412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мещеряков » Шунь и Шунечка » Текст книги (страница 3)
Шунь и Шунечка
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 14:22

Текст книги "Шунь и Шунечка"


Автор книги: Александр Мещеряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Дикоросс Бубукин

Посетители, которые так нервировали Тараса, зачастили в монастырь после статьи в газете “Дикоросс”. В качестве слогана на первой странице популярного издания значилось:

 
Дрожи клеврет, заокеанский босс!
Взойдет заря, заколосится рожь…
И возликует буйный росс,
И сдачи даст, и плюнет в рожу.
 

Служебная карьера пожилого журналиста Бубукина клонилась между тем к закату. В престижную рубрику “Понаехали!” его не пускали недоброжелатели, владелец “Дикоросса” требовал от него хоть какой-нибудь сенсации, в противном случае грозил увольнением. Но по условиям своей социализации сочинять про ушной секс или ежей-вампиров у Бубукина не хватало ни выдумки, ни мужества. Поножовщина и иные бытовые убийства уже никого не пронимали. Конечно же, Бубукин был приучен врать, но совсем на другие темы. В прежние времена он заведовал отделом внешней политики на телевидении, его лицо примелькалось. Как только оно появлялось на экране, люди нажимали другую кнопку или попросту отключались.

Ах, как все было тогда уютно и просто: красная роза вела нешуточную борьбу с черной; самому Бубукину сказочно повезло – раз и навсегда он родился в стране алых роз, потому всегда оставался в выигрыше. Словом, о холодной войне Бубукин вспоминал с грустью: раньше великая страна экспортировала революции, а теперь только нефть с газом. А уж про импорт и говорить нечего. Люди в очередях за сопливой колбасой давились, он же итальянские сапожки для жены в распределителе под расписку получал. А теперь сапожки эти на любом рынке эверестами высятся, даже противно. Сам же он за ненадобностью был отлучен от экрана и сослан в газету. Глаза застилал ностальгический туман, от этого они постоянно слезились, он ходил в перелицованном костюме гадкого неопределенного цвета, с обвисших щек капала горькая старческая слеза. Едкая эта слеза попадала в горькую складку, вызывая нешуточное воспаление.

Решив с горя: “Сегодня или никогда!” – Бубукин ткнул пальцем в только что отпечатанную карту, которая восстановила географическую справедливость: на ней снова появилась Егорьева пустынь. Ткнул и попал прямо в нее. “За эксклюзивом отправился”, – сказал он в редакции. “Смотри, шею не сверни, в тамошних чащах, говорят, лешаки пошаливают”, – напутствовали его доброжелатели. А недоброжелатели воскликнули: “Ну и пусть свернет! Все равно ему на свалку пора, не вписаться ему в современность”.

Заслышав издалека шаги Бубукина, кот выгнул спину и зашипел.

– Сидеть! На цепь посажу! – рассердился Шунь.

Тарас действительно сел и стал похож на копилку. Только кончик хвоста нервно колбасил по лапам. Пустой глаз был теперь культурно прикрыт куском кожи на перевязи. Чего-чего, а кожи в библиотеке было с избытком.

– А это что еще за Полифем одноглазый? – опасливо спросил Бубукин.

– Не Полифем, а Тарас, – поправил его Шунь и заключил посетителя в свои снегоуборочные объятия. Он решил, что журналист явился сюда не сам собой, а благодаря его, Шуня, возросшим телепортическим способностям. Взрослый человек, у которого подросли зубы, способен, наверное, и не на такое.

Честно говоря, Шунь подсоскучился в одиночестве. Конечно, он рассказывал Тарасу разные истории из своего детства, делился соображениями о ситуации в мире, но это было не то. Он мечтал: когда-нибудь настанет день, когда его знания востребуют. И тогда у него возьмут настоящее интервью. И тогда он явится всем этим вялотекущим интеллигентам во всей красе, разъяснит, наставит, научит. От неизбывности этой мечты он вечерами накрывал стол на двоих и ставил на него свечу. Как для большей доверительности в общении, так и потому, что электричества в монастыре не было. Но никто не приходил, нетронутые макароны приходилось вываливать в Тарасову миску. Кот людской еды не любил, но, демонстрируя лояльность, дочиста вылизывал посудину. Иногда он даже имитировал чавканье.

И вот теперь Шунь наконец-то сидел с Бубукиным за травяным чаем с твердокаменными сушками, поставленными хозяином для стачивания зубов. Шунь говорил, говорил, говорил… Магнитофонные батарейки уже давно сели, и теперь журналист писал, писал и писал… Когда рука у Бубукина начинала отваливаться, а горькая складка становилась еще горше, Шунь доставал швейные иголки, наборматывал над ними понятные только ему мантры, прокалял на свече и пребольно втыкал в обвисшую кожу журналиста. И хоть втыкал он их в живот и в ступни, краснота в горькой складке бледнела, и Бубукин ощущал прилив оптимизма и жизненных сил.

Шунь в основном выказывал неудовольствие неправильным устройством мира. Родное правительство обличал за продажность (“У них денег столько, что и дантистам не снилось”). Западные – за нежелание делиться (“У них денег хоть жопой ешь, а в Африке дети от голода пухнут”). Дальневосточные – за забвение национальных устоев (“Гамбургеры жрать стали, за последние сорок лет – ни одного харакири”). Народы всего мира – за непротивление злу неограниченного потребления (“Нормальных компьютеров им мало, шибко-кристаллический экран им подавай”). Крупным компаниям доставалось за порчу международного воздуха (“Устроили из атмосферы газовую камеру”), мелким – за то, что за деревом не видят леса (“У них в мозгах одни опилки”). А Америку осуждал за все в совокупности, да еще и в квадрате (“Креста на них нет! “In God We Trust” на своих долларах написали, в церкви распродажу сраных подгузников устраивают”). И много чего еще для человечества обидного сказал. “Клонироваться хотим, а зачем такую дрянь, скажите на милость, клонировать? Даже я, человек, казалось бы, порядочный, и то один раз пункт по обмену валюты ограбил”.

В общем, Шуня прорвало. Выходило мизантропно и путано. “Вот поэтому я сюда и переселился”, – завершил он свои инвективы.

– И это, извиняюсь, все? – недоверчиво спросил Бубукин.

– Нет, извиняюсь, далеко не все, я про все это сколько хочешь говорить могу, – гордо отвечал хозяин.

Природа между тем уже приступила к своей фотолабораторной работе: на густеющем небе наливались нездешним светом планеты и звезды.

– Не могли бы вы тогда про валютный пунктик поподробнее рассказать? – чуя возможную поживу, вкрадчиво спросил Бубукин.

– Кому это может быть интересно? Что у вас – воров без меня мало? – ответил Шунь и широко зевнул в качестве доказательства.

Бубукин записал много, но читателям его рубрики “Гадкие люди” все это было совершенно неинтересно. Подумаешь! Тоже мне… биография – ни одного преднамеренного убийства, ни одного изнасилования, ни одной расчлененки. За что его тогда уважать, этого Шуня? Самих себя читатели, правда, тоже никогда не уважали, слова “честь” и “достоинство” считали принадлежностью отсталого галантного века, произносить вслух считали конфузным. А про мировую закулису Шунь выражался, по стандартам “Дикоросса”, чересчур нежно. Одни передовицы Швиблова чего стоили! “Намотаем американские кишки на ихний же флагшток!”, “Размажем жидомасонов по стене плача!”. Шунь, конечно, бледнел перед такими артикуляциями.

В общем, несмотря на оказанный ему теплый прием, предоставленный ночлег, бесплатное лечение, экскурсию по территории монастыря, сушки без мака и сасими из полуживого судака, Бубукин назвал свой спецматериал “Исповедь негодяя”, обвинив Шуня в черной магии, несанкционированном целительстве, китайской японщине, японской китайщине, гробокопательстве и незаконных археологических раскопках, в результате которых в его ухе появился серебряный кукиш. А незаконные раскопки на государственной территории тянули, между прочим, на больший срок, чем преднамеренное убийство. Можешь воровать, убивать и насиловать – составителям уголовного кодекса это было по-человечески понятно. Но вот недра, мать-сыра-земля – это совсем другое, это совсем святое, руки вместе с лопатой до плечей оторвут. Досталось от Бубукина и Тарасу, который был представлен в качестве вампира. Не забыл журналист и про крест с зашифрованными буковками на котовом боку, назвав их сатанинскими знаками. Кончалась публикация ударно: “Как можно оставить без внимания этого негодяя, который имеет наглость называть себя именем древнекитайского императора Шуня? Ведь Шунь, как известно, являлся средоточием всех мыслимых добродетелей: детей по головке гладил, заботясь о стариках, повышал им прожиточный минимум, подоходные налоги снижал, НДС отменил, базарных менял и пальцем не трогал, казнил с разбором. Он искренне выступал за добрососедские отношения с россами, частые войны с ними непременно кончались заключением вечного мира, аннексии и контрибуции были редки”.

На сей раз владелец газеты Очкасов остался Бубукиным доволен.

– Есть еще порох в пороховницах! – воскликнул он, рассматривая фотографию героя репортажа. Фотография была отвратительного качества. – Непонятно даже, сколько ему лет, – поморщился Очкасов. – Впрочем, нашему читателю на все насрать, – закончил он свою мысль.

Следует иметь в виду, что своей публикацией Бубукин преследовал не только корыстные цели. На самом деле Шунь журналисту понравился, он чувствовал в нем обиженного человека своего поколения и был готов подписаться под каждым его заявлением. Была б его воля, он добавил бы еще и про распад Советского Союза, и про итальянские сапожки, и про отвратительных олигархов вроде Очкасова, и про собственный страх перед смертью.

Бубукин тайно захаживал в штаб-квартиру Партии национального несогласия, но, опасаясь бандитского наезда со стороны очкасовцев, только захаживал, обязательств на будущее не брал, взносов не платил. Таким же манером поддерживал он отношения и с Партией будущих обманутых пенсионеров, и с Партией будущих обманутых вкладчиков, и с Партией сексуального большинства. Обладая опытом общения, он видел, что Шунь в монастыре мается от одиночества, и хотел облегчить его страдания. В глубине души журналист рассчитывал: русские люди гонимых и ругаемых по-прежнему любят, и после публикации лесная тропа станет торной дорогой. И оказался прав: наиболее тренированная часть публики газете не поверила. “Зажимают, как пить дать – зажимают хорошего человека”, – шептались люди и собирали котомки в дорогу. Тайных обществ в защиту Шуня, правда, не возникало, каждый был по-прежнему сам за себя. И все-таки печатное слово свое дело сделало. Как это ни странно с точки зрения размера, буковки на грязноватой газетной бумаге оказались больше жалкого автора с его стариковскими проблемами.

Среди уверовавших в Шуня особенно много оказалось людей хворых и нервных. Официальная медицина от них отказалась, обвиняя в симуляции. Что до Шуня, то он не отказывал никому. Памятуя о том, сколько там находится полезных акупунктурных точек, мучившейся зубами бабусе Шунь повесил на мочки ушей бельевые прищепки. Боль как рукой сняло. Застарелого язвенника он отчитал буддийскими мантрами и налил в доказательство самогону: опьянение произошло согласно описанной многими бессмертными литераторами схеме – стакан пошел мелкими пташками, без скандала и блевотины. Остеохондрозному профессору Шунь водрузил на спину котяру, тот слегка покогтил его – и маститый ученый из положения лежа удивленно обернулся на Шуня: до этой минуты он не был способен даже к взгляду искоса. А его малахольной супруге целитель налил в чайную чашку неразбавленной кошачьей мочи – и она стала на глазах расправлять красивую голову, словно подзасохшее комнатное растение после обильного полива.

Снедаемым безответной страстью девицам Шунь неизменно советовал вести исповедальные дневники – и получал благодарственные письма. “В результате проведенного самоанализа теперь-то я поняла, что люблю другого, по имени Федор, а Петр меня недостоин, он потенциальный педрила… и вообще – слабо разбирается в современном вокальном искусстве, песни группы “Телячья нежность” не вызывают в нем ответного отклика. Да здравствует Федор, я дам ему сразу!” – написала одна из них.

Правда, одной англоязычной синечулочной даме дневники так и не помогли обрести себя – по той причине, что их следовало вести на русском языке, которым она не владела. А может, ей хотелось чего-то совсем другого – вот и явилась на дополнительное обследование. Шуню пришлось уложить ее на шелковую траву. “Трах, трах, трах!” – барабанило небо. “Ах, ах, ах!” – откликалась земля. Природа разговаривала междометиями, и тут уж ничего не прибавишь.

После сеанса на лоне природы дама не стала надевать свои синие колготки, оставив их в качестве сувенира на вечную память. На прощание она с нежностью произнесла странную фразу: “Yellow blue bus”. Шунь поначалу принял ее за непереводимую игру слов, но, понаблюдав с минуту за удаляющимися голыми лодыжками, уяснил, что имелось в виду: “Я люблю вас”. Дамочка испытала потрясший все ее тело оргазм, хотя, будучи хладнокровной, с удивлением отметила, что эякуляции не наблюдалось. Впрочем, несмотря на испытанный языковый шок, Шунь тоже остался ею доволен. Колготки же оставил до нового урожая – цедить яблочный сок. Точно так же – продуктами и вещичками – благодарили его и другие пациенты. Денег с них целитель не брал, считая это безнравственным. Да и магазина на сто верст окрест тоже открыто не было.

Благодарственные письма шли в монастырь потоком. Натаскавшись их, почтальонша тетя Варя объявила забастовку: “Что я тебе, нанятая, что ли? Ишачу, как подорванная, а мне картошку окучивать. Объявляю тебе почтовую войну”. Помолчала от несвойственной ей резкости и добавила: “Тоже мне, устроил в монастыре блудилище!” – “Так я ж в лечебных целях!” – воскликнул Шунь, приобнял ее и поделился заработанной им натурой – насыпал полную почтовую сумку сахарного песку. Трудовой конфликт разрешился без всяких последствий. “А может, он юродивый – и ему все можно? И поста не соблюдать, и богохульствовать, и с царем ругаться…” – думала почтальонша тетя Варя, волоча в монастырь очередную порцию писем.

Ничего худого для людей Шунь не проповедовал, но все равно был взят на заметку соответствующими инстанциями как сомнительный элемент. Читая подробное донесение синечулочной дамы и благодарственную корреспонденцию, ребята в Вычислительном Центре восхищались его художествами, но, досадуя, разводили руками и хмурили брови: “Дискредитация дипломированных здравоохранителей получается, грош им цена. Да будь он трижды эскулап, все-таки зря он с нами не посоветовался. И налогов на добавленную стоимость со своего рафинаду не отстегивает. Пожалеет еще”.

От этих заочных наездов Шуню могло бы стать по-настоящему плохо, но он, слава богу, про них не знал. Зато знал Очкасов, который имел доступ к секретам государственной важности.

Дантист Очкасов

Учредитель газеты “Дикоросс” Очкасов поначалу принял художества Шуня за элементарное знахарство для извлечения сверхприбыли. Вообразить это ему было легко – сам когда-то людей по мелочи дурил. До поры до времени он безжалостно драл в поликлинике зуб за зубом, коньяк лимончиком закусывал. Но натура все-таки взяла свое – уволился “в связи с непредвиденным обстоятельством”. Непредвиденное обстоятельство заключалось в том, что вдруг все стало можно – совесть была упразднена как коммунистический предрассудок, “комсомольский прожектор” и партийный контроль с готовностью обоссались прямо посреди наступившей свободы. “Свобода приходит нагая…” – этот куплет Велимира Хлебникова зажил второй жизнью, в газетные киоски поступили в продажу порнографические журнальчики. Армянский коньячок как-то сразу выдохся, а лимончиками теперь торговали среднерусские бабки в облупившихся электричках. Несмотря на резковатый вкус, следовало переходить на “Хеннесси” с круассанами.

Уволившись, Очкасов стал захаживать к своему корешу на центральный почтамт, подмигивая и вручая плотный пакет с синтетической дурью. Без пошлин и вскрытия пакет улетал к верным людям в Амстердам, Париж и Нью-Йорк. Иногда в пакете оказывались рассыпное золотишко и мелкие алмазики. Ворованные из северных храмов иконы Очкасов собственноручно записывал сверху чахоточными березками и декларировал народным промыслом. Получалось убедительно – в школе ему ставили по рисованию тройку исключительно из гуманизма. Эти иконы покупали все кому не лень: исламисты, буддисты, католики, не говоря уже о жидомасонах. Православных, правда, среди покупателей почему-то не было. Не брезговал Очкасов и инкунабулами из центральных библиотек. Упомянутые жидомасоны покупали их, не торгуясь.

Словом, Очкасов обрастал связями и раздвигал границы личной порядочности. В анонимной социологической анкете правдиво написал, что из всех мыслимых ценностей для него важнейшей является дружба. Результаты репрезентативной выборки показали, что соотечественники думали в ту же сторону. “Честность” откатилась у них на восьмое место, уступив место и “коммуникативности”, и “деловой хватке”, и “физическому совершенству”, и, естественно, “духовности”. “Порядочность” же обнаруживалась только в третьей десятке.

С обретением первоначального капитала Очкасов скакнул выше: стал набирать целевые туры в Индию. Половину составляли беременные сумасшедшие, половину – полуобморочные старики с билетом в один конец. Первая половина по-передовому рожала в священную воду, то есть прямо в мутный Ганг, вторая рассчитывала помереть подальше от родины, чтобы быть сожженной и развеянной там же. Продолжительность тура “HalfHalf” составляла неделю, не справившихся с целью насчитывалось не так много. Кроме того, Очкасов организовал фирму “Возрождение России”, которая занималась оживлением покойников. Здесь он столкнулся с косностью и непониманием – далеко не всем родственникам это было приятно. Но относительная неудача не отменяла главного: своей сильной стороной Очкасов продолжал считать системный подход.

Но все это было бесконечно мелко, едва-едва хватало на жизнь, достойную бывшего дантиста. Очкасов призадумался, перечитал “Золотого теленка”, с друзьями, конечно, посоветовался – и запустил проект “Народный автомобиль”. Интервью по телевизору дал, сделав для начала пару релаксирующих обывателя пассов.

– Как дела у вас во рту? – поприветствовал он сограждан и немедленно перешел к делу. – Преступный режим всегда вас дурил, а у нас все будет по-честному.

Так прямо и сказал, даже побожился в экран, оставив на напудренном лбу пятно из трех православных точек. “Далеко пойду!” – подумал в этот момент он про себя. “Далеко пойдем, теперь вместо социализма со свиным рылом капитализм с человеческим голосом из себя выведем!” – глядя на его подвижное лицо, одушевлялись соотечественники и пылали от национальной гордости. “Вы, коммуняки бывшие, хотели по поэтическим соображениям деньги отменить, а вышло все равно по-нашему. Всех теперь обсчитать можно, всех купить – как в Америке. И не в какой-нибудь, а сразу в Латинской”, – подумал Очкасов в камеру и с трудом удержался, чтобы не показать зрителям длинный-предлинный “нос”.

И недаром: нос был особенной очкасовской гордостью. Его отличительной особенностью являлось то, что он все время менял форму и казался приставленным. То он оттопыривался рязанской картофелиной, то свисал греческой оливкой, то вставал кавказским Монбланом, то горбатился вульгарным еврейским шнобелем. Неизменным оставалось одно: при любых обстоятельствах нос оставался таким огромным, что сторонним людям было трудно заглянуть в очкасовские глаза. “Плохо ли это?” – спрашивал он сам себя. И отвечал отрицательно.

Перед арендованным на недельку московским Манежем Очкасов повесил растяжку “Газанем? Так пахнут мечты!”, в самом здании посадив пенсионеров в убедительных бухгалтерских нарукавниках и со счетами. Они сидели в этом стойле и брали деньги всего за два колеса, обещая, что ровно через год можно будет придти сюда же за настоящими ключами. Доверчивая публика мелко дрожала от возбуждения и занимала очередь с ночи. Явившись на то же самое место ровно через четыре ненастных времени года, удивленные вкладчики обнаружили, что в Манеже происходит выставка эротической порнографии. И больше ничего. Пообнимавши друг друга с расстройства, они пили водку на брудершафт, решив, что и поделом им. Очкасов же в очередной раз убедился, что русский народ по-прежнему любит топать в сторону светлого будущего, где по справке из ЖЭКа все дают в порядке живой очереди и задарма. И топает народ не куда захочет, а куда позовут. Эту непоседливость Очкасов считал положительной чертой его национального характера.

С тех пор у Очкасова пошло-поехало полной чашей: беспошлинный ввоз сигарет и крепких напитков с благословения самого патриарха, вывоз черной икры под видом гуталина, долевое участие в приватизации стратегической авиации и принадлежащих ей бомб. Корпуса бомб умельцы из ВПК распиливали рашпилем на сверхпрочные ромбики и толкали иностранным борцам за мир. Открытые всем сквознякам, умельцы сидели на щелястых ящиках в переходах метро. На груди у них болталась картонка с надписью “Подайте на разоружение!”. Для начинки из бомб Очкасов подыскивал клиентов посерьезнее.

По кремлевскому ящику Очкасов больше не светился – подозревал, что носители эгалитаристского гнева способны преодолеть любые препятствия, включая его высоковольтный забор. Они сердили Очкасова своей слепотой. На закрытых заседаниях Ближней Думы он от отчаяния всплескивал сильными руками: “Ну как эти апельсиновы не поймут: не оранжевая у нас страна, не цитрусовая у нас республика, а полноценная банановая держава! Фатально неправ был покойный Вертинский, валивший все фрукты в одну помойную кучу. “В бананово-лимонном Сингапуре”, – сказанул тоже. Ладно, это он в эмиграции от тоски по родине ошибочно утверждал. А вот мы, обитатели средней полосы немаркого цвета, бананы с лимонами не путаем, тщательно их разделяем. И главное, властвуем, Господь нам в помощь, ветер нам в спину”.

Вообще-то газетное дело было для Очкасова непрофильным бизнесом – теперь он владел протянутой проклятым им режимом трубой. А это уже была гарантия обеспеченной старости. В этом бизнесе Очкасову особенно нравилась равномерность получения прибыли: тек газ, текли и деньги. У него даже развилась привычка частенько поглядывать на часы. Окружающие принимали ее за знак нервного устройства организма, но дело было совсем в другом. Просто каждую минуту на его счета поступало 1286 долларов.

Очкасовская труба была прокинута от Тюмени до самой Великой китайской стены. По этой стеночке он гарцевал не однажды, но без всякого толку: китайчата придерживались мнения, что за стеной ему делать нечего, в ее приватизации – даже какой-нибудь пары метров! – ему решительно отказывая.

– Да что вы меня боитесь! Я же вам не кочевник какой-нибудь! – горячился Очкасов.

– Нет, нам и так хорошо, не первый век за стеной рис палочками кушаем.

Для национального престижа это было обидно. Мелкими, очень мелкотравчатыми оказались китайчата – как по росту, так и по душе. Из чувства ущемленной гордости великоросса и родилась газетенка. Нажитый капитал просто обязывал Очкасова быть патриотом. Его и вправду потянуло к духовности, основой которой, как каждому известно, является русский разговорный язык.

В своей монографии “Мистический опыт пользователя великого и могучего”, защищенной в качестве докторской диссертации, Очкасов, в отличие от упоминавшегося много раньше дряхлого маразматика, отмечал: “Родной язык – это такая великая прачечная, в которой отмываются вовсе не деньги, как могут подумать некоторые. Эта прачечная отмывает нас, грешных, от всего наносного”. Это был основной тезис, выставленный к защите. У членов ученого совета не хватило для возражения слов. Защищая родной разговорный язык от недобросовестных пользователей, Очкасов, естественно, заинтересовался и изящной словесностью – основав благотворительный литературный фонд “Идиот”. Подавляя брезгливость, литераторы принимали чеки из очкасовских рук с низким поклоном. Справедливости ради следует заметить, что поклон получался у них вполне естественным.

Наряду с фотографиями, на которых Очкасов предъявлял себя вместе с другими членами Ближней Думы, стены служебного кабинета украшала и писанная маслом картина находившегося ныне в фаворе художника Ваяшвили: Очкасов в обнимку со Львом Николаевичем Толстым. Оба были реалистично нарисованы в полуторную величину. Толстой был в толстовке, а Очкасов – в “очкасовке”, рубашке с открытым воротом вальяжного гавайского типа. Очкасов утверждал, что у него часто болит душа за Россию – вот и носил такую рубашенцию, чтобы было удобнее держаться за сердце. Толстой привычно засунул мозолистые руки за поясок, Очкасов же спрятал их в карманы мятых шортов. Очкасов что-то шептал старику в бороду, Толстой навострил уши и внимательно слушал. Именно внимательно, а не с недоверием, как утверждали думские остряки. При этом художнику непонятным образом удалось достичь поразительного эффекта: нос у Очкасова как-то скукожился, и зритель наконец-то смог заглянуть ему в глаза. Впрочем, это не совсем так. Скорее, Очкасов заглядывал тебе в душу: сколько ни кружи вокруг него, глаза неотступно следовали за зрителем. Так что зритель ощущал себя уже не зрителем, а дичью. Или “объектом”, как, потупив глаза, выражаются сотрудники спецслужб.

По совокупности достижений картина Ваяшвили тянула на государственную премию “Большая картина”. Увидев двойной портрет, тайные недоброжелатели Очкасова, а их насчитывалось немало – почитай вся Ближняя Дума в полном составе, – оставшись в кулуарах без портретированного, хохотали в голос и даже шипели. Очкасов по их поводу не испытывал никаких иллюзий, но мысль его всегда работала на перспективу: “Ничего, лет через двести все будет казаться не таким однозначным. Лет через двести даты рождений и смертей подзабудутся, подсотрутся, и тогда все мы перестанем казаться круглыми идиотами”. При этой мысли он потирал свои большие хирургические ладони друг о друга.

Что бы ни говорили о нем злопыхатели, мысли о далеком будущем и вправду согревали Очкасова. Все-таки было что-то и в нем от мечтательности настоящего русского человека. Он уже и завещание составил, распорядившись положить в пуленепробиваемый гроб письма, которые пришлют ему соотечественники в благодарность за его многогранную деятельность.

Эта мечтательность и произвела в Очкасове переворот: может, и вправду есть в этом Шуне что-то недооцененное? Может, имеет смысл приспособить его к какому-нибудь важному и полезному для страны делу? Да и жалко его – в глуши, бедняга, гниет.

На заседаниях Ближней Думы частенько судачили о том, что у народа не осталось ничего святого за душой. Некоторые облыжно утверждали, что это якобы от бедности он стал таким вором, разбойником и убийцей. А потому следует якобы поделиться и отстегнуть ему от природной ренты на водку с чаем – вот он, болезный, и войдет в берега. Эти некоторые гундосили про национальные прожекты, даже скинуться на них предлагали из личных средств, но Очкасов им не верил и яростно спорил.

– Разговоры в пользу бедных следует немедленно прекратить. Лично я народу своего не отдам. Россия никогда никому контрибуций не платила. Даже после поражения в бесславной Крымской войне, даже после ужасного разгрома, учиненного нам японцами в Цусимском проливе. И я, как образцовый представитель родины, тоже налогов не плачу. Кроме того, все мы прекрасно знаем, что не в деньгах счастье, а народ наш глуп, как младенец. Деньги – прах. Они губят душу. За примерами далеко ходить не надо, – выразительным взглядом Очкасов обвел залу, отделанную под орех. – К тому же деньги легко истрачиваются. Настоящее счастье помещается в мозгу, а не в каком-нибудь другом органе. Вот и надо дать народу национальную идею, чтоб ему шибануло в голову газировкой. А он вокруг этой идеи, я уверен, сумеет сплотиться, объединиться и слиться. И скажет спасибо. Тогда и только тогда он перестанет петь заунывные протяжные песни, позабудет про свою тяжелую долю, выучит слова величественного российского гимна и затянет его. Национальную идею не пропьешь и не продашь – она никому даром не нужна. Именно в этом и заключено ее главное достоинство, – ораторствовал Очкасов.

Возразить ему было трудно. Беда заключалась в том, что подходящей идеи как-то не находилось. На последнем заседании думский председатель Николаев устроил Очкасову настоящую выволочку. У председателя было незапоминающееся лицо разведчика-нелегала – стертые черты на яйцевидном черепе с шевелюрой умеренной густоты. Лицо не раздражало взгляда ничем личным, в связи с этим его обладатель и оказался в председательском кресле – многие другие члены Ближней Думы, включая Очкасова, напоминали актеров характерных ролей или просто уродов. Кроме внешности, сыграла, разумеется, свою роль и фамилия Николаева, намекавшая на династическую преемственность. В народе его и вправду прозвали Николашкой, но он находился выше народа. Намного выше. Он искренне полагал, что сам Бог поставил его и над гадами земными, и над зверями лесными. Не говоря уже о двуногих мерзавцах, так и не сумевших избавиться от желаний.

Председатель энергично растер ладонями приятно свисавшие щеки, заполировывая последние следы узнаваемости. Бывалые думцы хорошо знали: этот жест не обещал положительных эмоций присутствовавшим. Председательские ноздри раздулись, обозначая аллегорический гнев.

– Что ты конкретно, Очкас, предлагаешь? Я тебе эту идею рожу, что ли? Вертикаль власти мы уже в шеренгу построили и выборы отменили на всех уровнях. Так что про демократию, даже с национальным специфическим суверенным душком, нам никто не поверит. Свободу слова, слава богу, под корень извели. Думать, конечно, не запретишь, но вслух уже мало кто выражается. Отдельные недостатки еще, правда, вскрывают, но с тотальным охренительством мы покончили, экстремизму поставив надежный заслон.

– Все-таки нельзя же за слонами остальную фауну не замечать! Может, про равенство утку запустим? – робко спросил Очкасов, смутно припоминая безобразия великой французской революции.

– Хоть у тебя язык и без костей, а тезис твой все равно не диссертабелен. Ты из своей трубы сколько замков кирпичных выстроил?.. Молчишь? А у меня записано. Дочка твоя где?.. Молчишь? А я тебе прямо скажу, как брат брату, – по италиям блядует. А сынок твой где автомобилестроительный гигант прикупил?.. Молчишь? А я тебе скажу – в Туманном Альбионе. Что ты носом воротишь и мне зубы заговариваешь… ты лучше посмотри народу в глаза! Да и все мы, правду сказать, одного поля ягоды. Так что про равенство ты даже не заикайся. Ты что, хочешь в вагоне метро без мигалки в Думу ездить?

Очкасов попытался представить себя в вагоне метро посреди своей нации, но так и не смог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю