Текст книги "Тайная история сталинского времени"
Автор книги: Александр Орлов
Жанры:
Cпецслужбы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Зорох Фридман – герой, оставшийся неизвестным
Среди оклеветанных Валентином Ольбергом был его старый, еще по Латвии, друг – некто Зорох Фридман. Его не выволокли на скамью подсудимых в числе других обвиняемых. Не выступал он на суде и в роли свидетеля. В официальной стенограмме первого из московских процессов ему уделено всего несколько строк.
Вышинский. Что вам известно о Фридмане?
Ольберг. Фридман – это член берлинской троцкистской организации, засланный в Советский Союз.
Вышинский. А вы знаете, что он был связан с германской полицией?
Ольберг. Я слышал об этом.
За этими беглыми, как бы вскользь произнесенными фразами никто, конечно, не мог разглядеть трагедию смелого и честного человека, который под невероятным давлением следственной машины не утратил человеческого достоинства и отказался спасать свою жизнь ценой сделки со своими мучителями.
В 1936 году Зороху Фридману было всего двадцать девять лет. Он был высок ростом, рыжий, голубоглазый. Типичный местечковый еврейский юноша. Всей душой восприняв учение Маркса и Ленина, он с ранней юности включился в революционное движение, вступил в коммунистическую партию Латвии, но вскоре вынужден был бежать в Германию, спасаясь от полицейских преследований. Здесь он стал членом германской компартии. Когда Гитлер захватил власть, Фридману и отсюда пришлось уносить ноги. Подобно многим другим зарубежным коммунистам, ему «посчастливилось» найти убежище в СССР. В Москву он приехал в марте 1933 года, тем же поездом, что и Ольберг.
В 1935 году Зороха Фридмана неожиданно арестовали. Его обвинили в том, что он в частном разговоре высказал мнение, будто советское правительство эксплуатирует рабочих еще сильнее, чем капиталисты. Очень похоже, что донес на него Ольберг. Особое совещание вынесло Фридману заочный приговор: десять лет Соловецкого концлагеря за контрреволюционную пропаганду.
Наступил год 1936-й. Отбирая кандидатов на предстоящий судебный процесс «троцкистско-зиновьевского террористического центра», руководители НКВД обратили внимание на то, что Фридман был приятелем Ольберга и прибыл в Советский Союз вместе с ним. Напрашивалась мысль попытаться представить Фридмана террористом, засланным в СССР самим Троцким. Приобщение Фридмана к «террористическому центру» имело тем больший смысл, что, уже находясь в заключении и имея десятилетний срок, он был полностью во власти «органов». Предполагалось, что, желая облегчить свое положение, Фридман окажется сговорчивым и согласится сыграть роль, предназначаемую ему на открытом судебном процессе. Фридмана доставили с Соловков в Москву и передали для «обработки» заместителю начальника Иностранного управления НКВД Борису Берману.
Вопреки ожиданиям, пребывание в Соловецких лагерях не только не сломило Фридмана, но, напротив, закалило его. Он наотрез отказался играть роль контрреволюционера и террориста. Угрозы не производили на него никакого впечатления; обещаниям он не верил. Фридман сказал Берману, что однажды он уже имел глупость поверить обещаниям энкаведистского следователя и теперь расплачивается за это десятилетним сроком заключения.
По словам Фридмана, дело было так. Когда в 1935 году его арестовали, следователь НКВД Болеслав Рутковский объяснил ему, что если он откажется признать свою вину, его отправят в концентрационный лагерь; если же сознается и проявит искреннее раскаяние, то его вышлют из СССР как нежелательного иностранца. Рутковский прикинулся сочувствующим Фридману и посоветовал ему, «как коммунист коммунисту», подписать признание и отправиться в качестве принудительно высланного в свою Латвию. Фридман последовал «дружескому совету», подписал все документы – и в результате очутился на Соловках с десятилетним сроком.
В Соловецких лагерях Фридман повстречался с массой заключенных, которые попали сюда без малейшей вины, как и он сам. От них он успел еще кое-что узнать о методах и приемах следователей НКВД.
Так что теперь он предстал перед Берманом не наивным новичком, а закаленным противником, умудренным собственным горьким опытом и опытом своих товарищей по Соловецким лагерям. Он держался вызывающе и отвечал резкостью на резкость.
Чтобы сломить его волю, Берман передал его группе следователей, которые подвергли его многосуточному непрерывному допросу. Тут все пошло в ход – посулы, угрозы, психическое давление, моральные пытки. Однако Фридман был возвращен Берману таким же непримиримым, как раньше. Берман попытался сыграть на жажде любого человека выжить, но не добился успеха. Временами казалось, что их отношения до того накалились, что они вот-вот сцепятся в драке. В одну из таких минут Фридман бросил в лицо Берману:
– Вы хватаете ни в чем не повинных людей и заставляете их сознаваться, что они агенты гестапо. Что ж вы не ловите настоящих гестаповских шпионов? Вам не под силу? Вы не знаете, как их поймать!
Фридман проскандировал эти слова – «Вы не знаете, как их поймать!» – издевательски ведя указательным пальцем прямо перед физиономией Бермана. Тот решил, что Фридман специально вызывает его на драку, и после этого случая вообще избегал оставаться с ним наедине.
Как-то в моем присутствии Берман рассказал еще об одной стычке с Фридманом. Берман, как правило, не ругался, но однажды дошел до такого состояния, что стал осыпать своего подследственного всеми ругательствами, какие только мог припомнить. Фридман презрительно смерил его взглядом с ног до головы и процедил: «Жалкий интеллигент, даже ругаться не умеешь! Учись!» – и разразился потоком мата, такого сочного и свирепого, какого в Москве не услышишь. В таком мате топили свое горе и отчаяние соловецкие узники – там он его и наслушался.
Слух о смелости Фридмана распространился среди следователей и энкаведистского начальства. Эта публика повадилась ходить к Берману, чтобы просто взглянуть на его подследственного. Сотрудники Иностранного управления, которым, как правило, никого не доводилось арестовывать, зато приходилось постоянно опасаться собственного ареста за границей, проявляли к Фридману особый интерес. Они пользовались теми минутами, пока Фридман, приведенный на допрос к Берману, сидел в комнате его секретаря, и вступали с ним в разговор, угощая заграничными папиросами. Фридман беседовал с ними вполне мирно, чуть ли не дружески.
Несмотря на частые стычки и взаимные оскорбления, отношения между Берманом и Фридманом начали неожиданно налаживаться. Смелость Фридмана, его безупречная честность и сила характера вызывали у Бермана чувство уважения, близкое к восхищению. Когда другие высокопоставленные сотрудники заводили разговор об особо неподатливых обвиняемых, Берман высокомерно бросал: «Это что! Мой Зорох им всем нос утрет!» – и тут же приводил в пример какой-нибудь эпизод.
Берман вовсе не был бездушным инквизитором. Годы службы в НКВД не притупили в нем чувства справедливости и сострадания. Но, прикованный, как раб, к сталинской колеснице, он послушно исполнял приказы, идущие сверху. Откажись он участвовать в «допросах» Фридмана, попытайся заикнуться о смысле предстоящего процесса – и его самого, несомненно, арестовали бы и уничтожили как троцкиста.
Он продолжал регулярно вызывать Фридмана из тюрьмы на допросы. Однако они уже не носили прежнего бурного характера и нередко протекали в форме мирной беседы на самые различные темы. Прошло несколько месяцев, и Берман доложил Молчанову, что считает Фридмана абсолютно безнадежным и предлагает вернуть его в Соловецкий концлагерь для отбывания срока. Молчанов отверг это предложение. Он заявил, что для чекистов не существует «безнадежных» и что он передаст Фридмана Когану, сотруднику Секретного политического управления: тот «наверняка сумеет его расколоть». Затем он велел Берману договориться с Коганом об очной ставке, которую надлежит устроить Фридману с Ольбергом.
Через несколько дней после разговора с Молчановым Берман рассказал мне, что произошло на очной ставке.
Для начала Коган предупредил обоих, что им строжайше запрещается разговаривать друг с другом: они имеют право отвечать только на вопросы, задаваемые следователем.
Первый свой вопрос Коган адресовал Ольбергу: «Известно ли вам, что Зорох Фридман являлся членом троцкистской организации в Берлине?» Ольберг ответил утвердительно. Фридман немедленно отреагировал: «Подлая и наглая ложь!»
Коган записал в протоколе: «Это неправда».
Фридман тут же запротестовал: он требует, чтобы его слова были записаны точно.
Коган исправил: «Это ложь».
– Нет, не точно, – сказал Фридман, – запишите: «подлая и наглая ложь!» – И заявил, что если его требование не выполнят, он не подпишет протокол очной ставки.
Очная ставка продолжалась. Коган задал Ольбергу еще один вопрос: известно ли ему, что Фридман являлся агентом гестапо? Ерзая на стуле и пряча глаза, Ольберг промямлил: «Да, мне говорили, что это так…»
– Ты безмозглый осел! – закричал Фридман. – Они заставляют тебя лгать, а ты веришь их обещаниям. Ты соображай хоть немножко, идиот несчастный, пока они тебе вовсе мозги не вышибли!
Коган тоже повысил голос, стремясь если не перекричать, Фридмана, то хоть заставить его замолчать, чтобы он не смог воздействовать на Ольберга.
Терпение Фридмана лопнуло, когда Ольберг в ответ на вопрос следователя заявил, что Фридман был направлен в СССР Троцким и гестапо с заданием убить Сталина. Взбешенный Фридман двинулся на Ольберга, сжав кулаки. Пришлось применить силу, чтобы удержать его на месте. Выждав, Коган принялся составлять окончательный вариант протокола.
И снова ему пришлось туго: Фридман настаивал, чтобы любая его реплика была записана дословно: «подлая клевета», «наглая фальшивка»… Когану приходилось торговаться с Фридманом за каждое слово, и все же он был вынужден в большинстве случаев уступать, чтобы получить хоть один документ, пускай пестрящий фридмановскими опровержениями, но все же свидетельствующий против него. После многочасовой перебранки протокол был готов, и Коган дал его Фридману на подпись. Фридман колебался: ставить подпись или нет? Видя это, Коган напомнил, что он принял почти все фридмановские поправки. «Дело не в поправках, – проворчал Фридман. – Я не хочу это подписывать только по той причине, что вам, вижу, очень этого хочется!»
Берман втихомолку восхищался поведением Фридмана. Когда о том, что происходило на очной ставке, доложили Молчанову, тот потребовал, чтобы Фридмана привели к нему. Эта встреча была обставлена так.
Фридману сказали, что его ведут к комиссару госбезопасности Молчанову. Сами размеры молчановской приемной с большим числом секретарей должны были показать подследственному, какой властью обладает Молчанов, и внушить мысль, что от Молчанова зависит его судьба.
Чтобы произвести на Фридмана впечатление, Молчанов сбросил легкую шелковую рубашку и облачился в китель, украшенный четырьмя комиссарскими звездами и двумя орденами.
Ввели Фридмана. Он был очень бледен, руки дрожали. Молчанов сердито взглянул на него и задал вопрос:
Зачем вы доставляете нам неприятности, чего вы скандалите?
Они требуют от меня, – отвечал Фридман прерывающимся от возмущения голосом, – чтобы я подписал ложные показания против себя самого и других заключенных.
Советской власти не требуются ничьи ложные свидетельства! – недовольно прервал его Молчанов.
Скажите это кому-нибудь другому, с меня хватит! – заявил Фридман. – Я незаконно получил десять лет концлагеря, – спросите следователя Рутковского, ему известно, как это вышло.
Послушайте, Фридман, – в голосе Молчанова зазвучали угрожающие ноты, – до сих пор мы говорили с вами по-дружески, но я вас предупреждаю: если вы не образумитесь, мы поговорим с вами по-иному. Мы вышибем из вас это упрямство заодно со всеми вашими потрохами!
Фридман придвинулся ближе к молчановскому столу и уставился ему в лицо.
– Не думайте, что раз мои руки дрожат, значит, я вас боюсь. Это у меня еще с лагеря… Я вас не боюсь. Можете делать со мной что хотите, но я никогда не стану клеветать ни на себя самого, ни на кого другого, как бы вам того ни хотелось!
Конечно, Фридману было легче, нежели многим: его жена и близкие ему люди все еще находились в Латвии, которая в 1936 году была вне досягаемости НКВД.
Иван Смирнов и Сергей Мрачковский: дружба врозь
Исследуя обвинения, предъявленные подсудимым на первом из московских процессов, мы обнаружим в его стенограммах массу противоречий, подтасовок и явных фальсификаций. Когда же дело доходит до главных обвиняемых – Зиновьева, Каменева и Ивана Никитича Смирнова, – нагромождение нелепостей доходит до такой степени, что, кажется, эта зловещая конструкция должна была рассыпаться сама собой. Такая странность становится до некоторой степени объяснимой, если принять во внимание, что все обвинения, направленные против этих лиц, фабриковал – притом вплоть до мельчайших деталей – не кто иной, как сам Сталин, К тому же он лично проверял и поправлял полученные от них «признания».
В своем «завещании» Ленин не без оснований подчеркивал, что наряду с другими отрицательными чертами Сталину прежде всего была присуща грубость. Действительно, грубость была его внутренним органическим свойством. Он был груб не только с людьми: эта черта сказывалась во всех его действиях. Даже меры, которые с политической точки зрения были разумны и необходимы для страны, осуществлялись им с такой бессердечностью, что вреда от них было больше, чем пользы. В качестве примера можно указать хотя бы на коллективизацию сельского хозяйства.
Грубой сталинской хваткой был отмечен и весь ход московских процессов, начиная с создания легенды о заговоре и кончая распределением ролей в этих юридических спектаклях. Когда же дело касалось Зиновьева, Каменева, Смирнова и Троцкого, сталинская грубость еще более усугублялась его нечеловеческой ненавистью к этим людям. Тут ему изменяла даже его обычная осторожность. Переставали существовать границы, диктуемые здравым смыслом, и вообще стиралась грань между реальностью и абсурдом.
Руководство НКВД нередко сознавало всю нелепость того или иного сталинского указания, но не смело перечить. Между тем Сталин далеко не всегда пренебрегал мнениями – своих советников. В партийных кругах было хорошо известно, что он с огромным вниманием относился к советам маршала Тухачевского в области военного дела, или Пятакова – в области промышленного строительства, или Литвинова – в области внешней политики. Но в сфере внутрипартийных интриг и политических подтасовок Сталин считал себя настолько большим специалистом, что не терпел тут ничьих советов и даже мнений, расходящихся с его собственным.
Насколько я знаю, на совещании в Кремле Сталин отобрал семерых обвиняемых, которые, по его мнению, должны были фигурировать на процессе как члены руководящего «троцкистско-зиновьевского центра». Замнаркома Агранов позволил себе усомниться в целесообразности включения Ивана Никитича Смирнова в состав этого «центра».
Боюсь, – заметил Агранов, – что мы не сможем обвинить Смирнова, – ведь он уже несколько лет сидит в тюрьме.
А вы не бойтесь, – сказал на это Сталин, зло оглядев Агранова. – Не бойтесь, только и всего.
Благоразумнее было бы посчитаться с мнением Агранова. Действительно, Смирнов неотлучно пребывал в тюрьме с 1 января 1933 года и продолжал находиться в заключении вплоть до августа 1936 года, когда начался процесс. У него просто не было физической возможности участвовать в каком-либо заговоре.
Однако Смирнов в свое время одним из первых потребовал выполнить ленинское «завещание» и сместить Сталина с поста генерального секретаря ЦК партии. Сталину была известна популярность Смирнова среди партийцев; знал он также, что к мнению Смирнова прислушиваются старые большевики. Теперь, укрепив свои позиции, он не мог отказать себе в столь долгожданном удовольствии – отомстить Смирнову, протащив его через мучительные допросы и комедию суда и бросив наконец в камеру смертников.
Упрямство Сталина и его желание во что бы то ни стало обвинить Смирнова, невзирая на его абсолютное алиби, поставило Вышинского на суде в очень трудное положение. Чтобы придать сталинской фальсификации хоть минимальную убедительность, в своей судебной речи Вышинский заявил:
– Смирнов может сказать: я ничего не делал. Я был в тюрьме. Наивная отговорка! Смирнов действительно находился в тюрьме начиная с 1 января 1933 года, но мы знаем, что, находясь в тюрьме, он организовал контакты с троцкистами, и был обнаружен шифр, с помощью которого Смирнов, сидя в тюрьме, переписывался со своими друзьями на воле.
Однако Вышинский, разумеется, не смог продемонстрировать суду этот шифр. Не было представлено ни единого письма из тех, что Смирнов будто бы писал в тюрьме, не названо ни одного лица, с которым он якобы вел тайную переписку. Вышинский не смог даже сказать, кто из тюремной охраны помогал Смирнову, передавая на волю его шифрованные послания. Наконец, ни один из подсудимых не сознался в получении каких бы то ни было писем от Смирнова.
Разве что за границей могли найтись люди, способные поверить, будто политические заключенные, находящиеся в сталинских тюрьмах, могли переписываться со своими товарищами на свободе. Советские граждане знали, что это совершенно невозможно. Им было известно, что семьи политзаключенных годами не могли даже узнать, в какой из тюрем содержатся их близкие, и вообще, живы ли они.
Да и какие, собственно, советы мог слать из тюрьмы Смирнов, отрезанный от мира, Мрачковскому или Зиновьеву? Быть может, он должен был писать им: «Цельтесь Сталину не в живот, а в голову»? Да и кому не ясно, что настоящие заговорщики никогда не стали бы вести переписку о своих террористических планах с человеком, сидящим в тюрьме под надзором энкаведистских охранников?
Несмотря на все это, Сталин не постеснялся отдать Ягоде приказание «подготовить» Смирнова к судебному процессу и выставить его одним из главных руководителей заговора.
Даже у Гитлера, организовавшего судебный спектакль, на котором Димитров обвинялся в поджоге рейхстага, хватило соображения прекратить эту комедию, когда он увидел, что юридическая подтасовка провалилась. Но Сталин оказался упрямее. Привыкший к тому, что любой его каприз автоматически приобретал силу закона, он знал, что суд вынесет Смирнову смертный приговор и этот приговор будет приведен в исполнение.
В рядах «старой гвардии» было немного таких, чьи заслуги перед революцией могли бы сравниться с заслугами Смирнова. Бывший заводской рабочий, активный революционер с семнадцатилетнего возраста, член партии большевиков со дня ее основания, он до Октября неутомимо создавал новые большевистские подпольные организации, а после революции стал одним из выдающихся руководителей Красной армии.
В 1905 году Смирнов принимал активное участие в московском вооруженном восстании. Он провел много лет в царских тюрьмах и ссылке и отбыл два срока ссылки за Полярным кругом.
В гражданскую войну он возглавлял вооруженную борьбу большевиков в Сибири и обеспечил победу Пятой армии красных над силами Колчака. Его телеграмма Ленину 4 декабря 1919 года напоминает об одной из решающих побед в гражданской войне:
«Колчак лишился своей армии… Темпы преследования врага таковы, что к 20-му декабря Барнаул и Новониколаевск будут в наших руках».
После победы над Колчаком Смирнов был назначен председателем Сибирского ревкома. С 1923 по 1927 год он работал наркомом связи. После смерти Ленина Смирнов примкнул к антисталинской оппозиции, за что его исключили из партии. Хотя в 1929 году он был восстановлен в партии, однако вскоре его арестовали и отправили в ссылку, а в первый день 1933 года, как мы уже знаем, по сталинскому распоряжению он был заключен в тюрьму.
Подготовить Смирнова к судебному процессу было поручено Абраму Слуцкому. Он нес ответственность и за подготовку другого обвиняемого – Сергея Мрачковского, с которым Смирнов дружил еще с гражданской войны. Слуцкий, как я уже упоминал, был начальником Иностранного управления НКВД. Его характерными чертами были лень, страсть к показухе и пресмыкательство перед вышестоящим начальством. Слабохарактерный, трусливый, двуличный Слуцкий в то же время был неплохим психологом и обладал тем, что называется «подход к людям». Одаренный богатой фантазией, он умел притворяться и артистически разыгрывать роль, которую в данный момент считал выгодной для себя. Его выразительные глаза, лучащиеся добротой и теплом, внушали впечатление такой искренности, что на эту приманку нередко клевали даже те, кто хорошо знал Слуцкого. Зная за собой все эти качества, Слуцкий умело пользовался ими для «обработки» подследственных.
Располагая богатым арсеналом высочайше дозволенных методов следствия, сотрудники НКВД вносили в этот процесс и свой индивидуальный подход. Одни действовали нагло и грубо, как разбойники с большой дороги, приставляющие нож к горлу жертвы. Другие прибегали к разного рода уловкам, обману, многословно распространяясь о «выгодах чистосердечного признания». К следователям этого рода, как нетрудно понять, относился и Абрам Слуцкий.
С самого начала он занял по отношению к Смирнову позицию не злобного инквизитора, а как бы посредника между Политбюро и Смирновым, причем посредника, симпатизирующего обвиняемому.
Узнав, что Политбюро обвиняет его и других руководителей оппозиции в убийстве Кирова и подготовке покушения на Сталина, Смирнов назвал это обвинение «новым сталинским фокусом».
Хотел бы я знать, – сказал он, – как вам удастся доказать суду, что я организовывал покушение на Кирова и террористический акт против Сталина, если всем известно, что с января 1933 года я сидел в тюрьме!
Нам не придется это доказывать, – цинично ответил Слуцкий. – Политбюро надеется, что вы сами во всем сознаетесь. Ну а если откажетесь сознаваться – вас просто не выведут на суд.
Слуцкий передал Смирнову сталинское обещание: сохранить жизнь всем, кто согласится признаться на суде в своих преступлениях. Тех же, кто отказывается выполнить требование Политбюро, расстреляют без суда, по приговору Особого совещания НКВД.
Слуцкий не применял к Смирнову такие «жесткие» приемы следствия, какими пользовались другие следователи. Он считал, и не без основания, что эти приемы все равно не сломят такого человека, как Смирнов. Он больше напирал на логические доводы, внушая Смирнову, что его спасение – в принятии условий Политбюро и ни в чем другом, а если он будет сопротивляться, то может и проиграть. Но подследственный оставался глух к этим увещеваниям. Он с каменным лицом сидел перед Слуцким, спокойно наблюдая, как тот вновь и вновь повторяет свои старые аргументы и из кожи вон лезет, чтобы придумать новые.
Убедившись, что из Смирнова ничего не выжать, Слуцкий решил на время оставить его в покое и усиленно занялся Мрачковским. Он полагал, что признание, добытое от Мрачковского, поможет ему сломить и Смирнова.
Сергей Мрачковский, как и Смирнов, был в юности рабочим. В партию большевиков он вступил в 1905 году, в 1917 успешно руководил восстанием уральских рабочих, а в годы гражданской войны воевал с Колчаком, находясь в подчинении у Смирнова. С того времени их и связывала тесная дружба.
Но Смирнов, щедро одаренный природой, достиг незаурядного интеллектуального развития, стал выдающимся государственным деятелем, в то время как Мрачковский оставался недалеким, малообразованным человеком, плохо разбиравшимся в сложных проблемах государственной и партийной политики.
Когда после смерти Ленина Сталин начал подбирать в свой аппарат лично преданных ему людей, с помощью которых он рассчитывал вытеснить соратников Ленина, его внимание среди других привлек и Мрачковский, революционное прошлое которого было бы очень кстати.
В самом деле, вся биография его была необычной. Даже родился он в царской тюрьме, куда его мать была заключена за революционную деятельность. Его отец также был большевиком, а к тому же рабочим. К рабочему классу принадлежал и дед, один из основателей Южно-русского рабочего союза. Активное участие Сергея Мрачковского в Октябрьской революции и гражданской войне было, таким образом, как бы продолжением семейной традиции.
Увы, Сталину не удалось привлечь Мрачковского на свою сторону. Следуя за своими друзьями по гражданской войне, в первую очередь за Смирновым, Мрачковский оказался в лагере оппозиции.
Сталин пытался делать ему авансы и после разгрома оппозиции, соблазняя его высокими военными должностями, но безуспешно.
Гражданская война не прошла бесследно для здоровья Мрачковского. Будучи контужен и неоднократно ранен, он сделался с годами крайне раздражительным и невыдержанным. Вдобавок у него появилась такая странность: он вообразил себя выдающимся военным стратегом и с пренебрежением относился ко всем, кому за годы гражданской войны не пришлось повоевать на командных должностях.
Слуцкий, зная все это, решил воспользоваться этим крайним эгоцентризмом Мрачковского. Он искусно эксплуатировал его тщеславие и не упускал случая пустить в ход тонко продуманную лесть.
К изумлению Слуцкого, Мрачковский дал себя уговорить без большого труда. Он согласился дать на суде нужные показания и помочь Слуцкому убедить Смирнова. В разговорах со Слуцким Мрачковский неоднократно высказывал сожаление по поводу того, что в свое время, в 1932 году, не последовал сталинскому совету:
– Сталин говорил мне: «Порви с ними, что тебя, прославленного рабочего человека, связывает с этим еврейским синедрионом?» Он обещал назначить меня командующим крупным военным округом, но я отказался…
Сталин, надо полагать, был невысокого мнения об интеллигентности и культурном уровне Мрачковского, если рассчитывал, что на него подействуют столь примитивные антисемитские доводы. С другой стороны, томясь в ссылке, вдали от высокого армейского начальства и военных парадов, Мрачковский, должно быть, не раз возвращался к мысли, что, прими он предложение Сталина – и все бы обернулось иначе.
Составив протокол допроса, в ходе которого Мрачковский оговорил себя и Смирнова, Слуцкий тотчас понес его Ягоде. У него не было сомнений, что этот документ будет срочно препровожден к Сталину и тот, дойдя до подписи Мрачковского, прочтет под нею: «Допрос вел комиссар государственной безопасности 2-го ранга А. Слуцкий».
Заключенный в энкаведистскую тюрьму, чувствуя, что его жизнь на волоске, Мрачковский ухватился за последний остававшийся у него шанс: умилостивить Сталина и таким путем спастись. Он полностью предоставил себя в распоряжение НКВД и готов был помочь следователям сломить сопротивление своих товарищей по давней оппозиции.
Не сомневаясь в поддержке Мрачковского, Слуцкий вновь сконцентрировал усилия на Смирнове. На очной ставке со Смирновым Мрачковский пытался убедить его «поддаться» Политбюро и дать на суде необходимые показания. Один из его главных доводов был таким: «Зиновьев и Каменев уже согласились давать показания. Уж если они на это пошли, значит, иного выхода нет».
Смирнов был поражен поведением Мрачковского. Он заявил, что не станет наговаривать на себя в угоду Сталину. Тогда Мрачковский пустил в ход свой последний довод: «Я тебе напомню, Иван Никитич, что я предоставил себя в распоряжение партии. Значит, я обязан буду выступить против тебя на суде!» На что Смирнов отрезал: «Я всегда знал, что ты трус!»
Эта фраза очень уязвила Мрачковского. Вообразивший себя героем гражданской войны, он не мог стерпеть такой оценки, да к тому же из уст своего бывшего командира. Вне себя от бешенства, он бросил в лицо Смирнову:
– Ты, видно, рассчитываешь выбраться из этой грязной истории, не замарав беленькой рубашки?
В кабинете Слуцкого Смирнов и Мрачковский встретились как старые друзья. По камерам их развели непримиримыми врагами.
Стремясь использовать ситуацию, Слуцкий тут же состряпал протокол очной ставки, содержание которого имело мало общего с тем, что произошло. От лица Мрачковского значилось, что он, Мрачковский, присутствовал в 1932 году на тайном совещании, где Смирнов предлагал объединиться с зиновьевцами для создания организации, целью которой явится подготовка террористических актов. В этом контексте и были использованы слова Мрачковского о том, что Смирнову не удастся выйти «из этой грязной истории», не замарав беленькой рубашки. Собственно, ради этой многозначительной фразы Слуцкий и спешил поскорее набросать протокол очной ставки.
Ягода был вполне удовлетворен протоколом. Он знал, с каким удовольствием Сталин станет читать о ссоре Мрачковского со Смирновым, и решил сделать этот документ еще более впечатляющим. При перепечатке на машинке он распорядился добавить в злополучную фразу словцо «кровавый». Теперь она звучала так: «А ты считаешь себя святым? Ты, видно, рассчитываешь, что тебе удастся выбраться из этой грязной и кровавой истории, не замарав беленькой рубашки!»
Очная ставка с Мрачковским произвела на Смирнова удручающее впечатление. У него вызывал отвращение прежде всего Слуцкий, так усердно натравливавший Мрачковского на бывшего командира и давнего друга, Смирнов припоминал, как Слуцкий в начале следствия прикидывался сочувствующим ему, Смирнову, и давал понять, что не намерен быть просто исполнителем распоряжений начальства. Теперь, после всего происшедшего, Смирнов отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы Слуцкого. Узнав об этом, Ягода распорядился «забрать Смирнова от Слуцкого» и передать его для дальнейшей «обработки» Марку Гаю. Надежда на крушение Смирнова, казавшееся Слуцкому близким, теперь ускользала из его рук, а вместе с ней и те лавры, которые это крушение должно было принести ему.
Между тем кольцо вокруг Смирнова начало стягиваться. Первые показания против него дали Ольберг и Рейнгольд, давно уже согласившиеся помогать НКВД в подготовке фальсифицированного процесса. Руководители следствия рассчитывали получить свидетельства также от Гольцмана и от некоего Гавена, который по каким-то таинственным причинам так и не появился на скамье подсудимых.
Теперь в качестве важного звена этой цепочки добавились показания Мрачковского. Если «свидетельства» таких, как Ольберг, Рейнгольд или Гавен, могли вызвать у Смирнова только омерзение – признание Мрачковского было для него первым чувствительным ударом. Соответственно, оно явилось немаловажным козырем и для НКВД.
За этим ударом последовали другие. Прошло немного времени, и Смирнову стало известно, что Зиновьев и Каменев только что согласились принять сталинские условия и что, оклеветав самих себя, они дали показания против него. А показания таких значительных персон, пусть даже лживые, весили немало и представляли мощный рычаг для дальнейшего нажима на Смирнова. Положение его с каждым днем ухудшалось. Его козырями были правда и непримиримость к всеобъемлющей лжи и цинизму фальсификаторов. Но позиции Сталина были несравненно сильнее. Он располагал следственными и судебными органами, состоящими из раболепных чиновников, и мощным аппаратом пропаганды, который уже готов был разнести клевету по миру. Смирнову, видимо, не оставалось ничего иного, как осознать, что в этой неравной борьбе дальнейшее сопротивление бессмысленно.