355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андрюхин » Коготки Галатеи » Текст книги (страница 3)
Коготки Галатеи
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:26

Текст книги "Коготки Галатеи"


Автор книги: Александр Андрюхин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

7

Самой странной в этой истории оказалась реакция моей матери, точнее, отсутствие какой-либо реакции. И ещё полное равнодушие деда. Если последний всегда был несколько отстранен от мирской жизни (он был верующим, ходил в церковь и даже пел в церковном хоре), мать не могла не знать о коварстве моего отца. Купив шоколадку, отец неожиданно предложил мне прокатиться на самолете. Против самолета я тоже ничего не имел, однако уточнил, сколько займет это удовольствие по времени.

– Слетаем до Куйбышева и обратно. Вечером будешь дома, – ответил родитель.

Ответ вполне меня удовлетворил. Но в аэропорту в голову закрались сомнения по поводу возвращения домой к вечеру.

– Вернемся завтра! – не моргнув глазом соврал отец.

Помню, этот перелет в Куйбышев я перенес очень плохо. Меня тошнило и рвало. Я тогда, конечно, не понимал, что это знак моей предстоящей нелегкой жизни с отцом. Не знаю, как бы реагировала на мое исчезновение мать, если бы в Куйбышеве у барака меня случайно не увидела родная тетка.

– Ты разве здесь? – выпучила она глаза.

– Да! Меня папа прокатил на самолете. Завтра мы полетим обратно.

Она, видимо, и позвонила матери, сообщив, что со мной все в порядке, мол, я при отце и нет никакого повода для беспокойства. Тем более что не нынче-завтра отец привезет меня обратно. Однако ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни через месяц назад он меня не привез. А мать забрать меня почему-то не спешила.

Впрочем, жизнь с отцом была для меня не столь уж и обременительна. Родитель с утра отправлялся на работу: давал мне сорок копеек на пирожки и исчезал до позднего вечера, а иногда – на несколько суток. После работы он непременно загуливал, а я покупал себе мороженое и сто граммов карамели. Мне хватало, чтобы не умереть с голоду. Питался ли я чем-нибудь еще, честно говоря, не помню. Но то что я голодал, этого в памяти не отложилось. Также не отложилось и ничего негативного по поводу моей беспризорности: мне было хорошо, даже когда я остался в бараке один-одинешенек.

Это случилось месяца через два после моего приезда. Барак, в котором мы жили, на моих глазах начали разбирать. Из него уже выехали все соседи, вывезли всю мебель, выкрутили все лампочки вместе с патронами, а отец все не появлялся. Только когда обрушили полбарака и разобрали крышу, он, наконец, соизволил выйти из загула, и мы переехали в отдельную квартиру. Там я совсем не помню отца. Квартиру помню, отца – нет. Кажется, он даже перестал приходить домой ночевать. Рассказывали, что я до самой ночи одиноко слонялся по двору, а потом забирался на пятый этаж, садился на ступеньки и засыпал.

Но все когда-то кончается. И моя вольная куйбышевская жизнь тоже однажды закончилась. Я сидел на подоконнике и смотрел на прохожих. И вдруг не поверил глазам: по улице, как ни в чем не бывало, вышагивал дед. Я так закричал, что качнулись верхушки лип. В ту же секунду я выпрыгнул из окна (к счастью, мы жили на первом) и радостно кинулся ему в объятия. Мне и по сей день кажется, что, не заметь я его тогда, он бы равнодушно прошел мимо.

Дед увез меня обратно в Ульяновск, так и не зайдя в квартиру и не поговорив с отцом. Впрочем, в этом не было необходимости. Его все равно не было дома, а все мое, тенниска, шорты и сандалии на босу ногу, было на мне. С тех пор я отца больше не видел.

И слава богу! Поскольку в нем я абсолютно не нуждался. Позже у меня был отчим. Никакой особой радости от его появления я не испытывал, как, впрочем, и досады, хотя моя личность в глазах матери как-то резко поблекла и отодвинулась на второй план. Не знаю, возлюбила ли она его, как самое себя, но все внимание теперь уделялось исключительно этому чужому дяденьке. Все лучшие куски доставались ему, а на меня была взвалена самая грязная домашняя работа. По дому отчим принципиально ничего не делал. Целыми днями он валялся на диване, на котором раньше валялся я, и почитывал газеты. Когда матери не было дома, он жарил мясо, а потом бесшумно ел со сковородки, прикрываясь газетой, чтобы я не видел. Но мог и не прикрываться: к мясу я был равнодушен, как, впрочем, и ко всем удовольствиям, связанным с чревоугодием.

Мне вообще было не свойственно чувство обиды. Мне все было прекрасно. Мне всегда и везде и со всеми было уютно и весело. Я не испытывал никакого ущемления от того, что моей персоне не оказывали должного внимания. Черт с ним, со вниманием! Жизнь и без внимания прекрасна!

С отчимом мать рассталась через пять лет. Нельзя сказать, что с его уходом я ощутил какую-то утрату. Более того, я, кажется, испытал радость, несмотря на то что он забрал магнитофон и мопед. Так что слово «отец» для меня, скорее, что-то чужеродное, нежели родное. Без мужчины в доме я чувствовал себя даже более комфортно, чем с оным. А вот без матери в детстве мне приходилось туго.

Все мое детство можно разделить на два этапа. Первый – это вечное опасение, что отец выпорет ремнем, второй – это вечное ожидание матери.

После того как дед привез меня в Ульяновск (и то только потому, что мне нужно было в школу), мать определила меня в школу-интернат.

Я ждал её по средам, когда был родительский день. Ждал со страхом, потому что на меня жаловались. Я был очень энергичным и подвижным. Почему-то мое бурное проявление жизнерадостности воспитатели воспринимали как хулиганство. Сколько себя помню, я всегда стоял в углу и ковырял штукатурку, пытаясь таким образом изобразить на стене что-либо художественное. За это меня наказывали ещё круче: ставили на всю ночь в коридор или лишали ужина. И к тому и другому я относился с английским спокойствием. Что делать? Искусство требует жертв!

На выходные меня забирали домой. Если за мной приходил дед, это был праздник. Все, что ему высказывали относительно моего поведения, он пропускал мимо ушей. Мать же меня отчитывала, награждала затрещинами и в наказание запрещала смотреть телевизор. Но сердилась недолго. Кормила и выпроваживала на улицу. Затем запирала дом и уходила, напомнив, что скоро должен прийти дед. Но дед приходил не скоро. После вечерни он любил забрести к какой-нибудь старушке, а я бегал по сугробам с деревянным автоматом и расстреливал врагов. Ближе к полуночи, когда почти все враги были перестреляны, мне становилось немного тоскливо. Окна нашего дома по-прежнему оставались черными, а ноги и руки уже порядком заледенели. Но тоскливо было не от мороза, а от одиночества. Я смотрел на луну, и мне казалось, что я один на всем свете. Однако в отчаяние не впадал, ибо всегда выходила какая-нибудь соседка и, костеря мою матушку, брала к себе в дом. Соседи давали мне карандаш с бумагой, и я рисовал. Насколько себя помню, я всегда рисовал в ожидании мамы…

Из дневника следователя В. А. Сорокина

29 августа 2000 года

Конфликт между «Симбир-Фармом» и Красногорским заводом лекарственных средств мне ещё до конца не понятен. В частности, нет полной ясности в том, на каких условиях красногорцы согласились замять этот инцидент с КамАЗом и замяли ли вообще. Думаю, об этом станет известно после допроса Мордвинова и Самойлова, сотрудников Красногорского завода, приезжавших разбираться по этому делу. Они оба задержаны московской милицией и уже дают показания. Словом, я жду результатов.

Что касается Рогова, которого преступник зарубил первым, а это явное свидетельство того, что убийца охотился именно за ним, то его портрет в глазах подчиненных выглядит не очень симпатичным. У большинства допрошенных убийство их начальника не вызвало особого недоумения. Многие предполагали, что именно этим и закончится его карьера. Махинация с КамАЗом также никого не удивила. По словам работников «Симбир-Фарма», для их шефа подобный инцидент – это вполне заурядный случай. Рогов никогда не упускал возможности прихватить то, что плохо лежало. В большинстве случаев это сходило ему с рук. Но красногорцы оказались упорными. Они «наехали» на Рогова так энергично, что для него, как свидетельствует начальник службы охраны, это было полной неожиданностью. Поэтому он так быстро и пошел на попятную, распорядившись оформить сделку документально.

Я ознакомился с договором и платежами. По документам, деньги за товар были перечислены 27 июля, но, возможно, красногорцы потребовали возмещения убытков.

Не удивило сотрудников фирмы и убийство водителя Петрова. По их словам, он – любимчик Рогова и поэтому в фирме на особом положении. Работает Петров с самого основания АО, и они вместе с шефом обделывали кое-какие темные делишки. Подробности ещё не выяснены. Единственный, кто вызывал недоумение, – это Клокин. С ним Рогов не был в панибратских отношениях.

С Клокиным – полная неясность. Он уже больше двух недель числится в официальном отпуске. Его секретарь уверяет, что Клокин за границей. Во всяком случае, собирался. Там уже якобы отдыхает его семья.

Удалось мне поговорить и с женой Рогова. По её словам, в день убийства муж вышел из дому в семь утра, хотя обычно выходил в восемь. Его у дома уже ждала машина. Ровно в девять Рогов появился в фирме. Пробыл в ней не более пяти минут. Подписал четыре договора на поставку медоборудования и ушел, приказав бухгалтеру оформить двухдневную командировку ему и Петрову. По словам секретаря, он был необычайно возбужден и очень спешил. Водитель Петров тоже заходил в офис выпить минеральной воды. Клокина никто не видел.

На этом пока все. Свою версию я изложу после того, как придут результаты допроса Мордвинова и Самойлова. В данный момент пребываю в ожидании.

8

Я взял ручку и записал в дневнике: «Искусство – это всегда ожидание чего-то…» Немного подумав, я зачеркнул «чего-то» и написал «любимого человека». Все великие вещи написаны в ожидании любимого человека. Болдинская осень Пушкина – это ожидание встречи с Натали…

За окном уже стемнело. На небе высыпали звезды. В черном стекле, кроме настольной лампы, отражался мой унылый силуэт. Я снова не замечаю звезды, а вижу только себя. Зрелище не доставляет удовольствия. Мне уже сорок два. «Я больше никогда не возьму в руки кисть, не потому, что я больше её не достоин, а потому, что мне больше некого ожидать…» – написал я в дневнике.

Я поднялся и поставил на плиту чайник. После чего через силу залез в холодильник, достал масло и кусок сыра. Без всякого желания я сделал себе бутерброд и насыпал в чашку заварки. Есть совершенно не хотелось, как, впрочем, уже не хотелось и вообще ничего. Когда говорят, что, несмотря ни на что, нужно продолжать жить, губы мои расползаются в улыбке. От нашего желания продолжение жизни не зависит. Жизнь идет сама по себе, точнее, катится. Причем все больше по инерции.

Итак, мой художественный дар стал проявляться ещё в раннем детстве. Я всегда ожидал прихода матери то в интернате, то в больнице, то у соседей, то в пионерском лагере. Рисовал, чтобы убить время. И все мне задавали один и тот же вопрос: «Кто тебя учил рисовать?»

Я пожимал плечами и напрягал лоб. Рисовать меня никто не учил. Это я помню хорошо. Прежде всего, потому что моим близким было не до меня. Рожденный для утешения родителей и не выполнивший свою миссию, обязан доставлять отцу и матери как можно меньше хлопот. Я это чувствовал, но хлопоты со мной возникали, прежде всего из-за моей подвижности. Меня наказывали за все, даже за то, за что впоследствии хвалили. В первую очередь – за рисование.

Тут надо отметить, что рисовал я нестандартно. Например, когда требовалось изобразить весну и все, естественно, рисовали солнце, ручьи и птиц, я рисовал румяную девушку с распущенными волосами в виде ручьев. Ее объятия были распростерты, глаза сверкали, а на устах сияла блудливая улыбка. За столь вольное толкование этого времени года меня поставили в угол на полдня у доски. Полдня – это пустяки. А стоять у доски вообще удача. Когда учительница углублялась в чтение, можно было присесть на урну и отдохнуть. Правда, меня всегда выдавали одноклассники своим жизнерадостным ржанием, но я на них никогда не был в обиде.

А однажды на уроке рисования у меня что-то не получилось, и я закрасил весь лист черной краской. Если бы учительница имела представление о Малевиче, то поняла бы, что я в точности скопировал его «Черный квадрат», но, увидев мою копию, она молча схватила за ухо и легким движением руки направила в угол.

– Что ты этим хотел изобразить?! – кричала потом завуч, тыча мне в нос моим «Черным квадратом».

– Темную ночь… Только пули свистят по степи… – неуверенно отвечал я.

– И где же пули?

– Они только свистят. Звук пока ещё не научились отображать в изобразительном искусстве…

За столь остроумный ответ, который почему-то сочли издевательством, меня лишили ужина.

