Текст книги "Исландская карта. Русский аркан"
Автор книги: Александр Громов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Еще реже в этих водах можно встретить английское или немецкое судно, направляющееся в Китай не привычным путем через Индийский океан с многочисленными угольными базами по пути, а напрямую через Великую Атлантику. Просить у него угля совершенно бессмысленно.
Даже встреча с пиратами здесь маловероятна, хотя и не исключена полностью. Мертвые, никому не нужные воды. Пятьсот миль до оживленных торговых путей.
Появись поблизости исландцы, хотя бы малыми силами – и пропал «Победослав», это понимал каждый. Без машинного хода, в штиль, корвет не корвет, а слабенькая стационарная батарея. Мишень, о которой любой противник может только мечтать.
Много ли пользы от того, что механики под руководством лейтенанта Гжатского исправили-таки механизм наведения кормовой пушки? При атаке с кормы или носа – а ведь несомненно так и будет! – неподвижный корвет сможет ответить огнем только из одного орудия.
Первые дни было все-таки легче. Тогда дул свежий ветер, и «Победослав», делая от семи до девяти узлов, уходил из опасного района. Простились с убитыми, причем отец Варфоломей отслужил поистине трогательную панихиду, – и море приняло тела. Потом принялись устранять повреждения, и Враницкий сейчас же поставил на работы всех, кроме подвахтенных. Между ним и Розеном произошел резкий разговор по поводу участия в работах морских пехотинцев. Последние выражали очень мало желания трудиться наравне с матросами, подвергаясь притом насмешкам из-за незнания самых простых вещей. В первый же день на шкафуте вспыхнула драка между несколькими морпехами и матросами – даже боцману Зоричу, человеку необычайной физической силы, не без труда удалось расшвырять буянов. Враницкий сам не утерпел – сгоряча смазал кого-то по уху.
И все же настроение команды было скорее радостное, нежели подавленное. Да, погибли товарищи, но ведь мертвых с того света не вернешь. Погиб «Чухонец», но ведь мы-то живы! Надо признаться: чудом живы! Прорвались и ушли, как в сказке. Будет что вспомнить на старости лет.
Никто из матросов не роптал на то, что отныне ему приходится давиться сухим пайком без водки и спать не в пробковой койке, а вповалку на полу кубрика. И офицеры, оказавшиеся в смысле удобств в ненамного лучшем положении, чем нижние чины, пошучивали над разоренной кают-компанией, где либо стой столбом, либо сиди по-турецки на голом полу. Не беда! Дойдем до Азор – все будет! Есть еще крохи топлива, чтобы раз в день вскипятить чай – ну и ладно.
Но заштилело – и настроение изменилось, будто повернули электрический выключатель. Тоскливое ожидание действовало на нервы. Солонина стояла комом в горле. Враницкий мрачнел, придирался к мелочам, чуть не избил корабельного плотника, не сумевшего полностью устранить течь, устраивал выволочки унтер-офицерам и по три раза на день приказывал играть дробь-тревогу.
– Шевелись, инвалидная команда! Веселее! Что за кислая рожа! Фамилия? – И немедленно изобретал наказание.
– Житья нет от аспида, – зло шептались в кубрике.
Даже Пыхачев, редко вмешивающийся в отношения старшего офицера с командой, на третьи сутки штиля усомнился:
– Стоит ли так дергать людей, Павел Васильевич? Не чересчур ли?
– Как прикажете, господин капитан первого ранга, – по уставу отвечал недовольный Враницкий, четко отдавая честь и щелкая каблуками.
– Перестаньте, прошу вас, – морщился, огорчаясь Пыхачев. – Вам виднее, конечно. И все же я опасаюсь, что вы перегнете палку…
Видя неподдельное огорчение командира, смягчался и Враницкий:
– Мне самому это не по душе, Леонтий Порфирьевич. А что прикажете делать? Или злость, или овсяный кисель вместо команды. Предпочитаю злость. Не для того мы удрали от пиратов на коньячном ходу, чтобы разлагаться без дела. Жаль, шлюпки мы пожгли, не на чем шлюпочное учение устроить…
– Ну добро.
И Пыхачев почти совсем перестал показываться из своей каюты, предпочитая там же и столоваться. Говорили, будто из его имущества уцелело несколько книг и все иконы, и каперанг проводит время в чтении и молитвах. Новый вестовой, правда, уверял, будто командир все время что-то пишет, черкает и снова пишет.
– Мало с честью отбиться от пиратов – надо еще отрапортовать так, чтобы не угодить под суд, – прокомментировал Тизенгаузен.
– Да за что же под суд? – наивно удивился Корнилович.
– За самовольное изменение курса, повлекшее опасность для жизни наследника престола, разумеется.
– Да ведь если по совести…
– Молчите, мичман. Судят не по совести, а по закону.
Батеньков делал обсервацию. Получалось, что корвет дрейфует на норд-ост со скоростью около сорока миль в сутки.
– Течение, господа, – разводил руками штурман. – Теплое течение, отклоняемое на север Срединно-атлантической мелью. А замеряем-ка температуру воды…
Результатом замеров стало то, что в воду опустили парус и разрешили команде купаться в льняной лохани. Южане ежились:
– Зябко. Ровно как у нас на Кубани весной.
Спускали водолаза в тяжелом костюме. Водолаз ползал по подводной части судна, добираясь до самого киля, искал повреждения.
– Кажется, обойдемся без постановки в док, – говорили в кают-компании.
– А есть ли хороший док в Понта-Дельгада?
– Есть, но всего один. Там наверняка очередь на ремонт. Охота была застрять на полгода в той дыре!
– Не скажите, лейтенант, не скажите. Азоры – место сказочное. Экзотические берега, экзотические женщины…
– Недели на две-три точно застрянем. Будут вам женщины.
– Иной раз на рейде стоишь, на берег не пускают, а ветерок с берега запахи доносит, знаете, этак густыми волнами. Волшебное что-то…
На третий день над морем повис туман, видимость упала, и матрос зря сидел в «вороньем гнезде». А утром четвертого дня засвежело, и вскоре задул ровный норд-вест силой до четырех баллов.
Люди повеселели.
Невесел был лишь один пассажир, и звали этого пассажира Михаил Константинович. Его императорское высочество пребывал в недоуменной обиде на всех и вся. Проснувшись наутро после боя, он обнаружил, что лежит на кушетке, прикрытый пледом, что ему холодно, а бок затек, и невозможно вытянуть ноги, и голова болит так, будто кто-то перемешал ложкой все мозги да еще спрыснул их клопомором.
С головой было понятно – коньяк виноват, но почему кушетка и плед, а не кровать и одеяло? Поморщившись, цесаревич шире раскрыл глаза – и не узнал своей каюты.
Куда-то исчезла вся мебель и все скромные, но приличные особе императорской фамилии предметы обстановки. На полу и стенах не обнаружилось ковров. Остался лишь столик – как в насмешку.
Некоторое время цесаревич собирался с духом, а затем, слабо замычав, поднял хворую голову и скосил глаза туда, где полагалось стоять кровати. Увы – последняя также отсутствовала.
Тогда Михаил Константинович натянул плед на голову, закрыл с блаженным стоном глаза и стал видеть сны.
Приснилась такая гадость, что хоть караул кричи. Сон был вульгарен, страшен и попросту возмутителен: Михаил Константинович сидел в тюрьме. Стены большой неуютной камеры, холодные и отштукатуренные, были испещрены нацарапанными вкривь и вкось письменами томившихся здесь некогда узников. Надписи попадались всякие: и сакраментальное «Сижу за решеткой в темнице сырой», и «Кому Бело озеро, а мне черным-черно», напоминающее об известном Данииле, и «Комендант – первый вор», нацарапанное рукой какого-то ябеды, и даже сквалыжное «Умру, но брильянтов не отдам».
Морозом веяло от этих стен. Имелась, правда, вделанная в стену печь, но холодная и с топкой, открывающейся в тюремный коридор. Надо думать, ленивые тюремные сторожа позабыли ее натопить. Или дрова не были отпущены казною. А может быть, вор комендант приказал перетащить их в свой дом и сидит сейчас в халате перед пылающим в камине огнем, глядит на пламя и жмурится, как сытый кот.
Это было несправедливо. Это было подло, наконец! Цесаревичу захотелось завыть и заплакать от обиды. На каком законном основании наследник русского престола должен околевать от холода, как сибирский зверь мамонт в мерзлом болоте?!
Михаил Константинович хорошо знал, что это означает. Он больше не цесаревич, не наследник престола. Произошел переворот, и его заточили в крепость. Как этого, который младенец… Как еще многих. Не исключено, что через минуту за ним придут и поведут на казнь. Весьма вероятно, что придушат здесь же, в темнице. А может быть, его оставят умирать от голода и жажды в ледяных стенах.
Пытка холодом тянулась вечность. Тело перестало слушаться и примерзло к топчану. Язык отнялся. Скрипели петли железной, снабженной зарешеченным смотровым окошечком двери, входили и выходили разные незначащие люди и, ничего не сказав, выходили вон. Ум заходил за разум в попытках постичь, чего им надобно. Камер-юнкер Моллер, друг душевный, разразился глумливым смехом, позволил себе непристойный жест по адресу Михаила Константиновича и, пренагло виляя задом, упорхнул вон под ручку с певичкой Жужу. Гвардейский поручик Расстегаев и отставной капитан Пенкин внесли громадное блюдо, на коем в окружении ананасов и виноградных гроздьев возлежала голая баронесса Розенкирхен с пучком петрушки в накрашенном рту. Михаила Константиновича затошнило так, что он покрылся испариной и едва не проснулся, но тут появился папА со скорбным темным лицом, в потрепанной шинели и конногвардейской каске с двуглавым орлом. Несчастному узнику тотчас захотелось бежать куда глаза глядят, но он ужасом обнаружил, что врос задней частью в топчан, а последний, видимо, привинчен к полу. Венценосный папА сурово сдвинул брови и произнес одно лишь слово: «Недостоин!» – после чего растаял в воздухе, а вместо него образовалась какая-то совсем уже дикая карусель, вся состоящая из мелькающих лиц обоего пола, знакомых, полузнакомых и вовсе, кажется, незнакомых, но неизменно отвратных на вид и дерзко потешающихся над узником. И граф Лопухин приходил тоже, имея почему-то вид архангела, лихо сдвигал нимб на загорбок на манер башлыка, подмигивал, добывал из рукава белоснежного одеяния колоду карт и предлагал сыграть в гамбургский похен.
Липкий ужас – вот что это было такое. А потом пришли двое, силой разъединили Михаила Константиновича и топчан и повлекли узника на воздух. Увидев там на ближайшем пригорке виселицу с петлей, мерно покачивающейся над уже подставленным табуретом, цесаревич рванулся что было сил из рук палачей, не преуспел, завыл по-звериному – и понял, что это был только сон.
Сразу сильно полегчало. Помог страшный сон, и неведомый мучитель перестал помешивать ложкой мозги. По-прежнему, однако, мучил холод и удивляло странное опустошение в каюте, но причину сего цесаревич не постигал. Вроде было вчера какое-то веселье… но какое? Розен в нем участвовал, это точно. Смутно помнилось, что он учинил по отношению к особе наследника престола какое-то свинство… но опять же – какое?
– Ка-арп!.. – вымучил Михаил Константинович, едва ли не впервые за время плавания назвав дворецкого по имени. – Где ты, Ка-арп?..
И верный Карп Карпович сейчас же явился – не иначе дожидался за дверью с чашкой рассолу.
– Доброе утро, ваше императорское высочество. Вот-с, извольте откушать.
Дальнейший утренний распорядок был известен обоим в мельчайших подробностях. Михаил Константинович пил рассол, после чего дворецкий отправлялся в буфет за шампанским, и через полчаса-час цесаревич окончательно приходил в себя. Утренний туалет не занимал много времени. Далее – по обстоятельствам. Наличие веселых друзей, неутомимых на выдумки, а равно шлюх и непременного цыганского хора могло существенно скрасить эти обстоятельства.
Увы – цесаревич окончательно припомнил, где находится, и несколько приуныл. С веселыми друзьями на корвете было туговато, а со шлюхами и цыганами – просто никак.
Ба, вспомнил! Вчера ведь состоялось что-то вроде сражения. Был еще какой-то спор с Лопухиным по поводу опасности для жизни, и бомбы рвались на броне «Победослава». Ну точно – сражение! Это хорошо. Нет, с одной стороны, конечно, свинство – подвергать особу цесаревича опасности! Но с другой стороны – престиж. Боевая слава. Вероятно, и награда. Многие ли наследники российского престола лично бывали в самой гуще боя, а?
После полубутылки «Клико» Михаил Константинович повеселел, о царящем в каюте опустошении решил не спрашивать – само выяснится – и приказал бриться. Тотчас с тазиком, помазком, бритвою и полотенцем явился камердинер, опустивший глаза долу, украдкой вздыхавший и как бы заранее готовившийся к конфузу.
И конфуз немедленно произошел, стоило непривычно жиденькой мыльной пене коснуться щек цесаревича.
– Э! Э! Ты чего это? Сдурел? Почему вода холодная?
Камердинер вздрогнул, от чего пена залезла на правый бакенбард, а Карп Карпович согнулся в полупоклоне и развел руками:
– Ваше императорское высочество! Нет горячей воды. Совсем нет.
– Ну-у? А где ж она?
Верный дворецкий готов был заплакать от стыда и горечи. Волей-неволей ему пришлось рассказать о том, что все дерево на корвете, за исключением мачт и некоторых переборок, ушло в небо дымом, и что туда же ушла вся мебель, и что с утра на камбузе кипятился на лучинках чайник для офицеров, но теперь, конечно, давно выпит, и что не только грубиян кок, но и возомнивший о себе старший офицер отказал в просьбе нагреть воду, и что вчера толпа грубых варваров с полковником Розеном во главе не пощадила сундуков, в коих хранилась коньячная коллекция цесаревича. Не пощадила вместе с коллекцией.
– Как? – подскочил Михаил Константинович, наливаясь кровью. – Мой коньяк? Почему? И ты позволил?!
– Ваше императорское высочество сами позволили, – кротко ответствовал дворецкий.
Михаил Константинович посмотрел на него, потом на то, что осталось от убранства каюты, и понял, что это не шутка.
Против ожидания холодное бритье не причинило ему особых страданий. Страдания начались позже.
Бутылка вина, правда, появилась, но зря Карп Карпович ходил через час за следующей – вина он не допросился. Сунувшись было к старшему офицеру с протестом, дворецкий узнал, что за быт цесаревича отвечает теперь полковник Розен, а найдя последнего, услыхал, что корабельными запасами он не распоряжается.
Круговая порука и неуважение вопиющее! Но Михаил Константинович решил с достоинством вытерпеть все муки. Пусть негодяям самим станет стыдно.
На обед он получил кусок солонины, жестянку сардин, два сухаря крупного калибра, каждым из которых можно было без труда забить гвоздь, соленый огурец и графин клюквенного морсу. Не удержался, спросил об устрицах – и узнал, что початый бочонок с этим лакомством был вчера опорожнен в морские волны, разбит и сожжен в топке.
Пришлось насыщаться тем, что есть. Кто-нибудь другой на месте цесаревича пошутил бы насчет того, что морские моллюски вернулись в родную стихию, и начал бы подтрунивать над собой, но Михаил Константинович не был «кем-нибудь другим».
Ужин доставил ему те же муки, что и обед. Но главное – совершенно нечем было промочить горло. Не морсом же! Цесаревич гордо страдал.
Печальная трезвость родила изобретательность – спать под грудой всего, что осталось от гардероба, включая парадный мундир, было тепло. Хотя тесная кушетка не сделалась просторной.
Утро следующего дня принесло новый удар – посланный в кают-компанию Карп Карпович вернулся чуть не плачущим и без бутылки.
– Не дают-с, – тоном приговоренного вымучил он, пряча глаза и забыв титулование. – Говорят, вашему императорскому высочеству положена теперь одна бутылка на два дня.
– Как?! – На один миг Михаил Константинович стал страшен. – Сгною! Кто посмел?.. Кто говорит?
– Старший офицер говорит… – И честный дворецкий, восприняв обиду цесаревича как личную, шмыгнул носом.
В кают-компании коротали время офицеры, свободные от вахты. Сидя по-турецки на куске брезента, настеленном на голый пол, Фаленберг играл в шахматы с Завалишиным. Шахматы были богатые – бронзовая доска с перламутровой инкрустацией и фигурами из слоновой кости. Только это и спасло их от сожжения. Шахматы принадлежали командиру и временно перекочевали в кают-компанию для подъема настроения.
Сражение шло уже третий час. Завалишин пытался поставить мат конем и слоном. Одинокий король посмеивающегося в усы Фаленберга уже не раз обежал всю доску. Мата не было.
– Да ведь должен же он ставиться! – возмущался Завалишин.
– Раз должен, так поставьте. Только чур сами. Заглядывать в учебник во время игры – моветон. Да и сгорел учебник.
– А я тогда вот так! Шах.
– А я сюда ушел.
– Еще шах!
– А я опять ушел. От бабушки ушел, от дедушки ушел…
Тизенгаузен молча пил холодный чай. Батеньков читал невесть каким чудом уцелевший лохматый номер «Русского слова» за март месяц. Свистунов, давясь смехом, вполголоса рассказывал Аврамову непристойный анекдот. Отец Варфоломей придвинулся ближе, стал прислушиваться.
– …А господин отвечает: «Се не проветривать, се мыть надо!»
– Ха-ха-ха! Как медик я совершенно с этим согласен!..
– Кхм. И это все?
– Все, батюшка.
– Господи, прости мою душу грешную! Разве ж это анекдот? Вот я вам расскажу… и не анекдот вовсе, а самую натуральную быль. Учился я о ту пору в киевской семинарии, а по праздникам пел в хоре, так вот одна купчиха…
– Шах!
– А я опять ушел.
– Ну а я тогда вот так.
– Поздравляю вас с ничьей, мичман.
– Почему с ничьей? Как с ничьей?
– Ничего не могу поделать – пат.
– Позвольте переходить?
– Уже дважды позволял. Все на мне ездят. Нет уж, хватит. Ничья.
– Господа, господа, прошу тишины! Тут у нас с батюшкой душеспасительная беседа.
– Да ну вас. Жаль, господа, что пианино пожгли. Сыграть бы сейчас что-нибудь веселое.
– Пианино – это я еще понимаю, а вот зачем погубили гитару? Нашли топливо!
– А мне книгу Харви Харвиссона жаль. Так и не дочитал.
Батеньков водрузил на нос пенсне и стал вглядываться в мелкий шрифт.
– Тут недоразгаданная крестословица, господа. М-м… Нежвачное парнокопытное, шесть букв. Кто-нибудь знает?
Дверь отворилась, впустив цесаревича. «Господа офицеры», – негромко произнес Батеньков, старший по чину из присутствующих, и все вскочили. Фаленберг проворно застегнул пуговицу.
– Здравия желаем, ваше императорское высочество!
Приветствовали дружно, но казенно, без огонька. В ответ цесаревич пробурчал нечто, из чего при должной фантазии можно было заключить, что он тоже в общем-то не желает офицерам тяжелых болезней. Сразу можно было заметить, что наследник престола не в духе. Взгляд его, перебегающий с одного лица на другое, был трезв и тем пугал. Неприятный это был взгляд, еще мало кем на корвете виденный.
А еще было заметно, что цесаревич не знает, с чего начать.
– Свободные от вахты офицеры отдыхают, ваше императорское высочество, – не дав затянуться неловкой паузе, отрапортовал Батеньков.
– Похвально, – кивнул Михаил Константинович, неизвестно зачем решив одобрить флотские порядки. Сейчас же его одутловатое лицо выразило: «И это вы называете отдыхом? Смеем издеваться над наследником престола, так вас понимать? Хороши! Ишь, застыли. Оловянные солдатики!»
И точно: лица офицеров не выражали ничего сверх предписанного уставом. Даже мичман Свистунов, памятный по славному кутежу в Данциге и помеченный в нетрезвой памяти цесаревича биркой «этот свой», оловянно таращил холодные нагловатые глаза – делал, негодяй, вид, будто не понимает, чего надо будущему императору.
Почему? Что случилось?
Михаил Константинович был, наверное, единственным на корвете, если не считать содержащегося под замком машинного квартирмейстера Забалуева, кто не понимал, что случилось.
А случилось всего-навсего сражение, успешное, но кровопролитное, сразу делящее людей на две категории. Даже выпавший за борт и вернее всего погибший «цербер» граф Лопухин был сейчас ближе каждому из офицеров и матросов, нежели наследник престола, вне всяких сомнений явившийся за спиртным. Ничто так не делит людей на «наших» и «не наших», как пережитая опасность.
Вот этого-то никак не мог понять цесаревич, заподозривший во время короткой паузы, что присутствующие попросту бестолковы и нуждаются во внятных подсказках.
– Вы… это… вольно, господа, вольно, – улыбнувшись через силу, проговорил он, делая руками такие движения, будто плавал по-собачьи. – Без чинов, без различий. Я люблю по-простому. Что это вы так отдыхаете? Ни вина, ни песен. Кого хороним, а?
Передернуло всех, не исключая и Свистунова.
– Умершего в лазарете кондуктора Ласточкина нынче схоронили, ваше императорское высочество, – отвечал, дергая щекой, Батеньков. – Остальных убитых отпели и похоронили еще вчера.
Цесаревич смешался лишь на секунду.
– Печально, печально… Сожалею. Вот что, господа, а не выпить ли нам по маленькой? В честь избавления от опасности и вообще…
Гробовое молчание было ему ответом. Михаил Константинович рассердился.
– Да вы что, языки прикусили, что ли? Забыли, кто я? Вам волю дай – вы из корвета монастырь сделаете. К черту покойников! Ненавижу кислые рожи. Приказываю пить и веселиться! Подать сюда вина!
– Вина у нас не имеется, ваше императорское высочество, – холодно доложил Батеньков.
– Как?! Ну, водка, ром, коньяки и ликеры – это я еще понимаю, сожжены. Но вино?
– Погибло во время аврала. – Батеньков не стал уточнять, что, освобождая деревянную тару, матросы и морпехи попросту переворачивали ящики, безжалостно вываливая на пол бутылки «Клико», «Цимлянского» и мадеры. Вся кают-компания была завалена битым стеклом и благоухала. Вина уцелело прискорбно мало. Наверняка нижние чины успели что-то припрятать, однако Пыхачев категорически запретил чинить обыск: «Люди заслужили».
– Не может того быть, чтобы все погибло, – не поверил цесаревич. – Вы, капитан-лейтенант, примерную девочку из себя не стройте, я таких, как вы, насквозь вижу. Я вам приказываю, это вы поняли, балда стоеросовая? Исполнять! Нигилист! Сгною! Ноги в руки – и марш!
Последние выкрики сопровождались топанием ног. Изо рта цесаревича летели брызги, одутловатое лицо побагровело. Батеньков, напротив, страшно побледнел. Тизенгаузен сделал к нему шаг, надеясь, как видно, предотвратить непоправимое. Мичман Свистунов, сызмальства не обладавший железной выдержкой, сжал кулаки и нехорошо осклабился.
– Свинья! – вдруг громогласно возгласил отец Варфоломей и захохотал густым басом. – Свинья и никак иначе!
Цесаревича словно ужалили.
– Что-о?!
– Крестословица, ваше императорское высочество, – пришел священнику на помощь флегматичный Фаленберг, указав на журнал. – Нежвачное парнокопытное из шести букв – свинья. Подходит.
Не говоря более ни слова, цесаревич круто повернулся на каблуках и вышел вон.
Показалось ли ему или и вправду спустя несколько секунд после его ухода из кают-компании донесся взрыв хохота – осталось неизвестным. Позднее Михаил Константинович твердо решил: показалось. Ведь не может того быть, чтобы офицеры настолько забыли уважение к императорскому дому! Никак не может.
А значит, этого не было.
Искать Враницкого и Розена цесаревич не пошел – с этими двумя негодяями было все ясно. Ничего, дайте срок, господа, вы у меня славно попляшете, когда помрет папенька!
Мичман Корнилович, друг сердечный, объяснял что-то матросам на шкафуте. На цесаревича он даже не посмотрел. Ну ладно!..
Оставить жаждущего без капли спиртного – это, конечно, заговор, в том не было сомнений. Но оставалась еще надежда. Ведь не может того быть, чтобы все без исключения офицеры корвета участвовали в заговоре! Ведь есть, наверняка есть среди них порядочные люди! И почему бы такому порядочному офицеру не иметь бутылки-другой в личных запасах? Какому дураку не лестно выпить и подружиться с наследником престола?
В разоренной мастерской лейтенант Гжатский чертил углем на выбеленной переборке. Пока это был эскиз в трех проекциях, но эскиз совершенно необычайный. Под рукой вдохновенного лейтенанта рождался еще небывалый корабль.
Узкий и длинный корпус имел хищно-стремительные обводы, позволяющие развить феноменальную скорость. Машины – конечно, тройного расширения, а еще лучше подошли бы экспериментальные пока паровые турбины на жидком топливе. Корабль совершенно не нес снастей. Единственная мачта убежала вместе с надстройками и трубой к правому борту. Длинная и ровная, как беговая дорожка ипподрома, палуба простиралась от носа до самой кормы, нависала козырьком над бортами. Как видно, изобретателю долго не удавалась кормовая часть. Еще можно было различить на ней наспех стертую грузовую стрелу. В новом варианте целый кусок палубы мог опускаться в трюм посредством гидравлических механизмов, открывая гигантских размеров люк, и, вероятно, подниматься обратно с грузом. С тем самым грузом, ради которого воспаленный мозг инженера вызвал из небытия необыкновенный корабль.
Летательный аппарат тяжелее воздуха! Не сказочный ковер-самолет, а, допустим, просто самолет. Хорошее название. Тот самолет, который с появлением более подходящего двигателя, нежели паровой, сумеет пролететь по воздуху не жалкие несколько сажен, а сто, двести, пятьсот верст! Он сможет подняться в небо на версту для отыскания в море противника и, возможно, даже для атакования его сбрасываемыми снарядами. Разумеется, запас топлива и боеприпасов сделает аппарат много тяжелее, чем хотелось бы, а значит, для взлета потребуется значительная скорость. Что ж, самолеты будут взлетать и садиться на полном ходу судна, которое вдобавок должно развернуться против ветра. Длины палубы хватит. Конечно, придется оснастить самолет эффективными тормозами… что-нибудь вроде якоря с пружиной… или, быть может, придумать устройство для торможения, монтируемое прямо на палубе?
Лейтенант вздохнул, поняв, что углубляется в детали. Тормоза – проблема легко решаемая. Главный вопрос – двигатель! Паровой, сколь его ни совершенствуй, не подойдет, это точно. Он не очень-то хорош даже для самобеглых экипажей и едва приемлем для дирижабля, где, невзирая на пламегасители, только и жди, что от искры вспыхнет водород в оболочке.
И есть еще одна проблема, пожалуй, потруднее – убедить старцев из Морского технического комитета в том, что такой корабль не только возможен, но и полезен. Не замшелым мозгам постичь всю дерзновенность замысла! Некоторые заснут в креслах, не дослушав докладчика, другие же от души повеселятся, и первой фразой непременно будет такая: «Военное судно без артиллерии? Ор-р-ригинально!»
Еще раз вздохнув, Гжатский пририсовал по два орудия на борт в спонсонах. Вышло как-то неубедительно.
– Кхм. Здравствуйте, лейтенант, – прозвучало сзади.
Первой мыслью Гжатского была та, что он, увлекшись, опоздал на вахту. Такой казус с ним уже случался. Но оказалось, что мастерскую неожиданно посетил цесаревич Михаил Константинович.
Вытянувшись, лейтенант ответил как положено.
– Что это у вас здесь за настенные росписи? – прозвучал вопрос.
Лейтенант принялся объяснять. Цесаревич слушал невнимательно, нетерпеливо притоптывая, но увлекшийся Гжатский не замечал этого.
– Водка есть у вас? – потерял терпение цесаревич.
Лейтенант смешался. Будучи на голову выше Михаила Константиновича и значительно шире его в плечах, он, теряясь, как бы уменьшался в объеме.
– Простите, ваше императорское высочество, я не совсем понял…
– Русским языком спрашиваю: водка есть? Коньяк, ликер, винишко какое-нибудь? Очень надо. Строго между нами: обещаю вам поддержку вашей выдумки, если вы сию же минуту добудете мне выпить. Ну?
Гжатский, весьма далекий от офицерских кутежей на берегу, искренне не понимающий, зачем другие пьют да еще напиваются допьяна, ни разу в жизни не пригубивший вторую рюмку, съежился еще сильнее и растерянно забормотал:
– Ваше императорское высочество… никак нет… спиртного у меня не имеется… две банки сырой нефти есть, случайно уцелели, а выпивки нет, честное слово…
Никто еще так не издевался над наследником престола. В один миг проект самолетонесущего корабля лишился шанса приобрести влиятельного покровителя. Крикнув Гжатскому в лицо, чтобы тот сам пил свою нефть, цесаревич в гневе выбежал из мастерской.
В тот же день его видели в лазарете, где бездушный Аврамов пытался напичкать его порошками, а спирту не дал, затем искательно беседующим о чем-то с боцманом Зоричем, причем последний выкатывал грудь, пучил оловянные глаза и рявкал на весь корвет: «Никак нет, ваше императорское высочество!» – а чуть позже разыскивающим баталера Новикова. Все было тщетно. Весь день цесаревичу пришлось вести тяжкую жизнь трезвого человека.
Вечер принес новый удар: огонек в светильнике замигал и потух. Выяснилось, что нигде больше нет ни масла, ни керосина. Карп Карпович раздобыл где-то допотопный фонарь для свечки, но и небогатый запас свечей, как оказалось, исчез в ненасытных топках.
Пришлось гордо сидеть впотьмах – благо ночи короткие. Не жечь же цесаревичу лучину, раскладывая от скуки пасьянс из единственной уцелевшей колоды! Сболтнет кто-нибудь – по возвращении шуток не оберешься. Подобно большинству заурядных людей, цесаревич не был склонен к самоиронии.
Спалось плохо.
Наутро, получив бутылку «Цимлянского», цесаревич не притронулся к ней, решив, что если умрет, то пусть вся вина ляжет на уморивших его негодяев. Терпения хватило на целый час.
Потом бутылка быстро опустела, и до обеда оба мира – как большой, полный соленой воды, небесной сини, пустоты и одиночества, так и малый, заключенный в осточертевшем пространстве корвета – уже не казались Михаилу Константиновичу равно непригодными для жизни.
И вновь начались страдания, однако – вот диво! – переносились уже легче. Цесаревич совершил прогулку по палубе и нашел в себе достаточно сил, чтобы не унижаться перед всяким встречным-поперечным, выклянчивая выпивку.
А к вечеру, когда ленивую океанскую зыбь, называемую моряками мертвой зыбью, окрасил пурпуром громадный красный диск, коснувшийся горизонта, и показалось, что море вот-вот закипит, цесаревича посетила странная мысль: неужели можно быть омерзительно трезвым и при этом уметь радоваться жизни?
Он не нашел ответа – скорее растерялся от вопроса. Слишком радикальную мысль надлежало додумать. Но и в этот день, и в несколько последующих Михаил Константинович был тих и лирически печален.
Между тем штиль окончился, и «Победослав» взял курс на Азоры. На десятый день, считая от сражения, повстречали французское гидрографическое судно и договорились о покупке сорока тонн угля – продать большее количество француз отказался. Корвет продолжал путь под парусами, но теперь имел запас топлива для маневрирования при заходе в порт или на случай нового штиля. Но ветер, к счастью, лишь менял направление, но не слабел.
Становилось теплее, серые ночи превратились в бархатно-черные с алмазными россыпями. Вечерами солнце все круче падало в океан. На шканцах, опершись о планширь, подолгу стояла, глядя в морскую даль, одинокая фигура Михаила Константиновича.