444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Броня из облака » Текст книги (страница 7)
Броня из облака
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:10

Текст книги "Броня из облака"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Словом, если будет аристократия, то будет и идея.

Так что же, вознегодует радикальный гуманист, простые люди, равнодушные к вечному и долговечному, должны снова служить сырьевым ресурсом творящих историю «великих личностей»?

На все эти вековечные излияния жалости кающегося дворянина к простому человеку можно тоже повторять из века в век: не нужно жалеть простого человека больше, чем он жалеет себя сам. Разве не самые что ни на есть простые люди первыми голосуют за фашистов и коммунистов, сулящих им национальное и классовое величие? А эти российские язвы – пьянство, наркомания, бессмысленные убийства, самоубийства, – им что, больше всех подвержены какие-то аристократы духа? От невыносимой бессмысленности, бесцельности бытия страдают прежде всего люди ординарные, именно их в первую очередь убивает отсутствие хотя бы воображаемой (впрочем, иной и не бывает) причастности чему-то впечатляющему и долговечному. Во время футбольных матчей вопят от восторга и рвут волосы от отчаяния – что, какие-то необыкновенные романтики? Видели вы когда-нибудь, чтобы люди так сходили с ума при получении зарплаты?

Если бы человек был способен радоваться исключительно личным успехам, мир состоял бы почти из одних только злобствующих неудачников, потому что на любом пьедестале почета могут поместиться лишь очень немногие. Но человек – самый что ни на есть простой и ординарный – в своем воображении способен отождествить себя с другими людьми, социальными группами, корпорациями, нациями, человечеством, наконец, и, благодаря этому, ощутить их победы как свои собственные.

И в этом его главное спасение от неустранимых неудач и несчастий, которыми переполнена жизнь даже самого благополучного человека. Индивидуализм, сосредоточенность на личных достижениях – мироощущение нелегкое даже для сильных, для победителей, ибо поражение в конце концов терпят все, да, к тому же, и невозможно всегда побеждать всех и вся. Но слабых индивидуализм просто раздавливает, именно слабым, ординарным людям особенно необходимо приобщиться к чужим успехам, к чужому величию, к чужой долговечности. А потому люди рядовые нуждаются в развитии национальной аристократии, в возможности гордиться ее достижениями гораздо больше, нежели сама аристократия.

И вот это-то прежде всех должны уяснить именно патриоты, государственники: из всего национального наследия – территория, хозяйство и прочая, и прочая – для исторического выживания нации наибольшую ценность представляет именно аристократия. Не поленюсь повторить: в античные времена еврейский народ полностью утратил территорию, но сохранил духовную аристократию, хранительницу грез, – и через две тысячи лет возродил государство на прежнем месте. Меньше века назад, уничтожив аристократию – духовную, интеллектуальную, – большевики почти превратили Россию в другую страну. Нужно ли продолжать их дело демократическими методами?

Я намеренно не задерживаюсь на конкретных подробностях «технологии производства» аристократии: если общество поймет, насколько драгоценен этот социальный слой, оно найдет и средства для его взращивания. Замечу только, что «производство» аристократов всегда в огромной степени их воспроизводство: аристократический дух служения наследственным ценностям возжигается в юных романтиках от соприкосновения с другими, зрелыми аристократами.

Возрождение и защита аристократии есть часть одной из главнейших государственных функций – защиты слабых. Не нужно только забывать, что в защите прежде всего нуждаются не малозащищенные личности (они хоть как-то да могут напомнить о себе), а малозащищенные общественные потребности, то есть те потребности, которые лишь очень немногими (аристократами) ощущаются как личные. Парадоксально, но в особой защите нуждаются именно те формы деятельности, которые прежде всего и обеспечивают народу долгожительство, – это наука и искусство, главные социальные функции которых соответственно поражать воображение новыми знаниями, а также творить и поддерживать чарующие грезы, способные чаровать даже и по другую сторону государственной границы, создавая таким образом пресловутый национальный престиж.

В свете этих базовых положений к вечным попыткам властей грести в армию всех будущих физиков и лириков вполне применимо классическое выражение: это хуже, чем преступление, – это ошибка. Это не государственное, а антигосударственное понимание общественной пользы, ибо разделение труда, повторяю, неизбежно приводит и к разделению ценностей, а потому невозможно, чтобы ценности военной аристократии овладели ученым и гуманитарным сообществом. Принуждать же аристократию, или, если хотите, элиту общества, тоже недопустимо: именно элита и есть главный источник народной воли, а потому она не может управляться какой-то иной волей. По отношению к аристократии дальновидная власть должна особенно крепко усвоить золотое правило государственной политики: нельзя насиловать тех, в чьей любви нуждаешься, выиграешь в силе – проиграешь в преданности. А преданность элиты – основа прочности государства и прежде всего – его обороноспособности.

Военные должны строить собственное здание собственной, военной, аристократии, но не разбирать для этого чужие. Люди не кирпичи, в семнадцать лет будущие аристократы уже обретают духовную специализацию, и переориентировать их практически невозможно. Можно лишь обрести в их лице раздраженных оппозиционеров.

Все грандиозные успехи сначала царской России, а затем Советского Союза, достигнутые запугиванием и унижением аристократии, привели к тому, что она психологически отделилась от собственного государства и, превратившись в интеллигенцию, принялась не покладая рук демонизировать его, одновременно идеализируя потенциального противника.

Результат подобного пораженчества показал себя дважды в течение семидесяти лет. Неужто нужно повторять одну и ту же глупость трижды, как это делается в сказках, тоже далеко не всегда имеющих хороший конец?

Если смотреть с точки зрения вечности, между властью, аристократией и простым народом нет никаких непримиримых противоречий – они все нуждаются друг в друге, не могут обойтись друг без друга. Медный всадник, попирающий маленького человека, конечно, необыкновенно мощный образ (и Мережковский полностью одобрял такую ситуацию: герой и не должен считаться с плебсом), но обратим внимание – Медный всадник еще и гениальное произведение искусства, к которому со всего света тянутся туристы. И потомки бедного Евгения из Читы и Самары считают делом чести сфотографироваться у каменной волны его постамента…

Ибо и у власти, и у аристократии, и у рядового человека есть один общий могущественный враг – скука, ощущение ничтожности и бессмысленности существования. И Медный всадник не только требует жертв – он еще и открывает гению путь к бессмертию, а жизнь обычного человека наполняет смыслом и красотой. Государство, аристократия и простой народ перед зданием Сената протягивают друг другу руку.

Начинать с крыши

Либеральная сказка конца восьмидесятых вопросы безопасности вообще не рассматривала, ибо главным источником опасности считались мы сами. Кто ж на нас станет нападать, когда мы сделаемся демократическими! А когда жестокая реальность по обыкновению обнажила свои стальные зубы, явилась новая подпорка – Профессиональная Армия.

Но вот А. Храмчихин в чрезвычайно дельной статье «Военное строительство в России» («Знамя», № 12, 2005) приходит к весьма печальному итогу: единоспасающая Профессиональная Армия такой же либеральный фантом, как и Рынок, который автоматически «все расставит по местам». Логика автора приблизительно такова: не надо придумывать красивое слово «профессионал», когда речь идет о наемнике; за деньги можно убивать, но за деньги нельзя умирать; контрактный принцип в развитых странах резко ухудшает качество личного состава, очень часто не способного даже за пять лет освоить сложную современную технику, которую умный солдат осваивает за полгода. Поэтому «в той армии, которая нужна России, служить должны все (включая студентов), за исключением тех, кто не может по медицинским показаниям». «Гражданский контроль над армией должен обеспечить соблюдение всех прав военнослужащих. Только ГРАЖДАНИН может быть сознательным защитником страны».

Все четко. Вплоть до разоблачения истинных мотивов сторонников «профессиональной» армии: «Они хотят, чтобы их дети, а также дети их избирателей могли официально не служить, а на остальных, чьи дети вынуждены идти в армию от безысходности, наплевать, эти люди все равно не голосуют за СПС и „Яблоко“».

Да, по отдельности все четко. Но вместе выходит как-то туманно. Если лишь ГРАЖДАНИН может быть сознательным защитником страны, то дети интеллигенции, голосующей за СПС и «Яблоко», таковыми не являются, поскольку они прячутся за спины своих пап и мам (не говоря уже, что яблоко от яблони…). Однако и дети тех, кто за либеральные партии не голосует, тоже слабо подходят на роль сознательных защитников страны, поскольку идут в армию не по доброй воле, а «от безысходности». В итоге, проблема норовит переформулироваться следующим образом: как следует осуществлять военное строительство при катастрофической нехватке ГРАЖДАН, кои только и могут быть сознательными защитниками родины?

Но, может быть, все не так безысходно, быть может, аксиома о том, что хороший солдат непременно должен быть еще и ГРАЖДАНИНОМ, тоже сформулирована в духе разоблачаемой химеры?

В самом деле, неужто армия Кутузова в 1812 году была более граждански зрелой, чем армия Наполеона? И, напротив, французские солдаты, капитулировавшие в 1940 году перед Гитлером, были худшими гражданами, чем те советские солдаты, которые в 1941-м продолжали сражаться в куда более безнадежных обстоятельствах? Даже Маннергейм отмечал их самоубийственную стойкость, примеры которой он мог припомнить лишь у древних народов.

Слово «гражданин» слишком уж расплывчато. В одной политической культуре священным долгом граждан считается неколебимое доверие и беспрекословное повиновение власти, в другой – постоянное недоверие и решительный протест при всяком мало-мальски серьезном недовольстве. Но мыслимо ли вести войну, то есть погибать и терять близких, оставаясь довольными властью, которая посылает на смерть? Боюсь, именно сегодняшнее либерально-демократическое представление о том, что такое ГРАЖДАНИН, несовместимо ни с какой серьезной войной.

Я не специалист и что-то могу забыть, но у меня сложилось такое впечатление, что практически все войны, которые сильные передовые страны вели против слабых отсталых стран во второй половине XX века, закончились поражением сильных. Именно потому, что граждане цивилизованных демократических стран рано или поздно отказывались жертвовать людьми и материальными ресурсами, – может быть, все дело было в том, что они были просто гражданами, а не теми ГРАЖДАНАМИ, о которых мечтает А. Храмчихин? Да, если бы передовые страны защищали собственную территорию, их граждане наверняка проявили бы больше стойкости, но такие крайности, как «до последней капли крови», и тогда скорее всего пришлись бы им не по душе. Дело в том, что современный гражданин демократического государства совершенно искренне убежден, что государство должно служить человеку, а не человек государству, – это азбука либерально-демократической культуры.

Во многих отношениях это великолепно. И тем не менее, обилие солдат с такой психологией едва ли сильно укрепит армию.

Но означает ли это, что самоотверженная армия невозможна в демократическом государстве? Нет, не означает. Это означает лишь, что от «просто гражданина» и от солдата требуются разные качества. Не нужно пытаться одним человеческим типом покрыть все многообразие потребностей современного общества.

Невозможно умирать за деньги, в этом А. Храмчихин совершенно прав. Я скажу даже больше: невозможно умирать ради каких бы то ни было рациональных целей, ибо лично ты все равно уже не сможешь воспользоваться плодами победы, сколь бы сладостными они ни оказались. И если даже ты пламенный патриот, рационально ли приносить такую огромную жертву, как жизнь или здоровье, когда родина этого все равно не почувствует? Ибо вклад одной жизни в общую победу всегда исчезающее мал.

Так что же, все герои былых времен были безумцами? Ни Андрей Болконский, ни его раздражительный папа на таковых не похожи. И какими же словами напутствует отец сына, отправляя его на войну? «А коли узнаю, что ты повел себя не как сын Николая Болконского, мне будет… Стыдно!» Толстой знал, о чем пишет, он и на склоне лет вспоминал, что в Севастополе его неотступно терзал страх – страх смерти и страх позора. Честь – вот ради чего отдавали жизнь знаменитые своей храбростью русские аристократы, и человека, лишенного воинской чести, сумеет отправить в бой лишь такая власть, которая сумеет внушить ему еще больший ужас, чем противник.

А для этого власть должна быть совершенно свободной в своих действиях, свободной и от закона, и от гражданского контроля. Поэтому, если в стране недостает людей, обладающих воинской честью, воевать ее может заставить только власть не просто авторитарная, но сугубо фашистская. В стране же хоть сколько-нибудь демократической боеспособная армия невозможна без достаточно многочисленной социальной группы, которую можно условно назвать военной аристократией.

Не нужно только надеяться расширить эту группу до таких пределов, которые захватили бы и интеллектуальную элиту, это заведомая утопия. Ученые, инженеры, врачи, учителя не могут обладать таким же представлением о чести, как военные: для ученого исполнять что-либо без рассуждений, в отличие от солдата, есть дело самое постыдное. И если юноша, мечтающий быть скрипачом, превыше всего ценил бы воинскую доблесть, он бы и стремился в военное училище, а не в консерваторию. Принуждать же интеллигенцию к тому, с чем она внутренне не согласна, означает приобретать не сознательных защитников родины, а озлобленных отщепенцев, если вспомнить классические «Вехи». Отщепенчество интеллигенции от государства уже сыграло свою роковую роль в истории как самодержавной, так и советской России, – надо ли повторять этот опыт в России хоть сколько-то демократической?

Первостепенной задачей военного строительства мне представляется формирование того более или менее организованного слоя, который был бы способен выполнять функции военной аристократии.

Как же сформировать этот слой?

Единственный известный миру способ формирования аристократических натур, нацеленных на служение будущим поколениям, это длительное соприкосновение с другими аристократическими натурами в пору романтической юности. И когда военные пытаются использовать аристократию из интеллектуальных сфер, уже вступившую в возраст отвердения ценностной шкалы, они приобретают не «сознательных» защитников родины, но лишь раздраженных оппозиционеров.

Но почему бы не начать формирование солдат, а особенно младшего «комсостава» на гораздо более ранних стадиях? Почему нельзя создавать школы и училища с военным уклоном? Где формировались бы не только профессиональные навыки, но и профессиональный этос. Сегодня у государства достаточно средств, чтобы поставить такие заведения на вполне пристойную и материальную, и моральную ногу, – я имею в виду моральный облик воспитателей: неужто во всей России их не набрать, если действительно захотеть? А затем будущую элиту желательно сосредоточивать в специальных отборных частях, постепенно их расширяя и вытесняя прежние, о которых нам уже и читать тошно.

А. Храмчихин в качестве образца для подражания приводит Израиль, где служба до крайности тяжелая, – чего стоят одни убийственные марш-броски по пустыне, – зато быт не только благоустроенный, но и – что самое главное – свободный от унижения. При том, что военная угроза в Израиле очевидна каждому – и левым, и правым, и полусредним. Либеральная общественность Израиля временами даже обращает внимание, что среди погибших солдат и солдаток столь завышен процент репатриантов из бывшего СССР: этично ли заставлять людей рисковать жизнью ради нескольких десятков шекелей? Однако рисковать жизнью за шекели не станет ни один сумасшедший. Риск, сопровождаемый унижением, и риск, окруженный почетом, – совершенно разные вещи. И если в каких-то особых частях российской армии предметом первейшего попечения сделается достоинство солдата, тогда появится возможность привлекать туда не люмпенов, но романтиков. Если опасность будет красивой, они туда потянутся.

Ученых создают поэты

Есть еще одна сфера, которая погибнет без романтиков, готовых служить красоте, – это наука. Она потихоньку и погибает. Что это – глупость или измена?

И горячие профессорские головы решают: разумеется, измена. Власть желает истребить ученое вольнодумство и уничтожить потенциальных политических оппонентов. Так что же делать? Создавать политическое давление.

Что ж, дай бог нашему теляти волка съесть. Но какая сила в других государствах заставляла и заставляет власть поддерживать науку? Какие инструменты давления были у науки, например, при абсолютизме?

Карл I взял под свое покровительство знаменитое Лондонское королевское общество, которое в тот момент было независящим от церкви частным кружком, чтобы повысить свой престиж – «чтобы в будущем образованный мир видел в нас не только защитников веры, но и поклонников и покровителей всякого рода истины». Хотя ученые, подобно всякой социальной группе, выполняющей свои функции по собственному разумению, уже тогда считали себя, а не власть солью земли и тоже ничуть не скрывали своего свободомыслия. «Увеличивать власть человека над природой, – говорилось в торжественной речи по поводу пятилетнего юбилея Общества, – и освобождать его от власти предрассудков – поступки более почтенные, чем порабощение целых империй и наложение цепей на выи народов». Тем не менее, король прекрасно понимал, что научная фронда никакой опасности не представляет, ибо замешена она на аристократическом высокомерии, тайно или открыто презирающем невежественную чернь, а потому отнюдь не соблазнительном для нее, а скорее оскорбительном. Массы за такими не пойдут, а престиж государству эти надменные умники доставить очень даже могут.

Эпохи подъема науки всегда бывали и эпохами огромного уважения к науке и прежде всего не уважения простонародья, хотя на похороны Ньютона, считавшегося такой же лондонской достопримечательностью, как собор св. Павла, пришло множество простого люда, но уважения аристократии власти и родовитости. Для изящного джентльмена эпохи Ньютона считалось светской необходимостью умение поддержать разговор о воздушных насосах и телескопах, знатные дамы испускали крики восторга при виде того, что магнит действительно притягивает иголку, а микроскоп превращает муху в воробья. Возник даже особый род научно-популярной литературы для королев и герцогинь.

В эпоху Большой Химии, когда великий Дэви читал лекции в Лондонском королевском институте, «люди высшего ранга и таланта, ученые и литераторы, практики и теоретики, синие чулки и салонные дамы, старые и молодые – все устремлялись в лекционный зал». На лекциях же не менее великого Либиха несколько высокопоставленных особ даже пострадали при нечаянном взрыве. Химики становились желанными гостями во всех салонах. Работы Дэви по электрической теории соединений были удостоены Парижским Институтом Большой премии Вольты в 1806 году, когда Англия и Франция находились в состоянии войны, самые высокопоставленные особы обоих лагерей наперебой зазывали его на обед, а в 1812 году Наполеон лично распорядился впустить его во Францию, – таков был престиж науки, от начала времен и по нынешний день являющийся главным средством ее «давления».

К Фарадею в ученицы напрашивались дамы из высшего света, а сам Фарадей, скромнейший из скромных, так ответил на вопрос правительства об отличиях для ученых: их непременно нужно выделять и поддерживать, но не обычными титулами и званиями, которые скорее принижают, чем возвышают, ибо способствуют тому, что умственное превосходство утрачивает исключительность: отличия за научные заслуги должны быть такими, чтобы никто, кроме ученых, не мог их добиться. Так могут ли массы видеть в научной аристократии своего союзника, разделять ее направленные на собственную исключительность психологические интересы, чрезвычайно важные для всякого единения?

Но, может быть, самим ученым дороги интересы масс? Ведь многие из них были самыми настоящими благодетелями человечества?..

«Стыдливый материалист» Гельмгольц, один из величайших классиков как физики, так и физиологии, честно признавался, что «было бы несправедливо говорить, что сознательной целью моих работ с самого начала было благо человечества. На самом деле меня толкало вперед неодолимое стремление к знанию». Гельмгольц ощущал науку не столько полезным, сколько бессмертным и святым делом. Даже этой рациональнейшей сферой правят святыни!

Головокружительно гениальный Пуанкаре тоже не скрывал, что не считает облегчение человеческих страданий достойной целью человеческого существования, поскольку смерть избавляет от них гораздо более надежно. Люди практические, писал он, требуют от нас способов добычи денег, но стоит ли тратить время на такую чепуху, тогда как лишь науки и искусства делают наш дух способным наслаждаться? Говорят, иронизирует Пуанкаре, что наука полезна из-за того, что позволяет создавать машины, – нет, напротив, это машины полезны из-за того, что оставляют людям больше времени заниматься наукой! Цель же науки – красота (опять красота!), ученый стремится к поиску наибольшей красоты, наибольшей гармонии мира, и вот наибольшая-то красота и приводит к наибольшей пользе! Только неизвестно когда. И неизвестно в какой стране. Так что те, кто здесь и сейчас вкладывает деньги в фундаментальную науку (а все остальное, строго говоря, не наука), не будут иметь практически никаких преимуществ перед остальным человечеством, когда придет время собирать плоды.

Но как же выделяется бюджет на науку в демократических государствах, где электорат пользуется решающим влиянием? Неужели ему так близки поиски красоты, которой он насладиться уж никак не сумеет?

Чтобы выделять субсидии на астрономию, писал все тот же Пуанкаре, нашим политическим деятелям надо сохранять остатки идеализма. Можно бы, конечно, рассказать им о ее пользе для морского дела, но пользу эту можно было бы приобрести гораздо дешевле. Нет, астрономия полезна, потому что она величественна, потому что она прекрасна, – вот что надо говорить. Она являет нам ничтожность нашего тела и величие духа, умеющего объять сияющие бездны.

Вот тут-то мы и нащупали главный рычаг, посредством которого наука оказывает давление на общество: она рождает восхищение и гордость за человека, именно в этом заключается едва ли не важнейшая ее социальная функция – в экзистенциальной защите, в преодолении ужаса ничтожности. Ибо потребность ощущать себя красивым и значительным, причастным к чему-то великому и бессмертному ничуть не менее важна, чем потребность в комфорте, который может быть отравлен единственной каплей страха. Силы хаоса, распада всегда останутся неизмеримо мощнее всей человеческой техники, и наука дарит тем, кто сумеет ею очароваться, самые, может быть, сильные грезы, позволяющие ощутить жизнь чем-то значительным и не заканчивающимся с нашим личным существованием. Эйнштейн однажды прямо сказал, что в гармоническом мире научных теорий ищет забвения жестокой и бессмысленной реальности.

Понимаете? Ищет не адаптации к реальности, а ее забвения. Для адаптации с лихвой достаточно открытий девятнадцатого века. Да и в семнадцатом люди как-то выживали. Я имею в виду семнадцатый век до нашей эры. Равно как и стосемидесятый. Ведь и тогда люди как-то адаптировались к реальности наравне с волками, ящерицами и амебами – и тем на выживание тоже хватало ума. К тому же причиной подавляющего большинства человеческих достижений было вовсе не стремление к улучшению жизни человечества, а желание кого-то превзойти, хотя бы самого себя.

При этом я совсем не уверен, что наши антинаучные предки наслаждались жизнью меньше нашего. Чтобы наслаждаться жизнью, нужен хороший аппетит, который невозможно сохранить, взирая без завораживающих иллюзий в поджидающую нас неотвратимую бездну. Однако, если долго и умело внушать человеку, что экономика первична, а все идеальные потребности не более чем пережиток метафизических и тоталитарных эпох, он может понемногу в это и поверить. Разумеется, лишь на сознательном уровне, томление по высокому и бессмертному его все равно не покинет, принимая форму скуки, тоски, поисков забвения в наркотиках и сектах, как религиозных, так и политических, – но бюджет-то распределяется на уровне сознания!

И если прагматизм окончательно убьет в обществе остатки идеализма, а вслед за ними и приличия, требующие этот идеализм имитировать, исчезнут последние стимулы беспокоиться о науке и культуре. А уж силой они тем более ничего не выдерут – слишком уж немногими сознательно разделяются их ценности.

Но кто, скажите на милость, столько лет проповедовал прагматизм как высшую государственную и политическую мудрость? Кто столько лет вбивал в наш тугой слух, что ценность и цена одно и то же – ценностью является лишь то, что пользуется спросом? Кто повторял и повторяет, что правительство – наемные служащие, нанятые для удовлетворения нужд населения (в массе своей абсолютно безразличного к судьбам романской филологии, экзистенциальной философии и высшей алгебры), а государство – нечто вроде службы быта, а не институт, предназначенный прежде всего для созидания и сохранения коллективных наследуемых ценностей, в число которых несомненно входят таланты наиболее одаренной части населения, – кто все это нам внушает двадцать лет подряд, если не штатные пропагандисты той лакейской и торгашеской пошлости, которую им было по уровню их дарований естественно воспринять как либеральную идею? Кем либеральная идея трактовалась не как средство самореализации наиболее одаренных, а как диктатура заурядности, осуществляемая через рыночный спрос? Может быть, это были выходцы из КГБ? Если так, это была их самая гениальная операция со времен прославленного «Треста» – никакие коммунисты для дискредитации либеральной идеи не сумели сделать и сотой доли того, что сотворило либеральное лакейство.

И пока такая почти внерыночная и почти бесполезная, а всего лишь прекрасная, всего лишь грандиозная вещь, как наука, не станет снова ощущаться общим предметом восхищения и гордости – гордости и перед собой, и перед другими народами, – любое правительство всегда будет поддаваться соблазну отнять средства у бессильных и бесполезных для подкупа сильных и нужных.

А стать самим партией интересов, а не идеалов, ученые не смогут никогда: их слишком мало, их потребности суть потребности крайне узкой аристократической корпорации. Если аристократы духа, единого прекрасного жрецы, открыто выставят свои истинные заботы на всенародное голосование, они получат еще меньше, чем сегодня имеют от правительства. Я не хочу повторять вслед за Пушкиным, что правительство у нас единственный европеец, это не так. Но у меня есть серьезные опасения, что оно все-таки европеец в гораздо большей степени, чем тьмы и тьмы электората. Или, по крайней мере, больше заинтересовано в престиже страны.

Лучше лишний раз повториться, чем остаться непонятым: влияние ученых всегда было основано не на их политической силе, а на престиже науки. Вернуть науке ее былой авторитет – как и вообще внушить людям какие бы то ни было чувства, не приносящие лично им никакой материальной выгоды – хотя бы в какой-то мере способно только искусство. Обаяние науки было создано прежде всего поэтами в широком смысле этого слова – людьми, умеющими изобразить науку чем-то прекрасным и возвышенным. А потому возрождение науки – возрождение уважения к ней – может прийти лишь через возрождение антипрагматической культуры (впрочем, антипрагматична всякая культура, а прагматизм это именно антикультура), – задача на годы, если не на десятилетия – при том маловероятном условии, что этим займется какая-то серьезная общественная сила.

А покуда привязанность народа к науке столь несоизмеримо уступает его любви к футболу (попробовал бы кто-нибудь ликвидировать стадионы!), ей не на кого рассчитывать, кроме как на государство. Причем на его добрую волю, а не на вынужденные уступки, ибо инструментами давления ученые заведомо не располагают и при сохранении своего нынешнего авторитета в массах располагать никогда не будут.

Но пробуждать добрую волю правящего слоя, подчеркивая свою враждебность ему… «Мы ваши враги, а потому вы должны содержать нас», – такой метод агитации слишком уж парадоксален, он рассчитан разве что на святых. Не лучше ли задаться другим вопросом: а так ли уж противоположны интересы науки и власти? Так ли уж опасно неизбежное научное фрондерство и вольномыслие (как правило дилетантское, а потому утопическое, в чем его единственная опасность) для прочного государства? Нет ли у государства и науки общего и притом опаснейшего врага?

Можно назвать сразу двух – это бунт и скука, утрата экзистенциальной защиты, возможности ощущать себя красивым и долговечным. К счастью, бунт обрушивается на нас довольно редко, а потому в промежутках нетрудно делать вид, что он и вовсе не опасен. Но вот бессмысленность существования, она же экзистенциальная незащищенность, плющит рядового человека неотступно – об этом говорит кошмарное число алкоголиков и самоубийц. Успехи науки – как раз те праздники, которыми при умелом преподнесении можно было бы встряхивать монотонное существование простого человека, а заодно вербовать в ряды ученых новых романтиков. Но делается ли хоть что-нибудь в этом роде?

Я не уверен, заметило ли хоть одно средство массовой информации, что 2005 год – это год столетия не только Первой русской революции, но и специальной теории относительности (СТО). Шумихи, во всяком случае, было не слышно. Нам не до науки – мы строим капитализм, а ноблэс, так сказать, обязывает быть прагматичными. Жизнь духа должна быть рентабельной. Мы и дышать откажемся, если нам хорошенько не заплатить.

Удивительно, правда, что эпоха неудержимого роста британского капитализма (чтобы не сказать – империализма) была одновременно эпохой Ньютона и величайшей моды на все научное. И ничего, росту ВВП не препятствовало. Может, у нас потому и капитализм такой мелкотравчатый, вороватый, что совершенно лишен романтического, утопического начала? Либерализм явился к нам в каком-то кастрированном виде – не как ставка на талант, оригинальность, а как всеобщая погоня за ординарностью. В которую, похоже, вступили и ученые…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю