Текст книги "Тайная история сталинского времени"
Автор книги: Александр Орлов
Жанры:
Cпецслужбы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Обжегшись на Зиновьеве, Ежов попытался воздействовать на Каменева. Его разговор с Каменевым мало отличался от беседы с Зиновьевым. Правда, на этот раз Ежов попытался сыграть на привязанности Каменева к сыновьям, используя на все лады сталинскую угрозу: в случае необходимости «органы» не преминут заменить Каменева на процессе его сыном. Каменеву дали прочесть свежее показание Рейнгольда: тот признавался, что вместе с сыном Каменева выслеживал автомобили Сталина и Ворошилова возле Одинцово, на Можайском шоссе.
Каменев был как громом поражен. Он поднялся со стула и крикнул в лицо Ежову, что тот – карьерист, пролезший в партию, могильщик революции… Задыхаясь от волнения, обессиленный, он рухнул на стул. Ежов тут же, со злобной гримасой на лице, вышел из кабинета, оставив Каменева наедине с Мироновым.
Каменев прижал руки к груди. Он с трудом переводил дыхание, но на предложение Миронова вызвать врача ответил отказом. «Вот, – сказал он, отдышавшись, – вы наблюдаете сейчас термидор в чистом виде. Французская революция преподала нам хороший урок, но мы не сумели воспользоваться им. Мы не знали, как уберечь нашу революцию от термидора. Именно в этом – наша главная ошибка, за которую история нас осудит».
Организаторы процесса, которым удалось припереть Зиновьева и Каменева к стене, сделали все необходимое, чтобы не дать им покончить жизнь самоубийством. В одиночные камеры, где они содержались, под видом арестованных оппозиционеров были подсажены агенты НКВД, неусыпно следившие за обоими и информировавшие руководителей следствия об их настроении и о каждом произнесенном ими слове.
Чтобы их сильнее вымотать, Ягода распорядился включать в их камерах центральное отопление, хотя стояло лето и в камерах без того было нечем дышать. Время от времени подсаженные агенты вызывались якобы на допрос, а в действительности для того, чтобы доложить начальству результаты своих наблюдений, отдохнуть от невыносимой жары и подкрепиться. Едва переступив порог следовательского кабинета, они спешили сбросить мокрые от пота рубахи и набрасывались на приготовленные для них прохладительные напитки.
Один из этих агентов, человек малообразованный и простоватый на вид, позже охотно рассказывал, как он играл роль заключенного – сначала в камере Каменева, а затем – Зиновьева.
– Чего они хотят от меня, – жаловался он, едва за ним захлопывалась дверь камеры. – Следователи говорят мне, что я троцкист, но я никогда не был в оппозиции! Я неграмотный рабочий и ничего не понимаю в политике. У меня остались дома жена и дети. Что со мной сделают? Что со мной будет?
Зиновьев ничего не отвечал, продолжал рассказывать агент, и вообще за все время не сказал ни слова. Только однажды я случайно заметил, как он по-волчьи, исподтишка косится на меня. А Каменев вел себя иначе. Он мне сочувствовал, говорил, что НКВД не интересуется такими, как я, что меня продержат недолго и скоро выпустят. Каменев вообще человек компанейский. Он расспрашивал о моих детях, делился со мной сахаром и, когда я отказывался, он настаивал, чтобы я его все же взял.
Зиновьев страдал астмой и мучился от жары. Вскоре его страдания усугубились: его начали изводить приступы колик в печени. Он катался по полу и умолял, чтобы пришел Кушнер – врач, который мог бы сделать инъекцию и перевести его в тюремную больницу. Но Кушнер неизменно отвечал, что не имеет права сделать ни то, ни другое без специального разрешения Ягоды. Его функции ограничивались тем, что он выписывал Зиновьеву какое-то лекарство, от которого тому становилось еще хуже. Было сделано все, чтобы полностью измотать Зиновьева и довести его до такого состояния, когда бы он был готов на все. Конечно, при этом Кушнер был обязан следить, чтобы Зиновьев, чего доброго, не умер.
Даже смерть не должна была избавить Зиновьева от той, еще более горькой судьбы, какую уготовил ему Сталин.
Тем временем Миронов продолжал допрашивать Каменева. Он вслух, в его присутствии, анализировал положение дел и пытался убедить его, что у него нет иного выбора, кроме как принять условия Сталина и тем самым спасти себя и свою семью. Я совершенно уверен, что Миронов был искренен: подобно большинству руководителей НКВД, он поверил, что Сталин не посмеет расстрелять таких людей, как Зиновьев и Каменев, и был убежден, что ему необходимо только публично опозорить бывших лидеров оппозиции.
Однажды вечером, когда у Миронова в кабинете был Каменев, туда зашел Ежов. Он еще раз завел мучительно длинный разговор с Каменевым, стараясь внушить ему, что, как бы он ни сопротивлялся, отвертеться от суда ему не удастся и что только подчинение воле Политбюро может спасти его самого и его сына. Каменев молчал. Тогда Ежов снял телефонную трубку и в его присутствии приказал Молчанову доставить во внутреннюю тюрьму сына Каменева и готовить его к суду вместе с другими обвиняемыми по делу «троцкистско-зиновьевского террористического центра».
4
Все это время Ягода внимательно следил за состоянием Зиновьева и Каменева, но не спускал также глаз с Ежова. Как я уже упоминал, Ягоду уязвило до глубины души то, что Сталин поручил Ежову контролировать подготовку судебного процесса. Он тщательно проанализировал протокол разговора Ежова с Зиновьевым и понял, что Ежов задумал обработать Зиновьева по всем правилам инквизиторского искусства, так что рано или поздно Зиновьев и Каменев придут к выводу о бесполезности сопротивления. Ягода не мог допустить, чтобы слава победителя досталась Ежову. В глазах Сталина он, Ягода, должен был оставаться незаменимым наркомом внутренних дел. Для этого ему лично надлежало принудить Зиновьева и Каменева к капитуляции и обеспечить успешную постановку самого грандиозного в истории судебного процесса.
По существу на карту была поставлена вся карьера Ягоды. Он знал, что члены Политбюро ненавидят и боятся его. Это под их влиянием в 1931 году Сталин направил в «органы» члена ЦК Акулова, который должен был стать во главе ОГПУ. Правда, Ягоде вскоре удалось добиться дискредитации Акулова и убедить Сталина убрать его из «органов». Но Ежов-то был действительно сталинским фаворитом и поэтому представлял несравненно большую опасность.
Тщательно следя за подготовкой судебного процесса, Ягода приказал своим помощникам немедленно поставить его в известность, как только будут замечены хоть малейшие признаки колебаний Зиновьева и Каменева.
Такой момент наступил в июле 1936 года. Как-то после чрезвычайно бурного объяснения с Ежовым и Молчановым, растянувшегося на целую ночь, Зиновьев, уже вернувшись в камеру, попросил вызвать начальника тюрьмы и сказал тому, что просит доставить его к Молчанову снова. Там он стал настаивать, чтобы ему разрешили поговорить с Каменевым наедине. С такой просьбой он обращался к следствию впервые. По тону Зиновьева и по некоторым другим признакам в его поведении Молчанов сообразил, что Зиновьев намерен капитулировать и хочет обсудить свое решение с Каменевым.
Дали знать Ягоде, который тут же распорядился привести Зиновьева в свой кабинет. Он сказал Зиновьеву, что его просьба предоставить свидание с Каменевым будет удовлетворена. На этот раз Ягода был слащав до приторности. Он обращался к заключенному, как в прежние времена, по имени-отчеству – Григорий Евсеевич – и выразил надежду, что, обсудив положение, оба обвиняемых придут к единственно разумному выводу: нельзя не подчиниться воле Политбюро. Пока Ягода беседовал с Зиновьевым, помощник начальника Оперативного управления НКВД занимался установкой микрофона в камере, где должна была состояться встреча Зиновьева и Каменева.
Их разговор занял около часа. Руководство НКВД не было заинтересовано в ограничении времени их встречи. Располагая микрофоном, оно полагало, что, чем дольше они будут, беседовать, тем больше удастся разузнать об их действительных намерениях.
Зиновьев высказал мнение, что необходимо явиться на суд, но при условии, что Сталин лично подтвердит обещания, которые от его имени давал Ежов. Несмотря на некоторые колебания и возражения, Каменев в конце концов согласился с ним, выдвинув условие для переговоров: Сталин должен подтвердить свои обещания в присутствии всех членов Политбюро.
После такого разговора «наедине» Зиновьев и Каменев были доставлены в кабинет Ягоды. Каменев объявил, что они согласны дать на суде показания, но при условии, что Сталин подтвердит им свои обещания в присутствии Политбюро в полном составе.
Сталин воспринял известие о капитуляции Зиновьева и Каменева с нескрываемой радостью. Пока Ягода, Молчанов и Миронов подробно докладывали ему, как это произошло, он, не скрывая удовлетворения, самодовольно поглаживал усы. Выслушав доклад, он встал со стула и, возбужденно потирая руки, выразил свое одобрение: «Браво, друзья! Хорошо сработано!»
На следующий день, поздно вечером, проходя мимо здания НКВД, я натолкнулся на Миронова, стоявшего возле подъезда № 1, предназначенного для Ягоды и его ближайших помощников. «Я тут жду Ягоду, – сказал Миронов. – Он сейчас в Кремле, но должен появиться с минуты на минуту. Мы с Молчановым только что оттуда, возили к Сталину Зиновьева и Каменева. Ох, что там было! Загляни ко мне через часок».
Когда я вошел к нему в кабинет, он ликующе объявил: «Никакого расстрела не будет! Сегодня это окончательно выяснилось!» Поскольку Миронов рассказал мне об очень важных вещах, я постараюсь передать все, что услышал от него, как можно более точно.
«Сегодня, отбыв в Кремль, – рассказывал Миронов, – Ягода велел, чтобы Молчанов и я не отлучались из своих кабинетов и были готовы доставить в Кремль Зиновьева и Каменева для разговора со Сталиным. Как только Ягода позвонил оттуда, мы забрали их и поехали.
Ягода встретил нас в приемной и проводил в кабинет Сталина. Из членов Политбюро, кроме Сталина, там был только Ворошилов. Он сидел справа от Сталина. Слева сидел Ежов. Зиновьев и Каменев вошли молча и остановились посередине кабинета. Они ни с кем не поздоровались. Сталин показал рукой на ряд стульев. Мы все сели – я рядом с Каменевым, а Молчанов – с Зиновьевым.
Ну, что скажете? – спросил Сталин, внезапно посмотрев на Зиновьева и Каменева. Те обменялись взглядами.
Нам сказали, что наше дело будет рассматриваться на заседании Политбюро, – сказал Каменев.
Перед вами как раз комиссия Политбюро, уполномоченная выслушать все, что вы скажете, – ответил Сталин. Каменев пожал плечами и окинул Зиновьева вопросительным взглядом. Зиновьев встал и заговорил.
Он начал с того, что за последние несколько лет ему и Каменеву давалось немало обещаний, из которых ни одно не выполнено, и спрашивал, как же после всего этого они могут полагаться на новые обещания. Ведь, когда после смерти Кирова их заставили признать, что они несут моральную ответственность за это убийство, Ягода передал им личное обещание Сталина, что это – последняя их жертва. Тем не менее, теперь против них готовится позорнейшее судилище, которое покроет грязью не только их, но и всю партию.
Зиновьев взывал к благоразумию Сталина, заклиная его отменить судебный процесс и доказывая, что он бросит на Советский Союз пятно небывалого позора. „Подумайте только, – умолял Зиновьев со слезами в голосе, – вы хотите изобразить членов ленинского Политбюро и личных друзей Ленина беспринципными бандитами, а нашу большевистскую партию, партию пролетарской революции, представить змеиным гнездом интриг, предательства и убийств… Если бы Владимир Ильич был жив, если б он видел все это!" – воскликнул Зиновьев и разразился рыданиями.
Ему налили воды. Сталин выждал, пока Зиновьев успокоится, и негромко сказал: „Теперь поздно плакать. О чем вы думали, когда вступали на путь борьбы с ЦК? ЦК не раз предупреждал вас, что ваша фракционная борьба кончится плачевно. Вы не послушали, – а она действительно кончилась плачевно. Даже теперь вам говорят: подчинитесь воле партии – и вам и всем тем, кого вы завели в болото, будет сохранена жизнь. Но вы опять не хотите слушать. Так что вам останется благодарить только самих себя, если дело закончится еще более плачевно, так скверно, что хуже не бывает".
А где гарантия, что вы нас не расстреляете? – наивно спросил Каменев.
Гарантия? – переспросил Сталин. – Какая, собственно, тут может быть гарантия? Это просто смешно! Может быть, вы хотите официального соглашения, заверенного Лигой Наций? – Сталин иронически усмехнулся. – Зиновьев и Каменев, очевидно, забывают, что они не на базаре, где идет торг насчет украденной лошади, а на Политбюро коммунистической партии большевиков. Если заверения, данные Политбюро, для них недостаточны, – тогда, товарищи, я не знаю, есть ли смысл продолжать с ними разговор.
Каменев и Зиновьев ведут себя так, – вмешался Ворошилов, – словно они имеют право диктовать Политбюро свои условия. Это возмутительно! Если у них осталась хоть капля здравого смысла, они должны стать на колени перед товарищем Сталиным за то, что он сохраняет им жизнь. Если они не желают спасать свою шкуру, пусть подыхают. Черт с ними!
Сталин поднялся со стула и, заложив руки за спину, начал прохаживаться по кабинету.
– Было время, – заговорил он, – когда Каменев и Зиновьев отличались ясностью мышления и способностью подходить к вопросам диалектически. Сейчас они рассуждают как обыватели. Да, товарищи, как самые отсталые обыватели. Они себе внушили, что мы организуем судебный процесс специально для того, чтобы их расстрелять. Это просто неумно! Как будто мы не можем расстрелять их без всякого суда, если сочтем нужным. Они забывают три вещи:
первое – судебный процесс направлен не против них, а против Троцкого, заклятого врага нашей партии;
второе – если мы их не расстреляли, когда они активно боролись против ЦК, то почему мы должны расстрелять их после того, как они помогут ЦК в его борьбе против Троцкого?
третье – товарищи также забывают (Миронов особо подчеркнул то обстоятельство, что Сталин назвал Зиновьева и Каменева товарищами), что мы, большевики, являемся учениками и последователями Ленина и что мы не хотим проливать кровь старых партийцев, какие бы тяжкие грехи по отношению к партии за ними ни числились.
Последние слова, добавил Миронов, были произнесены Сталиным с глубоким чувством и прозвучали искренне и убедительно.
«Зиновьев и Каменев, – продолжал Миронов свой рассказ, – обменялись многозначительными взглядами. Затем Каменев встал и от имени их обоих заявил, что они согласны предстать перед судом, если им обещают, что никого из старых большевиков не ждет расстрел, что их семьи не будут подвергаться преследованиям и что впредь за прошлое участие в оппозиции не будут выноситься смертные приговоры. – Это само собой понятно, – отозвался Сталин».
Физические страдания Зиновьева и Каменева закончились. Их немедленно перевели в большие и прохладные камеры, дали возможность пользоваться душем, выдали чистое белье, разрешили книги (но, однако же, не газеты). Врач, выделенный специально для Зиновьева, всерьез принялся за его лечение. Ягода распорядился перевести обоих на полноценную диету и вообще сделать все возможное, чтобы они на суде выглядели не слишком изнуренными. Тюремные охранники получили указание обращаться с обоими вежливо и предупредительно. Суровая тюрьма обернулась для Зиновьева и Каменева чем-то вроде санатория.
После того как они побывали в Кремле, Ежов потребовал, чтобы они собственноручно написали конспиративные указания своим приспешникам, пометив их задним числом: прокурору на суде понадобятся вещественные доказательства существования заговора. Но Зиновьев и Каменев категорически отказались изготавливать эти вещественные доказательства, в которых так нуждались сталинские фальсификаторы. Они заявили, что ограничатся исполнением тех обязательств, какие приняли на себя в Кремле.
Между тем не только обвиняемые, но и Ягода и его помощники с облегчением восприняли слова Сталина, из которых можно было понять, что никто из старых большевиков не будет расстрелян. В начале подготовки процесса руководство НКВД не могло себе представить, что Сталин способен физически уничтожить ближайших соратников Ленина. Все думали, что его единственная цель – разбить их в политическом смысле и принудить к ложным показаниям, направленным против Троцкого. Однако по мере того как шло следствие, появились серьезные сомнения насчет истинных намерений Сталина.
Когда руководители НКВД видели, с какой злобой Сталин воспринимает доклады о том, что те или иные старые партийцы отказываются капитулировать, с какой нескрываемой ненавистью он говорит о Зиновьеве, Каменеве и Смирнове, – напрашивался вывод, что про себя Сталин уже решил уничтожить старую ленинскую гвардию. Хотя верхушка НКВД связала свою судьбу со Сталиным и его политикой, имена Зиновьева, Каменева, Смирнова и в особенности Троцкого по-прежнему обладали для них магической силой. Одно дело было угрожать старым большевикам по приказу Сталина смертной казнью, зная, что это всего лишь угроза, и не более; но совсем другое дело – реально опасаться того, что Сталин, движимый неутолимой жаждой мести, действительно убьет бывших партийных вождей.
Обещание Сталина сохранить им жизнь положило этим опасениям конец.
Тер-Ваганян: я больше не хочу быть членом партии…
Мы познакомились с разными категориями сталинских следователей: с садистами вроде Чертока, с беспринципными карьеристами типа Молчанова и Слуцкого, с людьми, страдавшими от болезненной раздвоенности, вроде Миронова и Бермана, которые во имя партии заглушили в себе голос совести, но все же скрепя сердце выполняли преступные распоряжения Сталина.
Следователи НКВД имели немалую власть над арестованными. Но в таких делах, в которых был заинтересован лично генсек, их власть оказывалась сильно урезанной: они лишались права хоть в малейшей мере сомневаться в вине подследственных.
Даже те следователи, кто испытывал сочувствие к ближайшим сподвижникам Ленина, не имели возможности хоть чем-нибудь им помочь. Все, что было связано с предстоящим судом, решалось помимо следственных органов и лишь потом должно было подтверждаться «признаниями» подследственных. Жертвы предстоящего суда отбирал Сталин; обвинения придумывались тоже им; он же диктовал условия, которые ставились подследственным; и, наконец, приговор суда предопределялся тоже Сталиным.
Ярким примером искренней симпатии следователя к своему подследственному могли служить отношения, сложившиеся у заместителя начальника Иностранного управления НКВД Бермана с обвиняемым Тер-Ваганяном.
Тер-Ваганян был моим старинным другом. Я познакомился с ним еще весной 1917 года в Московском юнкерском училище, куда мы, лишенные права стать армейскими офицерами при царском режиме, были приняты после Февральской революции. Тер-Ваганян, уже тогда имевший солидный стаж пребывания в большевистской партии, распространял среди юнкеров коммунистические идеи. Впрочем, главное внимание он уделял пропагандистской работе на московских заводах и среди солдат московского гарнизона, из которых он надеялся создать со временем боевые отряды для будущего восстания. Тер-Ваганян не был выдающимся оратором, но он покорял рабочую и солдатскую аудиторию фанатичной верой в успех своего партийного дела и искренностью. Перед его личным обаянием трудно было устоять. Его смуглое красивое лицо дышало добротой и искренностью, приятный низкий голос звучал убежденно и задушевно.
Когда подошло время выпуска из училища Дер-Ваганян постарался провалиться на выпускных экзаменах. Дело в том, что провалившихся направляли в качестве вольноопределяющихся в 55-й и 56-й полки, квартировавшие в Петровских бараках, в центре Москвы. Тер-Ваганян был послан в один из этих полков и в течение двух месяцев сумел сделать их сплошь большевистскими. После Октября он повел их на штурм Кремля, где засели юнкера, оставшиеся верными Временному правительству.
Когда большевики захватили власть, Тер-Ваганян был назначен заведующим военным отделом Московского комитета партии. В дальнейшем он принимал активное участие в гражданской войне. Когда революция докатилась до Закавказья, Тер-Ваганян стал вожаком армянских коммунистов и под его руководством в Армении была установлена советская власть.
Меньше всего Тер-Ваганяна интересовала его собственная карьера. Он был несравненно больше увлечен идеологическими вопросами большевизма и марксистской философией. Когда советский режим в Закавказье окончательно утвердился, Тер-Ваганян с головой ушел в науку и написал несколько книг по проблемам марксизма. Он основал главный теоретический журнал большевистской партии – «Под знаменем марксизма» – и сделался его первым редактором. Когда появилась левая оппозиция, Тер-Ваганян примкнул к Троцкому. За это он был в дальнейшем исключен из партии, а в 1933 году отправлен в сибирскую ссылку.
Когда Сталин начал готовить первый из московских процессов, в его памяти всплыло имя Тер-Ваганяна, и он решил использовать его в качестве одного из троих представителей Троцкого в призрачном «троцкистско-зиновьевском террористическом центре». Тер-Ваганян был доставлен в Москву, и его обработка поручена Берману.
Услышав об этом, я заговорил с Берманом о Тер-Ваганяне и попросил его не обращаться с моим другом слишком жестко.
Он очень понравился Берману. Больше всего его поражала исключительная порядочность Тер-Ваганяна. Чем больше Берман узнавал его, тем большим уважением и симпатией к нему проникался. Постепенно, в необычной атмосфере официального расследования «преступлений» Тер-Ваганяна, крепла дружба следователя сталинской инквизиции и его жертвы.
Разумеется, при всей своей симпатии к Тер-Ваганяну Берман не мог быть откровенен с ним. Внешне он соблюдал декорум и старался вести допрос, используя партийную фразеологию сталинского толка. Вместе с тем он не пытался внушить Тер-Ваганяну сознание вины и не применял к нему те инквизиторские приемы, которые должны были вызвать у него ощущение обреченности.
Не вдаваясь в детали, в чем «органы» усматривают вину Тер-Ваганяна, Берман объяснил ему, что Политбюро считает необходимым подкрепить его признанием те показания, которые уже получены от других арестованных и направлены против Зиновьева, Каменева и Троцкого, поскольку он, Тер-Ваганян, тоже признан участником заговора. При этом Берман предоставлял ему самому, исходя из этих предпосылок, избрать свою линию поведения на следствии и на суде.
Вот некоторые из его бесед с Тер-Ваганяном, в которые он меня в свое время посвятил.
Отказываясь давать показания, Тер-Ваганян говорил Берману: «Я был бы искренне рад выполнить желание ЦК, но таких ложных признаний подписать не смогу. Поверьте, гибели я не страшусь. Я неоднократно рисковал жизнью и в дни Октябрьской революции на баррикадах, и в гражданскую войну. Кто из нас думал тогда о спасении собственной жизни! Но, подписывая показания, которые вы требуете, я должен быть, по крайней мере, убежден, что они действительно отвечают интересам партии и революции. Я же всей душой чувствую: такие показания только опозорят нашу революцию и дискредитируют в глазах всего мира самую сущность большевизма». Берман возразил, что ЦК лучше знать, в чем действительно нуждаются в настоящее время партия и революция. ЦК лучше осведомлен, чем Тер-Ваганян, оторванный от политической деятельности в течение длительного времени. Кроме того, каждый большевик должен доверять решениям высшего органа партии.
– Дражайший Берман, – возражал Тер-Ваганян, – вы утверждаете, что я не должен раздумывать, а обязан слепо подчиниться ЦК. Но уж так я устроен, что не могу перестать мыслить. И вот я прихожу к выводу, что утверждение, будто старые большевики превратились в банду убийц, нанесет неисчислимый вред не только нашей стране и партии, но и делу социализма во всем мире. Могу поклясться: я не понимаю чудовищного плана Политбюро и удивляюсь, как он укладывается у вас в голове. Может быть, я сошел с ума. Но в таком случае, какой смысл требовать показаний от больного, ненормального человека? Не лучше ли посадить его в сумасшедший дом?
Ну и что вы ему ответили на это? – спросил я Бермана.
Я сказал ему, – с иронической усмешкой ответил он, – что его доводы свидетельствуют лишь об одном: значит, корни оппозиции так глубоко проникли в его сознание, что он полностью потерял представление о партийной дисциплине.
Тер-Ваганян возразил ему на это, что еще Ленин говорил: из четырех заповедей партийца самая главная – согласие с программой партии. «Если теперь, – заключил подследственный, – новая программа ЦК считает необходимым дискредитировать большевизм и его основателей, то я не согласен с такой программой и не могу больше считать себя связанным партийной дисциплиной. А кроме того, я ведь уже исключен из партии и поэтому вообще не считаю себя обязанным подчиняться партийной дисциплине».
Однажды вечером Берман зашел ко мне в кабинет и предложил пойти в клуб НКВД, где Иностранное управление устраивает бал-маскарад. С тех пор как Сталин объявил: «Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее!» – советская правящая элита отказалась от практики тайных вечеринок с выпивкой, танцами и игрой в карты, а начала устраивать подобные развлечения открыто, без всякого стеснения. Руководство НКВД восприняло указание вождя насчет «сладкой жизни» с особым энтузиазмом. Роскошное помещение клуба НКВД превратилось в некое подобие офицерского клуба какого-либо из дореволюционных привилегированных гвардейских полков. Начальники управлений НКВД стремились превзойти друг друга в устройстве пышных балов. Первые два таких бала, устроенные Особым отделом и Управлением погранвойск, прошли с большим успехом и вызвали сенсацию среди сотрудников НКВД. Советские дамы из новой аристократии устремились к портнихам заказывать вечерние туалеты. Теперь они с нетерпением ожидали каждого следующего бала.
Начальник Иностранного управления Слуцкий решил продемонстрировать «неотесанным москвичам» настоящий бал-маскарад по западному образцу. Он задался целью перещеголять самые дорогие ночные клубы европейских столиц, где сам он во время своих поездок за границу оставил уйму долларов.
Когда мы с Берманом вошли, представшее нам зрелище, действительно, оказалось необычным для Москвы. Роскошный зал клуба был погружен в полумрак. Большой вращающийся шар, подвешенный к потолку и состоявший из множества зеркальных призм, разбрасывал по залу массу зайчиков, создавая иллюзию падающего снега. Мужчины в мундирах и смокингах и дамы в длинных вечерних платьях или опереточных костюмах кружились в танце под звуки джаза. На многих женщинах были маски и чрезвычайно живописные костюмы, взятые Слуцким напрокат из гардеробной Большого театра. Столы ломились от шампанского, ликеров и водки. Громкие возгласы и неистовый хохот порой заглушали звуки музыки. Какой-то полковник погранвойск кричал в пьяном экстазе: «Вот это жизнь, ребята! Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»
Заметив нас с Берманом, устроитель бала воскликнул: «Пусть они выскажутся! Это два европейца. Скажите откровенно, – продолжал он, обращаясь к нам, – видели вы что-нибудь подобное в Париже или в Берлине? Я переплюнул все их Монмартры и Курфюрстендамы!»
Нам пришлось подтвердить, что бал, устроенный Иностранным управлением, превосходит все, что нам доводилось видеть в Европе. Слуцкий просиял и принялся наливать нам шампанское. Миронов, сидевший за тем же столом, воскликнул: «Что и говорить, ты был бы неплохим содержателем какого-нибудь перворазрядного парижского борделя!»
В самом деле, это амплуа подошло бы Слуцкому гораздо больше, чем должность начальника советской разведки, не говоря уж о должности секретаря парткома НКВД, которую он занимал по совместительству последние три года.
В зале стояла страшная духота, и мы быстро покинули этот бал. Прямо напротив клуба возвышалось огромное мрачное здание НКВД, облицованное снизу черным гранитом. За этой гранитной облицовкой томились в одиночных камерах ближайшие друзья и соратники Ленина, превращенные теперь в сталинских заложников.
Мы с Берманом долго бродили по темным московским улицам. Я подумал о Тер-Ваганяне, и как бы в ответ на мои мысли Берман вдруг сказал: «У меня из головы не выходит Тер-Ваганян. Что за человек, какой светлый ум! Жаль, что он связался с оппозицией и попал в эти жернова. Ему и вправду жизнь не дорога. Его действительно занимает только судьба революции и вопрос, имеет ли он как большевик моральное право подписать показания, которые от него требуются, – Берман вздохнул. – Из тех, кого мы сейчас встретили в клубе, никто не сделал для революции и одного процента того, что сделал Тер-Ваганян. Я часто жалею, что взялся за его дело. А с другой стороны – хорошо, что он не достался такой сволочи, как Черток». С минуту помолчав, Берман уже не таким унылым тоном произнес: «Если б ты только слышал, как он обращается ко мне: дра-а-ажайший Бе-е-ерман!»
Из сказанного я сделал вывод, что Берман применяет к Тер-Ваганяну особую тактику. Он действительно не знал, что лучше для его подследственного – подписать требуемые показания или отказаться от этого. И потому он не оказывал на него ни малейшего нажима. Пока Зиновьев и Каменев держались, Берман склонен был думать, что Тер-Ваганян прав, не желая подписывать явную ложь. Но когда Берман узнал, что Сталин искренне обещал Зиновьеву и Каменеву не расстреливать старых большевиков и что тот и другой дали согласие выступить на суде со своими «признаниями» – он пришел к выводу, что и для его подследственного лучше последовать их примеру. Он начал настойчиво убеждать Тер-Ваганяна подписать требуемые показания и выступить с ними на суде. Тер-Ваганян, за время следствия привыкший ему доверять, сознавал, что изменившееся поведение Бермана – это не инквизиторский прием. К тому же опасения Тер-Ваганяна скомпрометировать партию и дело революции потеряло смысл с тех пор, как Зиновьев и Каменев – куда более видные партийные деятели – согласились подтвердить на суде сталинскую клевету. Тер-Ваганян капитулировал. Когда он подписал свое «признание». Берман произнес:
Так-то лучше!.. Всякое сопротивление было бесполезно. Самое главное – сохранить в себе мужество. Пройдет несколько лет, и я, надеюсь, еще увижу вас на ответственной работе в партии!
Дражайший Берман, – ответил Тер-Ваганян, – кажется, вы меня совсем не поняли. Я не имею ни малейшего желания возвращаться к ответственной работе. Если моя партия, ради которой я жил и за которую готов был отдать жизнь в любой момент, заставила меня подписать это, – тогда я больше не хочу быть членом партии. Я завидую сегодня самому последнему беспартийному.