-серая, почти черная, асфальтовая дорожка. Черная проволочная сетка спортивной площадки. Серый бетонный забор.

На одной из тумб странная скульптура. Нижние половины людей. От одной только ноги, от другой ноги и половина живота, из которого торчат ржавые железные стержни. Мне потом объяснили, что скульптура стоит здесь давно, с начала учебного года. Хозяйственный директор увидел где-то на пустыре эти нижние конечности и мигнул ребятам. Ребята сообразили и, им одним ведомым способом, приволокли эти произведения искусства. Директор надеется, что где-нибудь они разыщут и верхние части и без затрат обеспечат своей школе красивый вид.

Каждый день Тамара видит эти обломки…

Я открываю двери, выкрашенные экономичной, не пачкающейся коричневой краской, той самой, которой красят диваны и прочие деревянные части на вокзалах, полагая, что эта краска сотворена господом богом вместе с железнодорожным транспортом. (Между прочим, в аэропортах эту краску не увидишь, там предпочитают посветлее, поприветливее – белую, голубую, светлый металл.)

Длинное, узкое не очень светлое помещение вестибюля. Проходы справа и слева ведут в гардеробы. Стена против входа «художественно оформлена». В золотых багетных оградах, под стеклом, на зеленом бумажном выгоревшем фоне покоятся репродукции из «Огонька». Рамки повешены строем – восемь вертикальных рядов, по четыре в каждом. Оформление задавило то, что оформлено. Рассмотреть репродукции очень трудно, тем более, что на каждой множество людей, и все изображено мелко.

Я долго стоял в вестибюле, пережидая, пока разденется вторая смена, с шумом заполнившая гардеробы. После узнал, что во второй смене – шестьсот ребят. Никто из этих шестисот не остановился возле монтажей, даже не взглянул на них…

* * *

– Тамара, вот товарищ Александр Петрович хочет с тобой поговорить!

Директор школы, еще молодой человек с университетским значком, произнес это официально. Первая встреча сразу же обратилась в мероприятие. Тамара замкнулась, как ученица не выучившая урока, – слова надо было из нее вытягивать. Ей было не до меня. Она успела уже забыть и свое посещение художественной выставки и то, что она там видела. Она спешила, переминалась с ноги на ногу, и оглядывалась на дверь. Тамара крупная девушка с милым, всегда улыбающимся лицом. Она немного наклоняется вперед по естественной привычке высоких людей.

– Ну, а что тут такого, я не понимаю; Ну да, мне все очень понравилось, а разве это нельзя?

Разговор не получался. Мы условились встретиться у нее дома и она, дождавшись пока директор кивнет ей, сразу сделавшись радостной, выскочила из кабинета.

– Да, трудно, трудно у нас с эстетическим воспитанием, – не очень понимая, что же я хотел услышать от Тамары, сказал директор – Семьи за малым исключением ничего здесь не дают, ну есть несколько семейств, где дети музыке учатся и фигурному катанию, сейчас модно, а так, знаете… ребенок сыт, обут, в школу ходит…

Директор не окончил мысли, но мысль его была ясна. Вся тяжесть эстетического воспитания школьников – на мне, на школе.

Мы пошли с ним по этажам и он, гордясь, указывал мне на многие метры «монтажа», на целую стену репродукций картин Третьяковской галереи (Школьная Третьяковка было написано сверху), на огромную стенгазету. Поднялись на пятый этаж.

– Актовый зал! торжественно произнес директор. Я понял: это его гордость.

* * *

Стены выкрашены в розовый цвет. На сцене – плюшевые кулисы. На боковых стенах зала развешены транспаранты, написанные зубным порошком. Каждый – по длине точно соответствует пространству двух окон. Потом следует промежуток в одно окно и снова транспарант. Ниже, в простенках окон и на стене, противоположной сцене, – «монтаж» (по восемь рядов по четыре репродукции в ряд). Перед сценой – длинный стол, покрытый зеленым сукном. На столе графин и стакан…

Мы долго разговариваем. Директор интересный человек, работящий, образованный. Производственные мастерские его школы, или, как их здесь любовно называют, «школьный завод», славится в районе. Директор полон идеями политехнического обучения, печатает статьи в «Комсомольской правде». Он турист и альпинист и водит своих ребят в походы, которым завидуют в других школах. А вот то, что убранство «актового» зала безвкусно и примитивно, не видит.

По всей вероятности, актовый зал должен создать у ребят настроение приподнятости, торжественности, уважения к порядку школы и ее традициям. А между тем чувства возникают иные. Геометрическая симметрия в расположении лозунгов и «монтажей» как бы навязывает уважение лишь одному порядку, порядку правильного строя, а зеленая скатерть и графин ассоциируются с заседаниями.

Как же директор не видит всего этого?

И, наконец, как он не видит, что его школа своей неуютностью – родная сестра вокзала!

И мерещится что-то общее между записью Тамары в книге на выставке и тем, как «официальна» ее школа. Вспоминаю: много больших и ярких картин, но очень пестрых! Разве нельзя рисовать гладко?

Это, конечно, о другом, а все-таки: поменьше разного! – так и слышится затаенный ее призыв, – я еще не могу так много разного!

Александр Петрович, ну скажите, ну как это люди видят по-разному – глаза-то у всех одни!

– Одни-то одни да взгляд разный! Ну, хорошо, а зачем вы шьете себе платье не такое, как у вашей подруги?

– Но то же платье!

Так начался наш разговор о живописи и художниках. Дома Тамара не дичилась. Тамарина мама характером домоводительница из тех женщин, чьи руки вечно в следах какой-нибудь домашней работы, любила принимать гостей. В хозяйстве ее, несмотря на то, что оно велось в новой кухне нового городского дома, существовали, как я понял, сельские запасы. И разговор вышел домашний, необязательный.

Новую квартиру семья Тамары получила недавно, и радость от новоселья еще чувствовалась. До переселения они жили неподалеку, в деревянном двухэтажном доме. Газ туда, конечно, провели, но никаких прочих удобств, вроде ванны, дом решительно не принимал. Жильцы даже не ходили по этому поводу в райсовет. Чего уж там и так было видно: не выдержит дом, рухнет! Но обрушилась новость – их будут «сносить». Тамарина мама подробно все это рассказывала: «Приходит раз Петровны, соседки, муж…» И жильцы замечтали о новой жизни. Планы семейные пересматривались. В новом доме всем хотелось иметь новую мебель или хотя бы что-нибудь новое и удобное. В наш, родимый, не только рижского шкафа – и простой двуспальной кровати не внесешь – жаловалась, вспоминая, Тамарина мама.

Я сижу в их новой квартире, в которой мечтали они жить по-новому, и во время рассказа хозяйки оглядываю ее. Когда люди долго живут на одном месте, вещи, их окружающие, накапливаются постепенно, и каждая новая словно бы притирается к другой, постарше. Приток вещей не бесконечен, в какое-то время он замирает на много лет. Но вот врывается свежая волна, и вторжение вещей в квартиру возобновляется. Однако за время затишья вещи там, вне квартиры, успели заметно измениться. Ворвавшись в старую обстановку, новые вещи не соединяются с ней. Они пришельцы, завоеватели, одиноко и нагло возвышаются среди туземцев.

Главное положение в комнате занимает трехстворчатый, полированный рижский шкаф отменного дерева с игрой. Есть еще телевизор «Рекорд» на тумбочке, покрытой белой ажурной салфеточкой. Сам телевизор покрыт другой салфеточкой, тоже ажурной, с мережкой. Никелированная кровать с шариками, простой стол, накрытый скатертью с кружевными узорами, этажерка, на каждой полке которой тоже вышитая салфеточка, а на верхней стоит вытянутая зеленоватая стеклянная ваза с бумажным цветком.

Мы продолжаем говорить о живописи.

– Ну, мне нравятся, когда все хорошо нарисовано, когда все как настоящее, вот я и написала про этого художника, ведь он же хороший художник. Правда же хороший?

– Мне больше нравятся другие!

– Вам, наверно, нравится всякая пестрота. Там возле нее кричат разные мальчишки, но ведь на самом деле, вот на самом деле, если так просто смотреть?! Что я, совсем уже не того?..

Тамара буравит указательным пальцем свой висок и все допытывается, что же я думаю «на самом деле»…

* * *

Когда мы вошли в Третьяковскую галерею, она призналась, что впервые на выставке в такой узкой компании.

– А ведь можно и одной!

– Да что вы, Александр Петрович, скука же!

Выставка художника Врубеля, на которую я ее пригласил, размещалась в залах второго этажа. Но сразу Тамара туда не пошла. Я не настаивал, решив предоставить инициативу ей. А спутница моя полагала совершенно невозможным явиться вдруг в середину музея. Она уже бывала здесь.

Но пройти мимо надписи «Начало осмотра» было выше сил! Как и большинство людей, редко бывающих в музеях и на выставках, она боялась что-нибудь пропустить. Она обращалась с музеем так, как обращается с иллюстрированным журналом мало читающий человек: прочитывает его от корки до корки.

* * *

Войдя в зал, она бросилась к самой большой картине. Золотая наборного багета толстая рама неумолимо притягивала ее. Большая картина ее заворожила. Фигуры людей, написанные в настоящий рост, многочисленность толпы, изображенной художником, яркие краски обступали Тамару, оглушали. Она не могла отвести восторженных глаз. Ей нравилось, хотя она никогда не призналась бы в этом, и не по злому умыслу, а потому что не знала, – сама возможность человеческими руками создать такую картину. Изобразить все, как настоящее, – и кафтаны, и шелк, бархат, и парчу. Умение художника передать материал потрясло. Ей казалось, что художник трудился многие годы, потому что нельзя же быстро создать такое. Ей нравилось и то, что она все-все понимала. Ей нравилось, что художник написал картину так, что ее можно смотреть и издалека и вблизи. Пораженная ее размерами и пышностью, Тамара обернулась ко мне, ища сочувствия своему восторгу. Я молчал.

– Да ну вас, Александр Петрович, – замахала она рукой, – опять вы…

Что я «опять» Тамара сказать не могла и рассердилась.

– Ну, это же хорошо! Ну, посмотрите – всем нравится.

– Пойдем дальше, Тамара!

Разве объяснишь влюбленному, что предмет его любви – нехорош! Приведешь уйму убийственных доводов: и глаза не те, и нос слишком длинный, и, в довершение всего, характер невозможный. А в ответ получишь: а мне нравится! И все тут.

О, если бы искусство действовало только на разум! Тогда не пропадали бы даром усилия старательных экскурсоводов, с изумительной логикой объясняющих слушателям, почему та картина плоха, та никуда не годится, а эта, несомненно, хороша.

Собственный Опыт! Ничто не заменит его человеку. Я мог бы сказать Тамаре, что околдовавшая ее картина безнадежно плоха. Я мог бы указать на то, что люди на картине, в сущности, одинаковы, и, видимо, для всего этого множества фигур художнику позировали два-три человека, что лица у персонажей невыразительные, лишенные индивидуальности. Я мог бы сказать Тамаре, что картина написана по рецептам официальной «исторической» придворной живописи прошлого века, по тем самым рецептам, по которым создавались многочисленные давно и справедливо забытые, пылящиеся в темных запасниках огромные холсты – «Въезд государя императора туда-то и туда-то» или «Прием государем-императором купеческих старшин тогда-то и тогда-то». Мог бы сказать, что автор этого полотна подражает виртуозной кисти великого Карла Брюллова, не обладая ни его совершенством, ни вдохновением. Мог бы, наконец, сказать, и это прозвучало бы для Тамары совсем уж дико, что краска на этом полотне нигде не перешла в цвет, а так и осталась Краской…

Но я ничего не сказал, а произнес тогда весь этот монолог про себя. Потому что я знал, что Тамара скажет свое, неопровержимое: «А мне нравится! Что я совсем того, что ли?..»

* * *

Мы все ходим и ходим по залам галереи. Тамара по-прежнему ничего не пропускает, только теперь она почти не задерживается у картин. Она устала. Тамара не обладает умением опытного посетителя музеев мгновенно схватывать картину целиком и пропускать ее «мимо глаз», если она ему неинтересна. И от того, что она устала, от того, что краски и золотые рамы перемешались ее голове, образовав стремительно скачущую куда-то, невообразимо разноцвет мозаику, Тамара почти не заметила картину Сурикова «Боярыня Морозова». Нет, она ее, конечно, заметила, тем более она ее и раньше знала по репродукциям и по первой ее экскурсии в Третьяковскую галерею, но картина не казалась ей слишком хорошей. Иступленная героиня была ей несимпатична. («Сумасшедшая какая-то», – сказала она). Краски были слишком яркие «ненатуральные».

– Ну, хорошо, конечно хорошо, не уговаривайте меня, здесь все так изображено подробно, но ведь нарисовано кое-как, ну подойдите же!

– Зачем же я буду подходить, ведь художник рассчитывал на то, что я буду смотреть с определенного расстояния.

– А если кто-нибудь хочет смотреть близко, тогда нельзя же надпись повесить: смотреть близко воспрещается.

– А почему бы и не повесить для тех, кто этого не понимает! Ведь в кино ты не хочешь садиться в первый ряд, знаешь – рябить в глазах будет, а здесь бунтуешь…

Я не пускаюсь в объяснения – больше молчу. Я давно понял, что экскурсоводческое многословие перед картиной приносит не только пользу. Нельзя словами возбудить в человеке то интимное чувство, что непременно должно возникнуть от общения с искусством и без которого он все равно останется глух к нему. Сказано у Шекспира:

 
И не было примера, чтоб словами могло
Истерзанное сердце излечиться.
 

Это о любви! да, разумеется, о любви, и все-таки…

Мы поднимаемся в залы Врубеля. Ничего хорошего я не жду. Врубелю сейчас достанется. Уж если такой, как будто бы понятный и разъясненный художник, как Суриков, не прорвался к ее сердцу, то куда Врубелю, художнику странному, темному…

Перед залами Врубеля мы садимся на стулья и минут десять болтаем. Я говорю, что мне надо отдохнуть. Разговариваем о баскетболе, о последнем первенстве страны, о «прессинге» и прочем важном и понятном спортсменам и болельщикам. Потом идем к Врубелю.

* * *

Происходит неожиданное. Она смотрит на «Демона», на закатное поле, окрашенное светом нездешнего мира. Там, среди цветов, похожих на кровавые капли, Пан с перламутровым блеском в глазах. Тамара смотрит и молчит. Она встревожена. Оглядывается на меня, переходит к другой картине. Возле «Сирени» стоит долго. Там кто-то скрывается, в сиреневой гуще, или там никого нет? В школьном дворе летом тоже сирень. Когда идешь вечером, кажется, что кто-то стоит за кустами. Или это только кажется? Нет, там все-таки кто-то есть. А сирени так много, точно кроме нее на свете ничего нет. Она живая, обнимает черно-лиловой мглой и запахом. И вообще странный этот художник, куда-то манит, недоговаривает. Тамара смотрит: мазки, мазки, мазки – видно, как ходила кисть, лепила руки демона. Но краска образует что-то новое. Это новое светится. Светятся крылья Царевны-Лебеди, горят глаза Пана, огонь в глазах испанки, движением, как взмах кинжала, отвернувшейся от кавалера.

Тамара взволнована. Я вижу, что она взволнована. Для меня это полная неожиданность. Если бы я читал ей курс лекций об искусстве, я подводил бы ее к Врубелю долго и постепенно. Не зная цифр, нельзя понять математику. Но искусство живет по своим законам. Не слишком ли часто мы забываем об этом, стараясь разъяснить его до донышка?..

Врубель – художник сложный, нелогичный, нездоровый. Он любил сказку и тайну, а вот взволновал девчонку, которой все надо, «как настоящее». Николай Рерих тоже любил сказку и тайну. Цвет на его картинах – мечта о жизни неземной. Так казалось на его выставке. А Юрий Гагарин писал потом, что космическое небо на границе дня и ночи светится цветами Рериха.

Врубель оказался первым художником, подействовавшим на девушку так, как должно подействовать на человека искусство. Он прикоснулся к тревоге; что жила в ней. Притягивающими красками, манящей неизвестностью на мгновенье в мир ее предчувствий, о которых она не только не могла говорить ни с кем, но даже, если б и захотели говорить, не сумела бы выразить их словами. Это готовность к жизни, переполняющая нас в молодые годы, неповторимое по напряженности чувств время.

До этого дня Тамара, воспринимала искусство со стороны, словно через дорогу, знакомилась с ним, «проходила» его, стремилась увидеть все новые и новые его проявления. Это было развлечение, непрерывный праздничный пир молодого любопытства. Ей всюду хотелось бывать, все видеть – и картины, и спектакли, и кинофильмы, и живых актеров, и платья актрис, и танцы балерин и десятки тысяч кричащих людей на стадионе. Это был сплошной поток, и главное для Тамары заключалось в том, чтоб в этом потоке не было пауз и чтобы отдельные его части быстро сменяли друг за другом. Сосредоточиться долго на чем-нибудь одном ей было трудно. Казалось, что она теряет драгоценное время, что в этот самый момент в другом месте, где она могла бы быть, происходит еще более завлекательное. Искусство давало одну только радость – смену впечатлений.

Но случаются у человека в жизни мгновения полного слияния с искусством, когда оно уже не сладкий сироп для удовольствия, а глоток воды в пересохшем горле. На выставке Врубеля я стал свидетелем такой минуты в жизни Тамары. Она не подозревала ни о чем – просто ей нравились картины. Но это была такаяминута.

Потом, на улице, Тамара расспрашивала меня о Врубеле, его жизни, привязанностях, сетовала, что нет его в «Школьной Третьякове». (А он был в их «Школьной Третьяковке», только она его не замечала, да его и невозможно было заметить по маленькой, тусклой репродукции). Она возвращалась к Врубелю и через неделю, и через, месяц. Он мелькал в ее разговорах: «Как у Врубеля», – говорила она…

* * *

Идут дни. Я езжу в школу в Коломенское, говорю с ребятами об искусстве, бываю у Тамары дома. Она вечно в движении. Ее наклоненная вперед фигура вот-вот сорвется в бег. У нее прежние увлечения – баскетбол, танцы (она разучивает шейк) и оперетта. Ей нужно искусство, где движение и яркие краски, и где все названо сразу, Грусть, так грусть, радость, так радость. Она любит танцевальные фильмы вроде «Серенады солнечной долины», на который стояла полтора часа в очереди за билетами в «Повторный» кинотеатр, и такие спектакли и телепередачи, где много смеются, веселая путаница и непременно бурные переживания влюбившихся с первого взгляда. Легкий эстрадный: концерт она может смотреть весь день и весь вечер. Пусть все меняется, все новое и новое, и пусть уходит из сердца, как только отзвучит.

Ей трудно читать длинные романы и ходить в театр на медленные, как она их называет, пьесы, где долго разговаривают и надо следить за сложными отношениями героев и обдумывать каждый их шаг. Тамаре не нравятся фильмы и спектакли, где нет быстрого развития действия. Ей скучно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю