Текст книги "Музей революции"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Однажды к Шомеру явилась депутация; бабки, натянувшие платки по брови, встали мрачным полукругом.
– Федор Казимирыч.
– Что вам.
– Федор Казимирыч. У соседей дожди. У нас сухостой.
– Вижу. И что теперь прикажете вам сделать?
– Нигде крестов-то больше нет. У нас одних только есть.
Шомер опешил.
– И что?
– Надо крест спилить. Иначе не будет дождя.
– Кто сказал? Кто, говорите, сказал?
– Зачем говорить? Мы – знаем.
Шомер принял грозный вид. Натужился, зная, что на толстой голове вздуются страшные жилы и он станет похож на языческого бога. Набрал побольше воздуху и заорал рывками:
– Пошли! Отсюда! Всех! Порву! Посажу! Ублюды!
Депутация попятилась, бабки отвечали уважительно:
– Да ты что, Казимирыч, не надо, мы так.
На следующий день случился дождь; от Шомера стали шарахаться.
Позже дедушка привадил олигархов, а когда олигархов не стало, приручил губернское начальство. При въезде на усадебную территорию появился маленький отель, в нем уютный ресторанчик старой русской кухни.
От иностранцев не было отбоя и платили они драгоценной валютой. До поры до времени хватало денег и на реставрацию, и на умерено-приличные зарплаты. По крайней мере тем, кто был дедушке важен. Даже старую дорогу на усадьбу, при съезде с федеральной трассы, починили сами, не прибегая к помощи бюджета. Зато теперь экскурсиям удобно добираться; к остальным музейщикам не ездят, а у них как не было отбоя, так и нет. Единственное, что дедушке не удалось – притянуть молоденьких сотрудников; исключая юного завхоза, который все же человек сторонний, не музейный, самым юным был Сёма Печонов, а ведь ему уже за тридцать. Нет молодежи, значит, нет детишек – если не считать киргизов и узбеков, но те ведут себя настолько тихо и покорно, что их никто не замечает; нет детишек, значит, царит благолепие, но, как летом кислорода, не хватает звонкой жизни; есть в их усадьбе что-то ватное, глухое. А жаль. Потому что хорошее место.
Стоит посмотреть на Шомера, и сразу ясно, кто у них начальник. Обширный нос на примятом лице, голова обритая, угловатая, напоминает крупный граненый кристалл; кожа – от неровностей – в порезах, и поэтому всегда припудрена. Любо-дорого смотреть, как дедушка, мясистый, основательный, вышагивает вместе с губернатором, ровно, твердо, горделиво. Оборотной стороной всех этих радостей был дикий норов ласкового Шомера: кого он полюбил, тому прощалось все, а с кем поссорился, тот увольнялся сам, при первой же возможности. За глаза его называли «Наш маленький Людовик», потому что он все время повторял: «музей – это я».
Но в этот раз у дедушки был тон растерянный, почти униженный, просящий.
– Слушай, Паша, слушай меня, мой мальчик. Я тебе никогда не мешаю работать на деньги, это правда, скажи?
– Это правда.
– Значит, я имею право, если все серьезно, попросить тебя о помощи и чтобы ты теперь приехал?
– Конечно. Вы и раньше могли.
– Вот именно, мой дорогой. Но не было нужды. Нужда появилась. Теперь проблема. У нас тут захватили землю.
– То есть?
– То есть приехали с охраной, натянули проволоку и копают! Копают, Паша! ты понимаешь? Знаешь, где у Мещериновых было то, собачье кладбище? у театра? там. И суд не принимает заявление, и есть ешчо проблемы. Кто-то очень сильный там. А кто – не понимаю. Завтра собираем совещание. Ты можешь успеть до полудня?
– Постараюсь.
– Постарайся, мой мальчик. И всего тебе самого доброго.
4
И все-таки Павел не выдержал. Без четверти одиннадцать оделся потеплее, пошел на улицу, искать телефон-автомат. На случай, если там стоит определитель номера. Смеялся над Старобахиным: а что, еще остались автоматы? И сам теперь туда же. Было заранее стыдно, как бывает стыдно в детстве. В кухне очень темно и очень сладко, внезапно включается свет: мама молча смотрит, сложив свои крупные руки под грудью, а на столе образовалась горка из фантиков – мягкие конфеты «Маска» и твердые конфеты «Трюфель»; бабуля привезла на день рождения.
Погода мерзкая. Вчера температура опускалась до минус двадцати пяти, сегодня днем подтянулась до нуля, а вечером опять похолодало. Тротуар блестел, как облизанный леденец; ветер бил под дых: дышать было нечем. Ноги разъезжались, он чудом не свалился на спину, с размаху. Слева, справа, спереди и сзади нависали грозные дома; этажей по двадцать пять, по тридцать. До середины все они достроены, со вставленными окнами, а сверху – пустые каркасы, черные проемы в ярком свете прожекторов. Гигантские краны понатыканы в небо, как толстые длинные иглы в черную подушечку.
И никаких телефонных будок. Пришлось доползти до метро по вымерзшей скользкой дороге; в вестибюле висели в ряд четыре автомата, пошлого синего цвета. И по двум, как назло, говорили. Что у них, сотовых нет? Мелкотравчатый мужчинка восточного вида и девочка-подросток, накрашенная так, что мама не горюй.
Саларьев, как бомж, забился в угол, откуда щедро выдувало полумертвый воздух, стал греться и ждать, ну когда же те наговорятся. Звонить под сурдинку чужих голосов – висе хорошо, зариплату получаю, высылаю денига… а мы тут как залудили по «Отвертке», все торчком, а он и говорит… – невозможно. Позор, себя не уважать.
Ну, наконец-то.
Ту-ту-ту. И вязкий голос Старобахина, сквозь затяжной мучительный зевок:
– Ало. Кто б ни звонил. Сейчас не буду говорить. Я токо прилетел. Я сплю. Звоните завтра.
Ту-ту-ту.
5
По пути в аэропорт пришлось заехать к Юлику, оставить у него фигурки, завернутые в свежую газету, как при переезде раньше заворачивали чашки с блюдцами. Накануне, прежде чем ложиться спать, Павел позвонил, предупредил; Юлик радости не выказал, но деваться ему было некуда: рабочий день давно окончен, а строгая охрана ничего не принимает без письменной воли главного начальства.
Было еще очень рано, темный город ворочался во сне. У таксиста заканчивалась суточная смена, и он все время ерзал, встряхивал головой, шмыгал носом, тяжело вздыхал, курил и без умолку болтал, чтоб не уснуть. И беззаботно перескакивал с политических сюжетов (таксистов хлебом не корми, дай поговорить о ерунде, вроде неминуемой войны на Северном Кавказе) на техосмотры и ремонты тачек.
– Говорили мне, ведь говорили: ты ей перешей мозги. Я не перешил. Теперь ты слышишь? как колдобит? слышишь? нет, а ты послушай.
Они остановились возле господского дома на углу Старопименовского и Малой Дмитровки.
– Ты надолго?
– Минут на пятнадцать, не больше.
– А если и больше, тоже не беда. Я вздремну чуток, а то глаза слипаются. Нет, ты не бойся, мы успеем. Дорога сегодня пустая.
Водитель откинулся в кресле.
Юлик отворил не сразу. Наверное, будильник не сработал. Пришлось обождать в обширном и гулком подъезде.
Наконец, захрипел домофон.
– Ты, что ли?
Где-то в глубине квартиры раздавался мелкий вредоносный лай.
– Я.
– Второй этаж.
Юлик был в цветастом шелковом халате, в тапочках с помпонами на босу ногу, слегка припухший, сдобный. Навстречу Павлу, цокая когтями, шла тугая перекормленная такса.
– Фу, Алекс! Фу! – сдавленным голосом, как будто бы стараясь никого не разбудить, приказал собаке Шачнев.
Алекс тут же завилял твердым тонким хвостом и ткнулся в Саларьева носом; длинная морда собралась в гармошку.
Округлая прихожая переходила в безразмерный коридор; коридор уводил в темноту. А Юлик будто бы смущался и не знал, где ему разговаривать с гостем: в прихожей вроде не совсем прилично, а вглубь квартиры он явно пускать не хотел.
Ладно, никогда не ставьте людей в неудобное положение, первая заповедь музейного переговорщика.
– Юлик, извини, я тут по-быстрому, опаздываю в аэропорт. Вот недостающий эпизод, ты сам его приспособь, куда хочешь, я, честно говоря, заниматься этим не хочу, неинтересно. А программистам я сброшу все, что нужно, завтра к вечеру.
– Да ведь и мне, как ты понимаешь, все это не в кайф. Но – работа. И, потом, я думаю, что Ройтман будет этих куколок держать в коробочке, на антресолях, про запас, как старые елочные игрушки. Случись чего, а как же, вот они, тута, только от ваты отчистим. Давай сюда футляр, поставим повыше, чтоб Алекс не кокнул.
Почуяв новый запах, Алекс поднял голову, насколько позволяла старческая холка; одышливо привстал на задние лапы, но сразу шмякнулся, обиженно залаял. Звонко, въедливо, как молодой.
– Ааалекс! Фууу! – раздался голос из далекой комнаты. Голос был мужской, ленивый.
– Ну, я пойду, – сказал Саларьев.
– Иди, – обвисшим тоном ответил Юлик. – Созвóнимся.
Третья глава
1
Самолет приземлился без четверти десять. Задрожал, как в припадке, взревел и безвольно пригас.
Павел набрал в телефоне: Прилетел. На экране тут же появилась надпись: Сообщение доставлено. Для вас есть СМС. Тата отвечала скорострельно:
Ура! Домой заедешь? ☺
Не успею.
(Сообщение доставлено. Для вас есть СМС.)
Жаль ☹.
Жаль, не жаль, а совещание начнется в полдень; для дома времени не остается. И это очень хорошо. Совесть у Саларьева чиста, он пока не сделал Тате ничего плохого, но смотреть жене в глаза сегодня не хотелось. Потому что хотелось другого. Как ребенку хочется игрушку, про которую он точно знает, что купили: уже шуршала тонкая обертка, был слышен сдавленный шепот, родители пододвигали стул, разгребали на последней полке одеяла, пледы, чемоданы, освобождали место для коробки.
Павел ехал быстро, подворачивая руль; он вообще хорошо и с удовольствием водил. Дорога была совершенно пустая; временами возникало ощущение, что он стоит на месте, а пространство движется ему навстречу. Заиндевелые сосны. Обмороженное небо. Ярко-белая трасса, припудренная желтым: ночью прошли снегоуборочные машины, присыпали ее песком...
По радио передавали новости. Стрекочущая девушка перечисляла: продолжается процесс объединения Кореи – после прошлогодних мартовских бомбардировок об этом говорили часто; арктический шельф снова стал яблоком раздора, Канада высылает наших дипломатов, МИД выступил с официальным заявлением; к биржевым новостям; с вами была Анна Казакова. Ничего особо интересного. Саларьев надавил на кнопку сидюка. Медленно выполз дырявый язык, принял диск, похожий на таблетку. Гаснущая, как пересвеченная пленка, вяло проявилась музыка Филипа Гласса.
Когда-то числиться в усадьбе было выгодно; под глухомань охотнее давали гранты. Но грантовый период жизни завершился, сейчас он мог бы получать заказы где угодно и работать только на себя. Ни министерств, ни ведомств, ни вручную разлинованного ватмана – «мероприятия, ответственные, сроки исполнения», ни дурацких, глубоко советских теток в облотделе: «А вот параграф номер семь гласит …». Думай в свое удовольствие. Зарабатывай легкие деньги. Ну, относительно легкие. Мог бы он так жить. А не живет. Почему? Разумного ответа нет. Просто потому, что хочется. Интересно и приятно. Ненапряжно. Павлу нравится свободная дорога, нравится просторная усадьба, нравится назойливый, ндравный директор.
Что же до науки, которая поручена Саларьеву, то она скоропостижно померла; после нее, как в разоренной богадельне, остались разновозрастные старички. Ученые. Все мне должны, я никому не должен. Каждый день божий день спешат в библиотеку, полчаса сидят в читальном зале, три – в буфете, два в курилке. Раза два в неделю посещают сектор. Все вокруг обшарпанное, милое. Здравствуйте, Абрам Петрович? Добрый день, Иван Ильич! Чайкý? А что же! И чайкý. Между дээспэпшными шкафами – чайный столик, тихо, хорошо, в горшках тысячелистники. Пыльные, надежные. Звяк ложечкой, звяк. Вспоминают прошлое, ругают выскочек, хвалятся болезнями; вдруг лицо у одного из собеседников меняется; он выпячивает челюсть, грозно морщит нос, страсть и ненависть клокочут в голосе: а слышали? вчера на конференции? NN сказал? Дурррак!
А ведь каких-то тридцать лет назад великие ученые еще встречались. В аудиторию, скрипя, входил рассохшийся Каверский. В тёмно-синем, непомерно длинном сюртуке, при галстуке в горошек и почему-то в заячьей ушанке, завязанной на детский бантик. Как бы не выдерживая собственного роста. За ним, как девочка влюбленная в учителя, семенила маленькая жена в бежевом коротком пальтеце из мягкой толстой ткани; на ее лице сияло выражение застенчивого счастья. Она садилась в первый ряд и не отрываясь смотрела на мужа.
– Здравствуйте, Елена Николаевна, – с подобострастной неприязнью, но достаточно громко, чтобы Каверский услышал, шептало ей деканское начальство; она, сияя, отвечала:
– Здравствуйте! – но головы не поворачивала, как бы опасаясь на секунду отлепить свой взгляд от мужа.
Подслеповато и застенчиво, а на самом деле очень зорко и почти тщеславно, Каверский оглядывал публику. Старомодно (при этом четко отмеряя меру старомодности) кланялся первому ряду, где восседал синклит заведующих кафедрами. Потом еще раз, чуть не в пояс, остальной аудитории. На секунду зависал, как молодой комар перед укусом, и вдруг переходил в словесную атаку. Острый голос протыкал аудиторию.
– Прошу прощения за дерзость, но не могли бы вы оказать мне милость, ну закройте же окно, сквозит.
Наконец, все окна были закупорены, двери наглухо закрыты, студентки замирали в умственном томлении; он начинал стремительно картавить.
– Прошу прощения еще раз. Видите ли…
Это фирменное «видите ли» срабатывало безотказно; так йоги достигают просветления, хлопая в ладоши. Студенты трепетали; клочковатая, занудливая лекция звучала цельно; разрозненные пазлы стыковались. Отрешенный лектор наслаждался, наблюдая, как смущают юную аудиторию фривольные цитаты из античных классиков, дошедшие до нас благодаря сортирам (это наилучший социальный показатель – значит, стихи на слуху).
Голос становился все острее и пронзительней, все громче свиристел в ушах; студенты ловили каждое слово, строчили в черных клеенчатых тетрадях за сорок восемь коп., неприязненно затихшие профессора сидели смирно.
Одну из этих лекций по истории античности Саларьев и сейчас мог повторить дословно. Передразнивая интонации. Точно повторяя жесты.
Видите ли… (Полуминутное молчание. Все замирают. Каверский продолжает говорить.) В обязанность профессионального историка входит ежедневное преодоление хронологического провинциализма. Он должен предпринять усилие, покинуть современную обочину, переместиться в глубь событий, разобраться, по слову великого Ранке, wie es eigentlich gewezen war1. (И, конечно, никакого перевода. Ни с немецкого, ни с арамейского, ни с древнегреческого. Потому что – «всякий знает». Ах, вы дошли пока до альфа-пурум? Я фраппирован, фраппирован… но продолжаем).
Но что же это значит – знать, как было?! Античность умерла; умерла бесповоротно, и то, что мы сейчас имеем, от бесчисленных статуй на улицах Рима до греческих скульптур в Британском музее, суть следы античности, но не она сама. Античность, познаваемая нами, никогда (с капризным напором), никогда не была такой, какой нам кажется. И никто и никогда (еще упорней и еще капризней) ее не восстановит в прежнем виде. То есть, не познает, как она была. Мы только можем бесконечно двигаться навстречу ей, как движется восточный караван навстречу уходящему оазису. Не имея шансов до него добраться.
Но зачем же в таком случае двигаться? Затем, что мы творим через познание – самих себя. Совершив «усилье воскресенья», мы никогда уже не будем прежними. Каверский замирал и осторожно слушал отзвук собственного голоса.
Лет через десять, оказавшись в Цюрихе (жена азербайджанского посла заказала семейный музей), Павел заглянул в Университет. Томас Манн, «Волшебная гора», и все такое. Великолепный атриум – прозрачная, сияющая сфера. Задираешь голову, и видишь, как студенты носятся по лестницам, вверх-вниз, маленькие, кропотливые, смешные. Воздух, просвеченный солнцем, стоит синеватым столбом, от пола и до купольного потолка.
Саларьев сунул нос в аудиторию. И надо же – за кафедрой стоял Каверский.
Располневший, с выступающими щечками, он привычно горбился. Голос был по-прежнему гнусавый, сильный. Но какой-то затупившийся и безопасный. Не поднимая глаз, Каверский читал по бумажке. Вводный курс истории России. Факты, даты, имена. Записали? Следующая тема. Заграничные походы Александра Первого.
Студентов было мало. Они лениво конспектировали лекцию нудного профессора. На первом ряду, сияя прежними глазами, сидела постаревшая Елена Николавна. Огромное старинное окно было настежь открыто.
Павел осторожно вышел; никто не оглянулся на него.
2
Группа экскурсантов в шерстяных разлапистых бахилах скользила по наборному паркету. Дежурные старушки по-учительски, поверх очков, смотрели на заезжих посетителей. В роскошной зале было гулко, пахло мастикой и клонило в сон.
Экскурсанты сгрудились у родового древа и с любопытством слушали заученный рассказ о том, как Петр Борисович Мещеринов, годы жизни 1652–1719 (на поясном потрете слева), был любимцем государя императора Петра Великого, состоял в трех браках («жены у меня не заживаются»), прижил четырнадцать детей, из них тринадцать были девочки, признал семерых внебрачных сыновей, а скольких не признал, и последним браком сочетался с пожилой княжной Одоевской, безнадежно некрасивой, сказочно богатой. Сын Мещеринова, граф Борис Петрович, на поясном портрете слева, суровый, жилистый мужчина, унаследовал не только все долги отца, но и угодья мачехи. Он сначала сделался любимцем государыни Елисавет Петровны, а после поддержал Великую Екатерину и поучаствовал в «ропшинской нелепе», убийстве государя императора Петра Феодоровича.
Состояние Мещериновых умножилось, влияние распространилось, и единственный наследник граф Петр Борисович родился богатейшим человеком. На карте справа можно видеть земли, принадлежавшие Мещериновым по ту и эту сторону Уральского хребта. Темно-синим цветом отмечены заводы и мануфактуры – вон до той черты, вдоль Чусовой, розовым конторы по скупке меха – беличьего, лисьего, собольего, фиолетовым обширнейшие пахотные земли, черным заштрихованы соляные копи в районе Вычегды и Солонихи, оранжевым речные фермы, где выращивали жемчуг, а зеленым – архангелогородские китобойни, за которые когда-то враждовали князь Меньшиков и барон Шафиров. Враждовали Меньшиков с Шафировым, а досталось все Мещериновым.
…Экскурсанты вздрогнули: мимо них, сосредоточенно глядя в тарелку с дымящимся супом, только бы не расплескать! – прошла смотрительница, обвязанная серым пуховым платком...
Первенец Бориса Петровича Второго, Петр Борисович Третий, имел несчастье быть уродцем, росту чуть повыше карлика. С детства у него начинает нарастать горбик, грудь впалая, руки длинные сверх меры. Как все Мещериновы, он страстный женолюб, но любое женское кокетство видится ему ловушкой. Наверное, именно по указанной причине он был заядлый театрал. Вот единственное прижизненное изображение графа, очень позднее, домашнее. Графу здесь пятьдесят пять – пятьдесят семь лет. Петр Борисович сидит в роскошном кресле, одутловатый стиль Людовика Четырнадцатого, но кресло будто бы подпилено и сплющено под неуклюжую фигурку. Подперев рукою щеку, с какой-то щемящей грустью старенький ребенок с седой артистической гривой смотрит на сцену домашнего театра. Крепостные актеры представлены в комических позах. Возможно, здесь отражена комедия самой Екатерины.
– Кстати, наш музей планирует интерактив!
– А в какой форме интерактив?
– В форме детей. Из долгородской школы-интерната. Они тут будут всякое разыгрывать. Приезжайте на масленой, сделаем!
О театральных пристрастиях Петра Борисовича Мещеринова вы узнаете из экспозиции, размещенной в здании усадебного театра, куда мы перейдем позднее. А сейчас, пожалуйста, внимание, молодые люди, вам нужно отдельное приглашение? собираемся в главном зале, просьба не разбредаться. Пожалуйста, бахилы не снимаем.
Не снимаем бахилы, сказала, там паркет наборный, что будет, если каждый – по нему – подметкой?
3
Начальников и благодетелей дедушка встречал официально, в барском кабинете, прозванном «Фонарик» – с белым полукуполом, коринфскими колоннами, малахитовыми вазами на золотых ветвистых ножках. Отсюда сквозь сплошное застекление открывался мощный вид на Храм Цереры, Беседку Дружбы и Собачье Кладбище; было просторно, светло и безжизненно, а на стене висел портрет Благословенного. Царь, вытянув плотные ноги в белых лосинах и прикрыв рукою в перстнях пышный гульфик, обсуждает с юным графом М. план послевоенного освобождения крестьянства.
Пружиня на царском диване, прихлебывая чай из тонкостенных чашек с вензелями, начальство становилось важным, снисходительным. Ну что, хотите волю? ладно, мы дадим. Знало бы оно, в каком кошмарном состоянии, из какой помоечной дыры был извлечен диван, как он вонял кошатиной – и, разумеется, никто из государевой фамилии не располагал на нем филейные части!
А на антресолях было скопище уюта. Дубликаты мебели: два одинаковых бюро, отделанных черным африканским деревом, инкрустированный секретер, с сочными зелеными листочками и беленькими розочками; детский шкафик из дешевого ореха, невесомый столик-бобик, проваленное кресло толстой рыхлой кожи, уютная подставочка для ног, массивный барский стол, покрытый бильярдным сукном. Протискиваясь между реквизитом, посетитель втягивал живот; выглядывая в окна, замечал, что между рамами набит сухой курчавый мох, похожий на табак.
– Павел, дорогой мой, входите! Мы еще не начинали! Вишневочки? Моченого яблочка?
Шомер восседал в любимом вольтеровском кресле и потчевал расстроенных сотрудников: саблезубую старушку Цыплакову, их главного хранителя и по совместительству всеобщего тирана, молодого-бойкого завхоза Желванцова, блаженного смотрителя усадебного храма Сёму Печонова. На коленях у директора лежал его любимец, черный кот Отец Игумен, в домашней версии Игуша, огромный и безвольный; задние лапы с розовыми пяточками долгомясо свисали вниз, как копченые ветчины на картине раннего голландца. Игумен тяжело, заливисто мурлыкал, и отовсюду, с подоконника, из-под батареи и даже с детского резного шкафика на Игумена со странной смесью равнодушия и зависти смотрели многочисленные кошки и коты. А во все цветочные горшки колдовским опасным частоколом были воткнуты заточенные палочки для шашлычков – чтобы эти твари не записали и не погрызли.
От вчерашней растерянности у дедушки не осталось и следа: он твердо улыбался и профессионально изображал радушие. Лысина его была припудрена и напоминала печеную грушу. На месте порезов краснели мелкие обрывки пористой бумаги: брился перед совещанием, готовился.
– А вот прошу вас, Сёма, я не слишком фамильярен? посмотрите на третьей полке слева – именно слева – за каталогом выставки «Москва-Берлин», там должна быть моя любимая рюмочка. А, вот и она, давайте-ка сюда, мы в нее сейчас что-нибудь нальем. Ну что, налили? Говорю первый тост, по традиции: за Приютино от моря и до моря!
Все потянулись чокаться. Цыплакова сделала глоток и, подавшись вперед, как бы дружески сказала:
– Теодор, что же это вы сахар добавляете на выгоне? Разве же на выгоне добавляют сахар? Разве же традиция у нас такая? Как будто не в своей стране живем, мы в ней как будто бы чужие.
И бодро закусила яблоком.
Шомер промолчал, не желая понапрасну тратить силы.
– Очень вкусная наливка, очень, Теодор Казимирович! – торопливо произнес нежнейший Сёма, тридцатипятилетний юноша с прозрачными незамутненными глазами и соломенной, в рыжинку бородой.
– Не на своей земле живем, Семён, – неодобрительно повторила Цыплакова.
Сёма возражать не стал. Он чихнул в безразмерный платок и стал очесывать крапивницу на больших, очень белых руках. Печонов аллергик, а в усадьбе – кошачье царство. Все животные оформлены приказами: зачислить фондовым котом, поручить ежедневный осмотр территории, обеспечить беспрепятственный доступ в подвальные помещения, назначить оклад согласно должностной инструкции, из «кофейных» общих денег.
– А все-таки вы опоздали, – не дождавшись повода для спора, Цыплакова развернулась к Павлу, – а точность первая мужская доблесть. Как вы считаете? Я права? Или я не права?
– Вы правы всегда, – с вежливой язвительностью ответил Павел и подумал: понятно, почему ее тридцатилетний сын, которого все называют детским именем Козя, безвылазно сидит в Манчестере; дело не в науке, а в мамаше – попробуй выдержать такую, сгрызет, и косточки обгложет, и выложит сушить на солнце.
4
– Начинаем неприятный совешчаний.
Директор театрально позвонил в каминный колоколец.
– Итак. Мы что имеем на сегодняшний момент? Вы видите, там накопали, возле театра. Павел, вы успели посмотреть? Вот хорошо. Все меня спрашивали, что происходит, я ничего вам толком не мог сказать, потому что сам не разобрался. Теперь я все равно не разобрался, но выстроил картину. Итак. Месяца три… да, три назад ко мне приехал некоторый человек, доставил бумаги. Бумаги очень нехорошие. Ему опять отходит то, что в девяносто первом нам вернули из энкаведе…
– 250 гектаров? Приданных угодий? Легче застрелиться! – Сёма затряс головой.
– Семен, вы малодушны. Пусть они стреляются. Мы не допустим.
– Вашими устами, дорогая мадам Цыплакова, но бумаги правильные. А человек, который приходил с бумагами, неправильный. Очень равнодушный человек.
– В суд пойдем. Голодовку объявим. Поднимем общественность…
– Мадам, я вас глубоко уважаю, но дайте мне договорить.
– Что же это мужчины такие пошли. Словоохотливы, как женщины.
– Итак, благодарю и продолжаю.
5
Три месяца назад на территорию усадьбы въехал черно-синий «Бентли», замызганный навозной грязью.
Из машины бодро выскочил мужчина средних лет, широкой кости, крепкий и развязный, похожий на недослужившего полковника из тыловиков. Выяснил у гардеробщиц: «где начальник?» – и отловил директора на выходе из складских помещений, где хранилась основная машинерия.
– Шомер? Тема есть. Куда пройдем?
Шомер оценивающе посмотрел на человека и повел его в Овальный кабинет.
Мужчина оглядел царя в лосинах, плюхнулся на царское седалище, по-хозяйски махнул рукой: мол, и ты присаживайся, дед. И начал объяснять – без нажима, хотя грубовато. В приусадебных угодьях начинают строить коттеджный поселок. С теннисными кортами, новым прудом для рыбалки, рестораном и охотничьими домиками. Пустошь, где песчаные холмы спускаются к озерам, станет территорией сафари – зимнего, заметим, не баран чихал – сюда завезут настоящих медведей, зубров, выпустят десяток рысей, росомаху; росомаха будет преследовать лис, пробивая короткими лапами корку снега и замирая в ожидании добычи. Собственно, от Шомера им ничего не надо, только чтобы шум не поднимал и не мешался. Неудобства компенсируем, ты понимаешь. Разрешения, какие надо, есть. А какие надо будет, донесем.
И мужчина вытянул ноги в сияющих черных ботинках без ранта, точь-в-точь, как император на картине.
Дедушка попробовал использовать еще один привычный ход: натужился, чтобы от висков к подглазьям побежала сетка фиолетовых сосудов, а веки по-бабьи набрякли; внушительно заговорил, тяжело разлепляя слова. Про то, кто покровители усадьбы, кто защитник. Чем кончались прежние наезды. Что будет, если…
Мужичок сердито перебил.
– А если – ничего не будет. Уверяю, Старый. Ничего. Это не наезд, Старый, это решение, почувствуй разницу. Но не хочешь, как хочешь, шуми. Вот тебе копии решений, ты покажи своим юристам. А они у тебя, кстати, есть? Только давай торопись. А то включу крутую артиллерию, и разнесу вашу богадельню к чертовой матери. Будет вам Музей Революции. Но денег теперь не проси. Надо сразу было думать.
Звонко хлопнул по коленям, и ушел, не попрощавшись.
Дедушка остался посидеть на государевом диване. Проследил сквозь остекление, как роскошная машина катит по вязкой аллее; сейчас нахал не сможет развернуться и униженно сдаст задом.
Вот-вот. Что и требовалось доказать.
Незваный гость уехал; Шомер вызвал Желванцова. Тот влетел в кабинет – сияющая морда, рот растянут до ушей – и радостно задал свой вечный вопрос:
– Наше вам, Теодорказимирыч, какделаничего?
Поначалу молодая наглость Желванцова необычайно раздражала Теодора; он с трудом уговорил себя зачислить замом по хозяйству этого двадцатичетырехлетнего мальчика, на чем настаивала горадминистрация. Наутро после назначения хозяйственник промчал по анфиладе на беспечных роликах; смотрительницы тихо вжались в стулья, замерли, как восковые экспонаты; Теодор на него наорал: храм! музей! паркет! Но потом привык и даже полюбил Виталика. Мальчик был толковый, хорошо считал. Если что-то уводил себе в карман, то делал это аккуратно, без размаха.
– Дела не так чтоб. Слушай. Только по секрету. Никому.
И он подробно рассказал о наглом визитере. Не для того, чтоб посоветоваться (с кем советоваться? с Желванцовым? не смешите), а для того, чтобы слегка покрасоваться. Шомер в силе и возраст делам не помеха.
Дедушка набычился и потянулся к яично-желтому телефону, с красным гербом на месте наборного круга. С удовольствием послушал долгий, солидный гудок. Однако сам почему-то трубку не взял. Дедушка униженно поморщился, и по обычному аппарату набрал приемную. Начал разговор игриво: как ваша красота поживает, Наташенька, и где сейчас наш великий, когда возвратится в пенаты.
Желванцов сидел напротив, внимательно смотрел на деда; тот постепенно скучнел.
– Странный ситуаций, Желванцов. Губернатор у себя. Но совершенно недоступен. Наташка доложила, а он: не могу, не сейчас. Ладно, ты иди пока. Я позову. И слово дай ешчо раз. Тут что-то непонятное, тут надо секрет.
6
Утром по факсу (Шомер воздел указательный палец: по фак-су!) из приемной губернатора прислали документ. В соответствии с законом, пункт такой-то, объявляется открытый конкурс на управление музейным рестораном, гостиницей, конюшней и кирпичным заводом. Подготовить предложения… на тендер… Особенно деда обидел завод. С миграционной службой все вопросы были решены, налоговая не придиралась, начальник управления культуры был с самого начала в деле, и нате вам, открытый конкурс. А жить они будут на что?
Еще через два дня юристы областного управления по электронной почте (по мей-лу!) прислали уклончивое заключение: с одной стороны, с другой, имеются отдельные претензии, но в целом – отчуждение земель законно и судебной перспективы дело не имеет.
Пролетели сутки; к Шомеру зашел отец Борис, последние пять лет служивший в усадебном храме. Хороший, вменяемый батюшка, хоть и монах (или как это у них там называется, когда они живут без жен; Теодор не вникал), но почти интеллигентный человек, в прошлой жизни сначала десантник, а после военный психолог. Очень остроумный; как-то в усадьбу забрели ребята из спецназа; охотились на уток, заплутали. День был погожий, солнечный; отец Борис, с большим крестом поверх тельняшки, в высоких ботинках на жесткой шнуровке – подарок бывшего командира, сидел за столиком у храма и чистил грузди для засолки. Срежет потрепанный край, поболтает ножиком в миске с водой, и отправляет гриб вымачиваться в чане. Пахнет чесноком, смородиной, укропом, солью… благодать. Спецназовцы подходят, мнутся. Кто перед ними? судя по раздвоенной, солидной бороде, тяжелому кресту – священник; но тельняшка и ботинки… таких у штатских не бывает.