Уже намного позже, лет в семнадцать, мои пояснения к картинам слушали более внимательно. Выставлять меня начали довольно рано, лет с пятнадцати. И больше всех зрителей торчало у моих картин.

– Почему у вас деревья с руками и головами? – сердито допытывался один известный искусствовед регионального уровня.

– Это не деревья, это люди, – отвечал я. – Точнее, символ людей. Они корнями вросли в земную жизнь, а сами тянутся к небу…

– Лично я не тянусь к небу, – презрительно скривил губы критик. – А это что за святотатство? Сквозь осыпанную икону проступает голая девица.

– Это вавилонская блудница, – миролюбиво пояснял я, давя в себе раздражение от тугоухости местного искусствоведа. – Человечество прошло сложную эволюцию от примитивного плотского влечения к сложному возвышенному чувству. И вот сейчас в духовной эволюции человечества наблюдается обратный процесс: все современное искусство направлено на то, чтобы снова будить в нас первобытные инстинкты…

– Что ты знаешь о человеческой эволюции? – презрительно фыркали критики, и в их глазах читалось: «Кто ты такой, чтобы сметь размышлять о таких глобальных вещах?»

Но я не размышлял. Я просто рисовал то, что видел. Что касается человеческой эволюции, то о ней я знал все. Нельзя сказать, что о смысле человеческой жизни я вычитал в теософской литературе, вовсе нет! Человеческую эволюцию я просто видел, как видят с самолета извилистую ленту реки или серебристую полоску железнодорожной линии. Я даже искренне удивлялся тем, кто не видел человеческой эволюции. Ведь это так очевидно.

Как можно её не видеть, когда в духовной эволюции человечества наблюдается удивительная последовательность, несмотря на кажущуюся хаотичность и случайность. В истории человечества нет места случайностям. Каждая эпоха в духовную копилку человечества опускала что-то свое. Греки принесли на землю понятие красоты, христианство – понятие любви, были времена, когда человек осваивал другие моря и континенты, но сейчас он стоит на пороге освоения других миров. Если это кто-то связывает с космическими полетами, то сильно ошибается. Технический прогресс только тормозит духовное развитие человека разумного. Что принесли ему эти сорок лет полетов на ракетах за пределы нашей атмосферы: счастье, прозрение, доброту? Может, просветление, может, миропонимание? А может, новое направление в искусстве? Пожалуй, если за высшее его проявление считать всех этих космических уродов, которых расплодил Голливуд.

9

Едва на следующее утро я переступил порог офиса, ко мне сразу метнулась секретарша с взволнованным лицом.

– Слышали новость? Лебедкину арестовали

– За что? – изумился я.

– Как за что? – выпучила глаза Вероника. – Из-за неё грохнули нашего директора. Неужели неясно?

Я вздрогнул и увидел на лице девушки неописуемое удовлетворение. Она с опаской повертела головой и, перейдя на шепот, поделилась секретной информацией:

– Оказывается, деньги наша бухгалтерша не перевела. Вернее, перевела, но не в Красногорск. Сейчас с этим разбираются финансисты по поручению прокуратуры. Лебедкина там такое накуролесила!..

– Она хотела их присвоить?

– Ну что вы! Просто прокрутить. А впрочем, – Вероника боязливо оглянулась, – возможно, что и присвоить. Она такая. Решила, значит, под шумок воспользоваться. Думала, если Рогов пошел с красногорцами на мировую, значит, они отозвали рэкет. А если отозвали, то месяцок подождут, никуда не денутся. Оказывается, нет! Не такие уж бараны, наши коллеги. Молодцы ребята!

В эту минуту откуда-то вынырнул юрист.

– Да не могли убить рэкетиры, Вероника! – вмешался он в разговор. – Не разноси сплетни. Просто смысла не было красногорцам снова обращаться к рэкету.

– Не скажите, рэкетиры могли по собственной инициативе потребовать мзду?

– Не спорю. Может, и могли. Но зачем рубить топором? Стволов у них, что ли, нет?

Юрист махнул рукой и исчез, а я отправился в свой отдел. В отделе сотрудники хоть и сидели на своих местах, но никто не работал. Некоторые даже не соизволили включить компьютеры.

– Кто теперь будет нашим директором? – с тоской вздохнула Маша, полируя пилочкой ноготок.

– Не беспокойся, поставят! – ответил Виктор, не отрываясь от газеты.

– Кто поставит, кто? – широко распахнула ресницы Маша. – Все начальство поубивали, а фирма частная. Она принадлежала только Рогову. У него контрольный пакет.

Виктор оторвался от газеты.

– По закону, директора должны избрать акционеры большинством голосов…

– Ну какое голосование в нашей шарашке, – плачущим голосом пропела Маша, не отрываясь от ногтей, – вы как маленький, право. Теперь фирмой будет управлять жена Рогова. А скорее, её любовник.

Виктор оторвался от газеты и внимательно посмотрел на Машу:

– У неё есть любовник? Ты это точно знаешь? Да ведь не знаешь. Я бы хотел посмотреть на этого счастливчика.

– Скоро посмотришь, – ответила Маша.

В это время зазвонил телефон. Маша сняла трубку и протянула её мне.

– Вас, Александр Викторович. Из газеты.

Я взял трубку и поднес её к уху. Мои коллеги насторожились.

– Это Ветлицкий? – борзо раздалось из трубки. – Я расследую обстоятельства гибели председателя вашей фирмы. До меня дошли слухи, что месяц назад, когда на вашего главу «наехал» рэкет, он пришел прятаться к вам. Это правда?

Прежде чем ответить, я окинул взглядом сотрудников, которые все, как один, навострили уши. Мне совсем не хотелось разговаривать с журналистом желтой прессы, тем более не удосужившимся представиться, но и отказывать было неловко.

– Я не имею право разглашать подобную информацию, пока идет следствие, – соврал я.

– С вас взяли подписку о неразглашении? – изумились в трубке.

Я опять задумался. Если я скажу, что взяли, то газета это раструбит на всю область, да ещё подаст как сенсацию. В этой желтой прессе вечно недержание, как при поносе. Если я скажу, что никакой подписки с меня не брали, то корреспондент не отвяжется. Тогда я решил сказать нечто нейтральное:

– Извините, но мне сейчас некогда. Начальство не одобряет, если мы в рабочее время обсуждаем что-нибудь постороннее.

Я положил трубку под явное одобрение коллег.

– Правильно! Нечего им давать информацию. Все равно переврут, закивал головой Виктор. – Читали, какой бред они написали во вчерашней газете? Кого только не приплели к убийству: и Соколовского, и Достоевского, и губернатора. А прокуратуру просто смешали с дерьмом… Ну, про губернатора понятно. На носу выборы. Они как бы в оппозиции…

– А про Олю-то к чему вспомнили? – захлопала глазами Маша. – При чем тут Оля?

– А при том! – отрезал Виктор. – Что эти газетчики готовы на все, только бы их читали. Весь мусор сгребли в кучу, лишь бы сделать сенсацию. Хоть бы пощадили родителей этой Оли…

10

Итак, она звалась Олей. Хотя себя называла Алисой. И всем знакомым представлялась исключительно Алисой. Про Олю я узнал уже потом, когда взглянул в её паспорт, подавая заявление в загс и заполняя анкету. Алиса была высокой, тонкой, зеленоглазой, с кудрявой копной на голове, как после выяснилось – химического происхождения (свои волосы у неё были прямые и жидкие). Можно сказать, что она первая положила основу деформации моей личности.

Я не потерял себя ни в беспризорном детстве, ни в бесшабашной юности. Все несчастья и неурядицы, связанные с моей неустроенностью в этом мире, только закалили меня. Более того, к пятнадцати годам господь вознаградил меня за все мои страдания. Он послал мне учителя. Дмитрий Дмитриевич, преподаватель художественной школы, был единственным человеком, кто относился серьезно к моим художественным способностям. Серьезно ко мне не относилась даже мать. Она и по сей день считает меня шалопаем и всех уверяет, что никакого божьего дара у меня не было.

В детстве я мечтал ходить в художественную школу. Но это было решительно невозможно. Моя мать экономила каждую копейку, и на такую ерунду, как занятия в художественной школе, она тратиться не намеревалась. Я понимал это. И даже не просил. Я занимался во дворце пионеров. Учителей там не было, но там хотя бы имелись краски и бумага. Меня широко выставляли на всяких районных выставках. Вот на одной из таких выставок в Доме художника мои работы и узрел мой будущий учитель. Он разыскал меня через дворец пионеров и пригласил к себе в мастерскую заниматься бесплатно. Нужно ли описывать мою радость?

Весь мир вокруг меня преобразился. Во-первых, Дмитрий Дмитриевич начал сразу выделять меня из всех своих учеников. Во-вторых, ко всему, что я вытворял на холсте, он относился с чрезвычайным одобрением, даже к моему художественному хулиганству. В-третьих, он с большим уважением относился ко мне как к личности. И в-четвертых, он заставил поверить меня в свою значимость. Последнее было для меня наиболее важным. Ведь до этого я чувствовал себя никому не нужной букашкой.

В мастерской я все схватывал на лету. Я напоминал влаголюбивое дерево, которое долго стояло без влаги, и вот, наконец, хлынули дожди, и оно стало на глазах расцветать и наливаться соком. К двадцати годам я уже чувствовал себя настоящим художником, а к двадцати двум даже снисходительно кивал, когда меня называли гением. Дальнейшая моя жизнь была предельно ясна и расписана по дням. Мою фамилию все больше ассоциировали с Сальвадором Дали, но для меня это было мелковато. У Сальвадора Дали – вдохновение слепое, поэтому в большинстве его картин не следует искать глубокого смысла. Я же, берясь за кисть, всегда знал, что намерен написать, и какой смысл будет иметь каждый мой мазок. Смысл у меня имели не только композиционные построения и цвета, но и полутона.

К двадцати четырем годам я достиг пика своего духовного расцвета, но именно в этот год судьба выкинула свой первый фортель. Я привел домой Алису. Просто привел, чтобы притупить одиночество. А через месяц мы поженились.

Нет. Я не любил её. Но с ней мне не было одиноко. С ней притупилась та тревога вечного неудовлетворения, которая без конца сверлила внутренности и не давала спокойно существовать. Пока моя юная жена только кивала и закатывала глаза, было ещё терпимо. Но когда она воображала, что мир крутится исключительно вокруг нее, мои поджилки начинали трястись, а щеки пылать негодующим огнем. У меня и по сей день на скулах выступает румянец, когда я вспоминаю о своей жизни с ней.

Впервые она показала зубы в Алуште, куда мы имели неосторожность укатить сразу после свадьбы. Сейчас не помню, какие она предъявила требования, но очень четко отпечаталось, что их было неимоверное количество и что они были настолько фантастичны, что начни я их выполнять – сразу из художника превращусь в слабоумного пажа. Такое применение моего таланта показалось мне весьма расточительным, и с той минуты я начал тихо её ненавидеть.

Но развестись с ней оказалось не так просто. При любом упоминании о разводе она с визгом выбегала из дома, чтобы броситься под машину, и я, невольный участник этого спектакля, срывался за ней следом. Разумеется, я возвращал её обратно с дрожащим подбородком и заискивающими извинениями. И все опять начиналось сначала.

– Слушай, – спрашивал я её по утрам. – Почему ты никогда не убираешься?

– А я тебе не служанка! – дерзко отвечала она.

– Я не прошу убирать за мной. Убирай за собой. Я не могу работать в таком бардаке.

– Не работай! – хмыкала она пофигистски и отправлялась на кухню варить себе кофе.

После чего она уходила в свое медицинское училище, оставив на столе крошки и немытую кофеварку. А я оставался один в своей разгромленной квартире.

Мое священное жилище, где вынашивались идеи, пробуждались чувства и воплощались замыслы, теперь было поругано. Повсюду валялись предметы, далеко не способствующие возвышенному настрою души: заколки, чулки, туфли, бюстгальтеры. Я по сей день вздрагиваю, вспоминая этот бардак в квартире: вечно неубранную постель, вечно липкие полы, вечно залитую чем-то плиту… Я хватался за голову и стонал. Я стонал каждое утро, когда оставался один и клял тот день, когда потащил её в загс.

Боже мой, какой же я был осел! Зачем нужно было расписываться? Самое печальное, что я первый завел разговор о женитьбе. А все дело в том, что после того вечера, с Вивальди и Телеманом, она целую неделю безвылазно прожила у меня. «Что скажут её родители?» – с тревогой думал я. К тому же на шестой день я выяснил, что она несовершеннолетняя. Так и есть, меня сначала убьют её родители, а потом посадят за совращение малолетних. Вернее, сначала посадят, а потом убьют на зоне. Смерти я не боялся. Но на зону мне было никак нельзя. Ведь буквально за две недели до знакомства с ней я написал по третьему пункту в юнговской анкете: «Я никогда не попаду в тюрьму…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю