Текст книги "Королева"
Автор книги: Александр Фёдоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
II
Они уже давно миновали парк и шли теперь по холмам над морем.
Оно было тут, рядом с ними и дальше – всюду, величественное, спокойное, пустынное… Казавшееся ещё более пустынным от одиноких парусов, которые пропадали в нём, как призраки.
Но тайна вечной жизни и движения сообщала ему великую неизъяснимую красоту. И, может быть, благодаря близости этой красоты не хотелось говорить.
Солнце было уже низко. Его сияние легко и воздушно стлалось по воде и по холмам, темно-красным на осыпях и покрытых нежной травкой всюду вплоть до обрыва. Одинокие деревца, кустики с белыми цветочками, даже прошлогодняя, кое-где уцелевшая трава, – всё дышало первой чистотою и трепетом возрождения.
В открытых дачах раздавался стук топора и молотка: спешно готовились к сезону. Ученик художественного училища в фуражке, сдвинутой на затылок, сидел прямо на земле и писал этюд. Какие-то пёстрые птицы пролетели щебечущей стаей. Изредка раздавались голоса, но они вместе с шорохом моря вливались в тишину, которая распахнулась здесь в прощальном сиянии солнца.
Да, говорить не хотелось. И о чем было говорить. Макс Ли победил и через несколько часов будет увенчан за победу. Он иногда, торжествуя, взглядывал на неё, а она уже больше не принадлежала себе. У неё не было ни колебаний, ни сомнений, но ей казалось, что она, как во сне, летит по воздуху и будет лететь, пока продлится этот сон, а дальше – бездна… тьма…
Сердце билось… захватывало дух. Она останавливалась иногда, чтобы перевести дыхание.
Детские голоса раздались в стороне, у холма, где топорщился мелкий кустарник. Человек десять детишек чем-то там оживлённо и хлопотливо были заняты. Они потянулись к детям.
Малыши, старшему из которых было лет тринадцать, выпускали из клеток птиц на свободу. Птицелов был старший, гимназист.
Большая клетка с различными пестревшими и бившимися в ней птицами была в его руках, и он, видимо, чувствовал свою необыкновенную исключительность и важность.
– Не сразу, не сразу выпускать! По одной! – раздавались возбуждённые голоса.
– Непременно по одной.
– Ну, вот ещё! Всех сразу! Им веселей лететь будет.
– Нет, по одной интересней.
– Вот ту, синичку, надо поскорей выпустить: она драчунья, она клюёт других птиц.
Гимназист-птицелов, заикаясь, внушительно заметил:
– С-с-инички в-с-егда та-а-аккие! Они н-не уживаются с с… другими птицами… Иногда н… на смерть их забивают… в… выклёвывают мозг и и… поедают его…
– Вроде как людоеды, – заметил востроглазый мальчуган, который, по-видимому, перед тем изображал индейца, так как в картузике у него было воткнуто перо, а из-под картузика торчала зелёная трава, изображавшая волосы.
Другой индеец с такими же волосами стоял, сосредоточенно наблюдая, с шевелившимся пальчиком в носу. Оба были с палками, очевидно, заменявшими им мустангов.
– А у нас в Лунькове эта птица зовётся старчик, – тоненьким голоском вставил своё слово круглоголовый мальчуган в шапке с надписью Герой – и страшно покраснел.
– Г… где это – у вас?
– В Лунькове, – ещё гуще краснея и переступая с ноги на ногу повторил Герой.
– Сам-то ты старчик! – со смехом отозвались другие, видимо заискивая перед гимназистом, и даже не поинтересовались узнать, где это Луньково. Гимназист прикрикнул на окружавших его детей.
– Ч… что же вы с…стоите со всех сторон. Т…так через вас и птицы не полетят.
Но, по-видимому, тут у него было другое соображение: ему льстило, что двое взрослых людей, красивая девушка, да ещё такой важный франт, интересуются его делом, и он хотел им показать всё, что мог.
Дети с любопытством взглянули на взрослых, но тотчас же забыли о них.
Гимназист отворил дверцы клетки. Птицы продолжали биться в ней, но ни одна не верила и не догадывалась о своей свободе.
– Они не хотят лететь! Они не хотят лететь! – закричали дети и захлопали в ладоши.
Индеец номер 2-ой, вынул пальчик из носа и тоже захлопал в ладоши, уже после того, как все перестали.
Но на него никто не оглянулся: из клетки вылетела маленькая птичка с зеленовато-оливковой спинкой и серыми крылышками, отчёркнутыми зеленоватыми каёмкам. Она была так слаба, что села на нижнюю веточку ближайшего куста и чирикнула: чек-чек, – как будто спрашивая, правда ли, что она свободна.
Дети радостно засмеялись и запрыгали. Испуганная птичка пробовала полететь, но опустилась только на соседний куст.
– Это п…пеночка, – важно пояснил птицелов. – Она редко выживает в неволе… В… вон как ослабела… Н-ну д…да… оправится…
– Оправится! Оправится! – подхватили дети.
– Только как бы коршун её не съел, – выразил кто-то опасение.
– А у нас в Лунькове её зовут не пеночка, а дерябка, – снова отозвался Герой, и опять покраснел, как мак.
– С… сам ты дерябка! – снова сострил гимназист, и опять все захохотали над мальчиком. Но в это время из клетки вылетела третья птичка… и все обратили глаза к ней.
– Чижик…
Чижик, пыжик, где ты был?
На фонтанке водку пил…
запел кто-то из детей.
– A y нас в Лунькове… – послышался было опять тоненький голосок. Но тут кто-то докончил за него, подражая ему:
– Чижики водку не пьют.
Все так и покатились со смеху. Даже гимназист-птицелов, относившийся с снисходительным пренебрежением ко всем замечаниям приезжего из Лунькова, засмеялся.
Тот окончательно переконфузился и спрятался за спину молчаливого флегматичного карапуза с зеленой коробкой, висевшей на ремешке, перекинутом через плечо. На коробке было написано – «Естествоиспытатель».
– Вы что это собираете? – постукав по коробке пальцем, спросил естествоиспытателя Макс-Ли.
Тот солидно ответит:
– Цветов, бабочков, тараканов и других зверей.
Макс Ли весело расхохотался. Естествоиспытатель уже хотел обидеться, но девушка быстро наклонилась к нему и поцеловала в надувшиеся губки.
– О, милый! Милый!
За чижиком вылетел снегирь, за снегирём – красношейка.
О каждой из этих птиц их владетель сообщал что-нибудь поучительное.
Лёгкие красивые птички, вылетавшие на свободу из своей тюрьмы после долгого зимнего плена, радостно приветствовались этими детишками, которые сами были беспечны и трогательны как птички.
Было что-то, до такой степени чистое, радостно-светлое, почти святое в этом освобождении птиц на закате первого весеннего дня, что даже Макс Ли был умилен и взволнован. И как всегда, когда видишь что-нибудь истинно прекрасное, ему казалось, что он видел это в детстве и, главное, переживал то же, что переживали эти дети. Он, растроганный, смеялся и торжествовал заодно с ними и, взглядывая иногда на свою спутницу, испытывал к ней настоящую нежность, безотчётную благодарность за эту свежесть забытых переживаний.
Она это чувствовала и была бесконечно счастлива.
Редко какая из птичек сразу улетала далеко. Большинство, помахав отучившимися от полёта крылышками, садились на соседние деревца и кустики. Они вопросительно и отрывисто чиликали, как будто пробовали свои голоса или благодарили за освобождение.
Только одна, последняя, с шиловидным клювом, очевидно, долго не верившая раскрытой дверце, наконец сразу выпорхнула из клетки, стремительно метнулась в пространство и, ныряя низко над землёю, скоро исчезла.
– Прощай, – сказал гимназист и вздохнул. – Она лучше всех поёт. Тех я осенью и зимой ловил, а эту недавно поймал, когда холода были.
– Зачем же ловить, коль выпускать, – положительно заметил мимо шедший парень-рыбак с вёслами за плечами. – Уж лучше продать.
Гимназист заволновался и стал заикаться ещё больше.
– 3… зачем?.. К… как зач…чем! Зимой они замёрзли бы… Это больше отсталые. Да и корм зимой им трудно разыскивать. А продать?.. Я и… не нуждаюсь.
– Доброту свою хочут показать… Баре! Делать-то нечего, так и выдумывают… – фыркнул рыбак и пошёл дальше.
Дети как-то присмирели и с недоумением, почти с испугом поглядели ему вслед.
– Животное! – пробормотал Макс Ли и, чтобы загладить неприятное впечатление, спросил растерявшегося гимназиста:
– Скажите, пожалуйста, а как называлась последняя птичка?
– Славка, – радостно ответил тот.
– А у нас в Лунькове её пестрогрудкой зовут, – быстро выпалил тоненький голосок, но прежде, чем вокруг раздался взрыв детского смеха, он расхохотался сам и, весь красный, присел от смущения за естествоиспытателем.
Смущение, вызванное грубым вторжением рыбака, сразу разлетелось без следа, и детьми овладело ещё более радостное и беспечное настроение. Индейцы вскочили верхом на мустангов и помчались по холмам.
Естествоиспытатель, переваливаясь, пошёл собирать «тараканов, цветов, бабочков и прочих зверей».
Другие дети также стали расходиться. Гимназист с пустой клеткой уже потерял своё обаяние, но зато, по-видимому, сам чувствовал себя как нельзя лучше.
Макс Ли посмотрел на него, потом на девушку, и лицо его стало ещё мягче и привлекательнее.
Она стояла задумавшаяся, и в её лице, обвеянном закатом, была покорная печаль и ласка.
– О чем ты думаешь? – тихо спросил он её и взял за руку.
– Я думаю… я думаю… – смешалась она, не сразу отдавая себе отчёт. – Я думала, что должна чувствовать птица, когда её выпускают на волю… Глупо… Не правда ли?
Он покачал головой: нет, меньше всего он видит в этом глупость.
– Ты милая… славная… А знаешь, о чем думал я?.. Что должен чувствовать птицелов, выпускающий птицу на свободу.
Она, ещё ничего не подозревая, засмеялась.
Тогда он положил ей руки на плечи и, стараясь подавить волнение, сказал серьёзно, почти строго:
– Ты нынче не должна приходить ко мне… Не нынче, никогда… Слышишь…
– Ты не любишь меня? – вырвалось у ней прежде, чем она задумалась над его словами и волнением.
– Нет, именно потому, что сейчас, понимаешь ли, сейчас… Я люблю тебя, моя птичка… Мы останемся друзьями.
Любовь и смерть
Дул мягкий весенний ветер, и светлый день сиял от солнца.
Небо было так сине и молодо, что пухлые подвижные облака в нём казались ослепительно белыми и светящимися.
По берегу моря шла барышня, а рядом с ней, в расстёгнутом пальто, молодой человек. Должно быть, художник: в руках у него был испачканный красками этюдник. Она была тоненькая, высокая, со стриженной, как у мальчика, головой и с непринуждёнными, немного мальчишескими манерами, которые ей шли, потому что она была хорошенькая, и не только не лишали её женственности, а напротив, придавали привлекательность и грацию.
Солнечные лучи падали ей на глаза, на зубы, на щеки.
Она жмурилась от них, с наслаждением подставляя своё лицо, светившееся персиковой кожей.
С размаха бросила в море камень, сорвала с его головы фуражку, а вместо неё надела ему на голову со смехом свою лёгкую с плоскими полями шляпу.
Он дурашливо сделал книксен и застегнул на резинку шляпу, придавшую его молодому скуластому лицу забавный вид.
Ей велика была его фуражка с академическим значком: пришлось сдвинуть её на затылок, чтобы как-нибудь держалась.
Солнечный луч блестел на металлическом значке, точно ему также хотелось принять участие в их искренних дурачествах, и волны смеющимися струями бежали к их ногам, сверкая на всём необъятном просторе такими яркими, свежими и весёлыми красками, точно и у них был праздник и они были влюблены друг в друга.
Песок приятно хрустел под ногами.
Из города, облагороженный далью, доносился пасхальный звон колоколов, и всё это, вместе с их голосами и плеском моря, составляло одну сильную, красивую музыку, которая звучала и у них в крови.
Темно-красные осыпи скал и золотисто-зелёная весенняя трава, которую ещё не успели лишить первой свежести горячие вздохи ветров и жадные солнечные лучи; ветки деревьев и кустарника, блестевшие на солнце, как стеклярус; ещё не истоптанные извивающиеся тропинки, и воздух, и вода, и небо – всё это казалось им так ново, точно они видели это в первый раз и в первый раз весна была на земле.
Они оба как-то сразу замолчали и шли, прижавшись друг к другу, тихо покачиваясь из стороны в сторону, полные печалью счастья, высшей, чем само счастье.
И когда они взглядывали в глаза друг другу, в них светилось всё, что праздновало вокруг весну.
То на обрывах над ними, то вдали на песке показывались фигуры, и влюблённые не могли ни на минуту остаться одни.
– Нет, нет… увидят… увидят… – шептала она, когда он делал попытку наклониться к её губам.
Он вслух выразил желание, чтобы все люди вокруг провалились, окаменели, и они остались вдвоём на этом берегу.
За скалами, выступавшими в море, звякнул выстрел… другой.
Она тихо вскрикнула и отшатнулась от него.
Камень, шурша, скатился с обрыва от звука выстрела и за ним, как дымок, закурилась пылью земля. Чайки, дремавшие на воде, испуганно поднялись и замелькали над водой ослепительно-белыми подкрыльями.
После выстрела тишина стала как-то особенно молчалива и возбуждённо-выжидательна.
– Это стреляют чаек, – сказал он, желая успокоить.
– Да, да, чаек, – машинально ответила она, стоя всё ещё с широко-открытыми глазами. – Как это нехорошо!
– Полно. Что за сентиментальность.
Однако, снял с себя её шляпу. Они поменялись.
– Я не нахожу… А, впрочем, может быть… Но только как же это? В такое утро лишить жизни дикую птицу, для которой – это море, эти скалы и песок… Право нехорошо.
– Стоит ли говорить о таких пустяках.
– Нет, это не пустяк. Особенно в такой день! Ему это было бы больно.
– Кому?
– Христу!
– Ах, вот ты о чем!
– Я вовсе говорю это не потому, что религиозна, – почти оправдывалась она. – А всё же… Верили же в Него люди почти две тысячи лет… И вдруг, такая бесплодная жестокость.
– Ну, полно! Это почти то же самое, что сорвать цветок сломать ветку, поймать рыбу…
– Как можно!
– Ну, да же!
– А, по-моему, убить вот хоть эту чайку, когда она так счастлива, пролить кровь… Нет, это ужасно!
– Ничего нет ужасного! – возразил он с преувеличенной твёрдостью. – И жизнь и смерть в природе одинаково прекрасны. И не всё ли равно чайке, когда умрёт она. Именно в такое-то утро и хорошо умереть. Разве тебе не хочется умереть, когда ты очень счастлива?
– Да, – подумавши ответила она. – Но это не то.
– Надо же быть логичной, – заметил он, резонёрски морща брови, хотя это не шло к нему, и тут же, наклонившись, поднял небольшой конвертик из которого выпала мужская визитная карточка.
С любопытством взглянул на карточку; она была исписана карандашом и едва можно было разобрать:
«Прохожий! Кто бы ты ни был, благослови небо за то, что оно дало тебе глаза, чтобы видеть всё это, и уши, чтобы слышать и…»
Дальше трудно было разобрать. Легче догадаться.
– Чудак! – сказала она. – Посмотри, кто это такой?
– Разве это важно!
Однако он взглянул на оборотную сторону карточки. Краска сошла с букв на конверт от морской влаги. Не стоило тратить время разбирать имя.
– Вот странно! Это так подходит к нашему разговору.
– О, всё, что есть вокруг, – более убедительно, чем эти банальный восклицания. Впрочем, эта карточка заслуживает, чтобы её подарить морю.
Он скомкал картон вместе с конвертом и швырнул в воду.
Плескалось море. Тихо гладил лицо и шевелил волосы ветер… Издали, из города доносился перезвон пасхальных колоколов.
Неожиданный тревожный и резкий звук жадно ворвался в эту музыку и всё перепутал в ней, как кроваво-красная струя, хлынувшая в фонтан.
Это поразило обоих сильнее, чем выстрел.
– Рожок «Скорой помощи»! – первый пробормотал он.
– Да
– Так близко!
– Зачем она может быть здесь?
– Кто-нибудь утонул!
– А может быть…
– Что?
– Эти выстрелы!..
Они торопливо пошли, почти побежали по песку по направлению к тем красным с пушистой золотисто-зеленой травой скалам, из-за которых услышали выстрел.
Выбежав из-за излучины, они увидели по другую сторону скал, образовавших скрытую от них котловину, – бегущих людей. Люди бежали молча, и все они казались одетыми в чёрное.
Вдали у деревянной бревенчатой дамбы, к которой спускалась дорога, стояла пара лошадей и небольшая карета.
У одного из бежавших оттуда блестело что-то вокруг головы, как золотой венчик. Сам он был толстый и дико было его видеть, спешащим на своих коротких ногах.
И влюблённые также бежали навстречу, к тем же выступавшим в море молчаливым скалам, как будто это могло кого-нибудь спасти.
И каждый спешил добежать как можно скорее… Не затем, чтобы спасти, а затем, чтобы в это молодое смеющееся утро увидеть кровь, увидеть чудовищный образ смерти.
Может быть, этого и недоставало всем, чтобы постичь бессмертную красоту и смысл улыбки, которая сияла вокруг и пела, как счастье.
И эти двое прибежали первые.
Но там, в этом углублении, образуемом скалами, тоже было двое.
Один лежал на песке, почти у самых волн, другой… нет, это была женщина – стояла над ним с сосредоточенным, бледным лицом. Впрочем, женщина была совсем простая, должно быть швея, даже работница.
Она возилась около того, что лежал на песке, расстёгивала его платье, ворот его рубашки, белой как пена.
Но видно было, что она ему чужая: в ней не сказывалось ни горя, ни отчаяния. Притом же она была слишком бедно одета сравнительно с ним.
К запаху моря и весенней травы, и земли примешивался тут странный запах палёного. Пиджак его тлел сбоку и там же, на белой рубашке видно было пятнышко крови.
Такое же пятнышко было и на правом виске, к которому спускались пряди светлых молодых волос.
С досадным любопытством, страхом и жалостью глядели они на него, боясь приблизиться, и наряду со всеми этими чувствами, здесь, близ кровавого горя, вырастало и ярче вставало их личное счастье.
Любовь стояла рядом со смертью и от траура смерти ярче сверкала жадность любви.
Не прошло и минуты, как около самоубийцы образовался целый кружок людей, тупо и с ужасом глядевших в открытые, безучастно устремлённые в небо серые глаза.
Вместо бедной женщины теперь перед телом на коленях стоял тот самый толстый человек, который бежал по песку, и венчик, сиявших вокруг его головы, оказался просто околышем его докторской кепи.
В воздухе пахло карболкой, и этот запах как-то болезненно заглушал запахи моря, воздуха и земли.
Клочья белой ваты становились красными, побывав у груди лежащего человека, белой и нежной. Они валялись около камней и качались на воде, возле берега, неприятно и зловеще окрашивая зеленоватую прозрачную влагу.
А он лежал неподвижно. Только белая грудь вздымалась тяжело и редко, и неприятно черно глядели отверстия прямого и красивого носа.
Самоубийца был довольно высок ростом; дико было видеть у него на ногах новые резиновый калоши, блестевшие на солнце.
Равнодушный околоточный надзиратель с заспанным лицом осматривал его карманы, вынимал из них незначительные вещи: мелочь, спички, платок, записную книжку. Наконец попался паспорт.
И все жадно потянулись, чтобы узнать имя самоубийцы. Оно всем было неизвестно. Бедно одетая женщина и мастеровой рассказывали, как они первые увидели его тут, вот в этом самом положении… Только в руке у него был револьвер, из которого он имел силы выстрелить в себя два раза: один раз в висок, другой в грудь.
Тогда мужчина побежал звать на помощь, а женщина осталась при нём.
– Может, выживет?
– Где выжить!
Их показания записал полицейский. Но когда стал записывать их имена и адреса, они испугались.
– Охота была путаться. Я тебе говорила, – сердито заметила женщина своему спутнику.
– А что ж, как собаку оставить тут валяться! – зло отозвался он.
Какой-то студент многословно успокаивал свидетелей, что им нечего бояться и что они исполнили только свой долг.
– А зачем записывают?
– Для порядка.
Тогда оба стали словоохотливее и много рассказывали, как они первые увидели несчастного.
И все слушали и завидовали, что они были первые.
– И ведь в какой день жизни себя затеял решить!
– Круто должно быть пришлось?
– А всё же грех.
– Да, может, он не православный.
– Имя православное.
– Как есть русский.
Его перевязали, бережно взяли за руки и за ноги… Другие поддерживали с боков.
И понесли.
Толпа двинулась за этим печальным шествием, и все старались запечатлеть в своей памяти молодые черты, проникнуть за стеклянную холодность серых глаз, чтобы прочесть тайну его смерти и жизни.
Он был чужой всем им, когда жил и страдал. Чужой всем.
А теперь люди не сводили с него глаз и спрашивали молча и шёпотом друг друга:
– Как он мог?
Если бы страдающий, он шёл рядом с ними, они бы не обратили на него внимания. А может быть, одно слово братского участия могло спасти его от смерти – от самоубийства… да ещё в такой день.
Христос! Назывались ли бы они твоим именем, если бы ты не был распят и не пролил кровь свою на Голгофе за них?
Та кровь была жертвой искупления.
А эта?
Не падёт ли она на тех, кто шёл за его телом, уже охваченным агонией? И на всех, кто сейчас празднует этот великий день и дышит его голубым ароматным дыханием.
Толпа ушла, и остались только двое… Только двое… Он и она.
Они стояли молча около того самого места, где лежал самоубийца, боясь взглянуть друг другу в глаза.
Пахло карболкой и морем. Окровавленные клочья ваты валялись на песке и плавали около берега на воде, окрашивая её зловещим пурпуром.
Зато дальше вода была зелёная, как ярь. Лишь кое-где фиолетовыми пятнами выступали сквозь неё камни.
На сыром влажном песке ещё чётко вырисовался след от лежащего тела. Здесь, полчаса тому назад, он стоял сильный и живой, но уже обрёкший себя на смерть. Если бы они тогда встретили его!.. Ну, что ж! Им было бы досадно, что посторонние глаза увидели их счастье. Они хотели быть одни. Спрятанное от других, оно делало их богаче.
Скрылась карета… Скрылись люди… Здесь было пустынно; ни справа, ни слева их почти не было видно за скалами и мшистыми камнями, уходившими в море.
Один из камней далеко от берега выступал чёрным гребнем и его то заливала, то открывала вода.
Острый парус блестел вдалеке, где море было густо-синего цвета.
Чайки лениво носились над водою на распущенных крыльях.
Тихо плескались волны. Из города нежно доносился колокольный звон.
А они боялись взглянуть друг другу в глаза, чтобы из них искрами не посыпалась торжествующая сила жизни и молодости.
– Бедняга! Как мне жаль его! – сдерживая несоответственной печалью голос, в котором звенела совсем другая музыка, как бы про себя сказала она.
– Жаль! – как эхо, повторил он, но голос его был далеко от него. Он стал смотреть на неё пристально, почти хищно, а она чувствовала на себе этот взгляд, но стояла, опустив голову.
– Жаль… жаль… жаль… – повторял он, чужой этим лицемерным звукам, продолжая всё также глядеть на неё.
Какая-то сила подхватила его и толкнула к ней.
Он сбоку запрокинул её голову и впился прямо в губы, и их облитые поцелуем взгляды, счастливые и жадные, близко-близко переливались из глаз в глаза, в то время, как губы не размыкались.
Крикнула чайка.
Она отшатнулась.
– Здесь никого нет, – задыхаясь, прошептал он. – Нас тут увидеть никто не может. Здесь хорошо… Хорошо!
Для этого им достаточно было наклониться, сесть. Тогда их никто не мог заметить из-за камней.
Она, вся дрожа, бессильно и покорно опустилась как раз на то место, где лежал самоубийца.
Теперь она уже не могла глядеть в глаза тому, кого любила! Счастье слишком отягощало веки.
И поцелуи его закрывали ресницы. Они, как солнечные лучи, падали ей на глаза, на губы, на щеки…