355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фёдоров » Королева » Текст книги (страница 9)
Королева
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 09:00

Текст книги "Королева"


Автор книги: Александр Фёдоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Феномен

Звонили, очевидно, не в первый раз. Но сон отделял первый звонок от сознания таинственной границей иного, чуждого мира. Теперь звонок разбил эту границу и коснулся сознания.

Акушерка тревожно открыла глаза.

Звонок продолжался. Он наполнял сумрак настойчивым призывом.

– Гаша! Агафья! Гашка!

Прислуга не отзывалась. Пришлось бежать в одной рубашке в кухню и растолкать её, а сама Марья Симоновна, ёжась от холода, накинула юбку и платок и размышляла, к какой роженице зовут её.

Но среди клиенток не было ни одной на эту ночь. Или неблагополучно, или, значит, к незнакомой.

Так и оказалось.

Она высунула голову в дверь и увидела своего дворника с другим мужиком, также дворником, посланным от родильницы.

– К незнакомым не пойду! – решительно заявила акушерка. – Я всю прошлую ночь не спала, а нынче опять тащиться невесть куда в полночь!

– Помилуйте, какая теперь полночь! Седьмой час утра. Светает… Да и недалеко это… На пять минут ходу, а дело-то такое, что некогда другую разыскивать.

Акушерка с досадой крякнула.

– А кто такая? Молодая? Старая?.. Кто?

– Да так, совсем пигалица. Студентова жена. Всего четыре месяца, как поженились… Бедняки…

– Ну, так… час от часу не легче, – ворчала акушерка, с досадой набрасывая на себя что надо, и к её недовольству прибавилось, как всегда в таких случаях, неприятное чувство неуверенности и беспокойства.

Ещё она вся дрожала от ощущения неестественного холода, охватившего её после сна и ледяного умывания, когда вышла с провожатым на улицу.

В самом деле, уже рассветало. Но и рассвет, казалось, был проникнут тою же томительной холодной дрожью, как и акушерка, точно и его, невыспавшегося как следует, разбудили для неприятной и ответственной обязанности.

Проехал извозчик порожняком; нанимать не стоило – близко. Дворник, чтобы развлечь спутницу, ни с того, ни с сего брякнул:

– А сейчас, мимо нас, опять человека вешать провезли.

– Как вешать? Откуда?

– А из тюрьмы; почти каждую ночь везут… В карете, и верховые по бокам.

Акушерка покачала головой. Она представила себе, как человек вешает, быть может, как раз в эту минуту, другого человека и содрогнулась, не столько за того, кого вешают, сколько за вешающего. Жутко и непонятно. В то время, как она помогает появлению людей на свет, другой – как раз наоборот. Может и в самом деле лучше уже не родиться, чем жить и видеть такие вещи? А ведь когда-то такая же, как она, акушерка, помогала им обоим появиться на свет. Может быть, даже одна и та же акушерка!

Она вздохнула, ещё не разобравшись путём в этих нелепостях жизни, и вошла за дворником в калитку маленького двора, ограниченного со всех сторон сонными стенами, с раскрытыми кое-где, как бы зевающими, пастями дверей и множеством окон, тёмных в большинстве и только мутно и как-то злобно глядевших наружу.

– Сюда, сюда, – вёл за собой дворник акушерку по лестнице.

Стеклянная галерея. Частые двери.

– Здесь.

Он, даже не позвонив, дёрнул ручку двери и впустил акушерку в комнату больной.

Молодой человек в студенческой тужурке с встревоженным лицом бросился к акушерке.

– Ах, наконец-то! Боже мой, она так страдает!

– Ничего… Ничего… посмотрим, батенька!

Батенька сунул руку в один карман, в другой, – мелочи не было, – попался рубль, и он ткнул его в руку выжидательно стоявшему дворнику. Тот ушёл, оставив после себя запах овчины и сырости. Студент хотел помочь акушерке снять кофту. Но она воспротивилась с громким смехом:

– Нет я сама. Не люблю таких нежностей.

Этот смех удивил и почти оскорбил его. Он взглянул на дверь, за которой стонала больная, и торопливо забормотал с укором:

– Я боюсь, что дело серьёзное… Всего четыре месяца, а живот такой большой… Может быть двойни… даже тройни, и вдруг… такое несчастье…

– Посмотрим, посмотрим… Если серьёзное дело, доктора надо позвать, батенька.

– Я и думал доктора, но она и слышать не хочет. Непременно потребовала акушерку – говорит…

– Ладно, ладно, батенька, посмотрим! – на этот раз деловито перебила его акушерка. – Вы вот скажите, где мне у вас тут умыться и переодеться?

Она окинула взглядом маленькую комнату; стол, заваленный бумагами и книгами, над которым совсем нелепо красовались приколотые булавками японские бумажные веера и открытки с картинками, – следы убогого женского вкуса; клеёнчатая кушетка, два стула…

– Сюда… уж простите… умываемся в кухне. Ещё не совсем устроились, – бормотал он, проникаясь доверием к этой крупной женщине с мужским выражением лица, с усиками над губой и громким голосом.

Он провёл её в крошечную кухню, и в то время, как она стала тщательно поливать из крана намыленные руки, старательно продолжал сообщать ей:

– Это случилось так неожиданно, без всякой видимой причины. Она ни вчера, ни раньше ни на что не жаловалась, а нынче вдруг началось… И то с вечера всё скрывала от меня.

– Так, так… посмотрим… – с ободряющей улыбкой говорила она, энергичными мужскими движениями вытирая руки и глядя прямо в широкое совсем юное лицо студента с белокурой бородой, оставлявшей чистым почти весь подбородок.

– Первая беременность? – строгим голосом спросила она его.

Он сразу принял вид экзаменующегося:

– Первая. – Но тут уже у него сорвалось совсем другим тоном:

– Да я же говорю вам, что всего четыре месяца, как мы поженились!

Она рассмеялась.

– Ничего, ничего, вы не обижайтесь… Я ведь это вообще… Ну-с, а теперь – мне нужно переодеться… Уйдите-ка, батенька.

Он прямо из кухни поспешил к больной, чтобы ободрить её:

– Пришла… сейчас будет… ну, что? Как?

Больная, не глядя на него, ответила:

– Ничего… ты не беспокойся… лучше бы… ты ушёл…

– Как… ушёл?!

– Сходил бы за мамой… Да, да, непременно за мамой…

Акушерка, переодетая в белый халат, вошла твёрдыми шагами, как будто входила в свою комнату.

Худощавое, почти детское личико, с тою банальностью в выражении, которая даже красивые черты лишает привлекательности, казалось ещё меньше и худее от чёрных окружавших его волос.

– Да вы не только молодая, но и бессовестно молодая, – со смехом высказала акушерка своё впечатление. – Ну, здравствуйте… здравствуйте… что у вас тут такое… посмотрим, батенька.

Больная жалко улыбнулась глазами и перевела их как-то вскользь нетерпеливо на мужа, который взглядывал с растерянным вопросом то на жену, то на акушерку.

Он ответил нерешительно на взгляд жены:

– Вот она хочет, чтобы я съездил за её матерью.

– Ну, что же, за матерью, так за матерью. Мы и одни пока что управимся… Вата у вас гигроскопическая есть?

– Нет, ваты нет.

– Вот, кстати, и ваты по пути купите, да и ещё кое-что. Я запишу сейчас, а то вашей голове, я думаю, не до того, чтобы помнить такие штуки. Ну, марш, батенька, скорее, а мы здесь поисповедуемся.

Она выпроводила студента и подошла снова к кровати больной.

Та лежала, полузакрыв глаза, устало мерцающим взглядом скользнув по акушерке, и провела языком по сухим нежным губам; очевидно, приготовляясь говорить.

Но прежде всех расспросов акушерка дунула в свои руки, ещё свежие от воды, и, опустившись на стул подле постели, осторожно стянула до колен одеяло с больной.

Взглянув на её большой живот, она медленно и косо перевела глаза на лицо роженицы, и та ответила ей таким же косым взглядом, после которого тотчас закрыла глаза.

– Т-а-а-к, – протянула акушерка. – Ну, исповедуйтесь.

Роженица молчала.

Теперь, когда она лежала с закрытыми глазами, лицо её было прекрасно и невинно, как у ребёнка. Очевидно, именно взгляд, в котором сказывалась пошлость, ещё не успевшая передаться чертам, отнимал у них драгоценнейшее свойство.

Акушерка приступила к исследованию.

Беременность была вполне нормальная и, как показалось акушерке, не первая.

Она сообщила свои подозрения роженице.

Та продолжала молчать.

– Ну, что тут скрываться передо мною! Впрочем, как хотите… Как чувствуете себя? Схватки были?

– Были… Ах, да!.. Верно, уж скоро?

– Да, по-видимому…

– Я… я скажу вам все… не первая… было два… два…

– Аборта?

– Да… два…

Акушерка, видавшая виды, ахнула.

– Да сколько же вам лет, батенька?

– Восемнадцать.

– Так, так… – Она хотела по привычке рассмеяться, но на мгновение осталась с открытым в изумлении ртом, а затем философски закончила:

– Бывает… Но чего же вы от мужа-то скрывали? Ведь это от него?

– Нет, мы только четыре месяца женаты.

– Могло случиться и до брака… – пояснила акушерка, которой хотелось, чтобы это было именно так. – Значит, от другого?

– Да.

Это уже было любопытно. Она спросила:

– Ну, а те разы?..

– Тоже… от разных…

– Отчего же вы не вышли замуж за… ну, хоть за того, от кого теперь забеременели?

– Он… он умер. Да, он вскоре умер.

– Как же теперь этот? Он, вы знаете… ведь он убеждён, что у вас неблагополучно… всего четыре месяца… может быть, двойни – тройни…

– Ах, он ничего не понимает в этом…

– Так… так… бывает.

Акушерка опять хотела расхохотаться и опять осеклась и только подумала про себя: «Вот феномен!»

– Но ведь теперь-то уж не обманешь его!

– Да… – ответила та с сожалением и закрыла глаза.

И опять ангельское лицо поразило акушерку своей чистотой и невинностью.

Ей стало жаль эту маленькую грешницу, которая, верно, не ведала, что творила.

К тому же лицо её вдруг исказилось болью родовых схваток. Она вся вытянулась, вжала голову в подушку и застонала, скрипя от боли ровными прекрасными зубами.

Акушерка стала успокаивать её.

– Ничего, ничего… потерпите, – она хотела сказать обычное слово: батенька, но вместо этого сказала непривычное ей слово, – деточка, – все будет хорошо.

Схватка отпустила. Лицо роженицы покрылось потом, и глаза сразу как-то запали глубоко в синие крути. Она устало дышала и изредка тихо стонала, и стоны её скорее походили на глубокие вздохи. Акушерка приписала их нравственным страданиям и всеми силами хотела её успокоить:

– Бог даст всё обойдётся… Вы оба молодые. Поплачете вдвоём и всё тут… бывает… Вас тоже ведь нельзя очень-то винить… ребёнок совсем…

– Нет, нет, я виновата… – слабо опровергала та. – Сама виновата. Если бы я раньше его на себе женила, всё было бы хорошо…

– Что вы говорите! Но ведь это был бы обман на всю жизнь… Нет, уж лучше…

– Вы думаете… как те два? – слабо перебила её та. – Да, конечно, и это было бы хорошо… Но я всё надеялась, что удастся, если не женить, то раньше… ну, словом… раньше скрыть… а потом было уже поздно. Я боялась после трёх месяцев…

У ней снова начались схватки. Она стонала, ломала руки и в промежутках, когда её немного отпускало, спрашивала акушерку, не умрёт ли она.

– Нет, нет, всё будет благополучно.

– Всё в порядке и таз отличный… И отлично сделали, что не успели… Ведь это… это нехорошо, батенька. – Она вспомнила разговор про казнь, и теперь ей представилось как-то внутренне-ясно, что сделать выкидыш – это тоже похоже на казнь.

– Я так хочу жить!

Застучали в коридоре. Он вернулся и уже из соседней комнаты крикнул:

– Мама сейчас будет! Ну что? Как?

– Ничего, ничего, – успокаивала его акушерка.

– Вы вот давайте-ка сюда стол, да накройте его простыней и дайте полотенце, что ли…

Она стала энергично командовать им, и он с механическим усердием выполнял все её приказания.

– Может быть, доктора нужно?

– Нет, обойдётся и без доктора.

Она изредка взглядывала на этого наивного парня, который то и дело подходил на цыпочках к постели больной и с страстной нежностью и жалостью спрашивал:

– Ну, что?.. Как?..

Предупредить его или делать своё дело… не мешаться в эту тяжёлую историю?

Не успела она ещё решить этого вопроса, как начались роды. Он схватился за голову и бросился к жене.

– Вот что батенька, вы уходите-ка отсюда пока что… и без вас справимся… – обратилась к нему акушерка и почти вытолкала его из комнаты.

Оставшись один, он покорно остановился у двери, стиснув голову обеими руками. С глазами, которые были широко открыты, как будто также хотели слышать малейший вздох оттуда, напряжённо прислушивался. Когда стоны возобновлялись, он бросался от двери в кухню с выражением бесконечной муки в лице, сжимался где-нибудь в углу и боялся дышать. Ему было страшно и тяжело; он считал себя прямым виновником страданий этой маленькой, любимой им женщины, почти ребёнка, и минутами хотел исчезнуть, превратиться в какую-то точку, распасться как прах, чтобы только не слышать её стонов, не знать об её страданиях.

Если бы это случилось не теперь, а своевременно, через пять месяцев, тогда было бы за что и пострадать. А теперь страдать так из-за того, чтобы увидеть безжизненный кусок мяса, это ужасно!..

Он не выдержал и заплакал.

Но вода, закипавшая в чайнике на керосинке, остановила его слёзы. Он поспешно снял чайник и в ту же минуту услышал ясный детский крик, смешавший тягучие раздиравшие душу стоны его жены.

Чайник едва не выпал у него из рук.

Он бросился опять к двери, но, остановился перед ней с страшно бьющимся сердцем, с дрожью во всех членах.

Детский крик повторился.

Он кинулся обратно в кухню и остановился посредине её, потрясённый чудовищной догадкой.

Окаменел в своей неподвижности, которая продолжалась целую вечность, а может быть одно мгновение – не слышал и не заметил, как пришла её мать, толстая, самодовольная женщина с неизменно торчащей в уголке фиолетовых губ папиросой.

Вдруг он опомнился, и ещё не высохшие слёзы на его ресницах и глазах слились с другими слезами, хлынувшими вслед за ними:

– Боже мой! Боже мой! Боже мой! Боже мой!.. – шептал он без конца, чувствуя, как сразу все в его мозгу изменило свой облик, свой смысл, точно вселенная вывернулась на изнанку со всем своим добром и злом, красотою и безобразием.

Теперь он ясно слышал, кроме этого непрерывного детского писка, резкий голос тёщи, сопровождаемый довольным смехом.

– Нет, каков зятёк. А! Четыре месяца! Двойни! Тройни! Как он провёл меня. А! Целых пять месяцев до свадьбы они меня дурачили!.. А ведь такой тихоня. Такой невинностью прикидывался!.. Ну, я посмеюсь над ним!

Во время этой бравурной речи акушерка напрасно останавливала расходившуюся тёщу. Но вот голос той мгновенно осёкся, и вслед за тем что-то тяжело хлопнулось на стул.

– Поняла. Вразумили, – с горечью пробормотал он и почувствовал сразу прилив бесконечной злобы, остановивший и осушивший его слёзы.

Акушерка вбежала, схватила чайник и ушла: один вид его всё объяснил ей.

Он продолжал стоять, не двигаясь с места. Опять время исчезло куда-то, и была только одна мутная пустота, в которой раздражающей насмешкой раздавался этот, непрерывный писк.

Закрыл глаза, чувствуя, что начинает медленно опускаться в эту пустоту, и тут же ощутил, что кто-то взял его за руку.

Не отдёрнул руки. Открыл глаза. Акушерка стояла перед ним в своём белом одеянии; от этой белизны становилось холодно.

– Ну что! – грубовато обратилась она к нему. – Нечего уж, значит, объяснять? Тем лучше. Что же поделаешь… бывает, батенька.

Отчаянное выражение его лица напугало её.

– Ну, не надо… не надо.

И акушерка стала гладить его волосы своей рукой, всё ещё пахнувшей карболкой.

Эта простая ласка тронула его, и злоба опять схлынула, и осталось только одно сознание ужасного несчастья, обманутой любви, такой глубокой и гордой, сознание одиночества, которое всегда страшнее после утраты.

Он, как сквозь сон, слышал её слова, стараясь подавить рыдания, которые бились где-то в груди, как прикованные цепью, и вдруг сорвались с этой цепи и потрясли всего до такой степени, что трудно было стоять на ногах.

Он склонил голову и, рыдая, уткнулся прямо в тёплую пухлую грудь акушерки. Та продолжала гладить его волосы и, сама едва удерживая слёзы, старалась утешить его простыми, плохо связанными словами:

– Ну, полно… не надо, батенька… Что там! То ли ещё бывает на свете. Ну, вы оба ещё молоды, а она так совсем пигалица. Ну, согрешила. Так ведь и Христос велел простить грешницу. А дитя-то чем же виновато? Ничего, перетерпится, перемелется, мука будет.

Но тут горечь, в которой уже было больше отчаяния, чем злобы, закипела в нем снова:

– Ах, нет… нет!.. – переставая рыдать, выкрикнул он. – Ведь мука-то только тогда бывает, когда зёрна бросают… хоть с сором, да зёрна… А если камень под жёрнов бросить, так только жёрнов разобьёшь, или песок получишь, а не муку… Не муку! Я теперь всё увидел… сразу увидел… всё сразу понял… Так обманывать! Так лгать!.. Это чудовищно! Чудовищно!

– Ну, не надо так… не надо!.. Что же ей оставалось делать?.. Ну, согрешила, обманула… ведь она ребёнок совсем. Её обманули, и ей пришлось обманывать. Вы, думаете, ей легко… Её тоже пожалеть надо…

– Да, пожалеть!.. Если бы это исправило её… Но разве что-нибудь может её исправить!.. Я не верю, не верю в это после всего, что мне открылось сейчас! Ах, ах!.. – ужасался он. – Чудовищно! Чудовищно!

– Поверьте, исправит… Ваше прощенье исправит её… Ведь берут же люди на воспитание детей… Ну, вот и вы вроде этого же как будто… Ну, не всё ли равно… возьмёте, и Господь наградит вас за это. Ведь сиротка… Отец умер у него…

– Умер? Это она вам сказала?

– Да, она.

– И опять ложь! Ложь! Я догадался теперь, кто отец! Лжёт она! Он у нас всего неделю тому назад был. Мне тогда показалось, я заметил, но не поверил себе, осудил даже себя за это… А она продолжала с ним… продолжала, когда уже замуж за меня вышла… Гадость! Гадость! – с отвращением произносил он. – Послушайте… Нет, вы только послушайте!.. – с искажённым от страдания, недоумения и отвращения лицом торопился он рассказать ей всё, что с такой мрачной наготой открылось в несколько минут.

Он рассказывал сбивчиво, лихорадочно, но тем мучительнее, как жена обманывала его, и эти черты мешались с откровениями его любви и сообщали им ещё большую остроту.

Он только теперь понял, как надо, её желание принадлежать ему раньше, до брака, а тогда приписывал свои мысли собственной развращённости. Он не мог допустить не только подобной грязи, но даже тени, которая могла бы упасть на неё, – которую он любил, как святую! Он ожидал, когда мало-мальски обеспечит себя и свою будущую жизнь с ней уроками. Он не доедал, чтобы сколотить маленькие средства для покупки этой бедной обстановки…

Наконец настал счастливый день, и она вошла к нему его женой и внесла с собою свет и счастье…

– Свет и счастье!.. – бормотал он почти с ужасом. – И вот, чем оказались этот свет… это счастье!

Потом, вдруг, с остановившимися глазами и помертвевшим лицом он заявил:

– Знаете что… я ухожу… я сейчас уйду отсюда куда глаза глядят… Я не хочу знать её, не хочу её видеть больше… Да, да!.. Я ухожу! Ухожу так, как вот есть! Мне ничего не надо! – и он заметался, ища свою шапку, шинель. Акушерка ухватила его за руку и обрушилась на него с негодованием и гневом:

– Как вам не стыдно! В вас нет жалости! Это бессердечно! Бесчеловечно! Вы страдаете… ну да! Я вижу… понимаю, но так бросить человека в грязь и в человека бросить грязью… Это недостойно вас, да, недостойно, батенька! Прежде всего нужно на себя взглянуть: у самого-то что за плечами! Вы, небось, и счёт потеряли женщинам, которых осквернили до брака без всякой любви, как животное, а тут строгость проявляете. Вы…

И тут она с страстной искренностью обрушилась на него, казня в его лице всех мужчин, в тысячу раз делающих больше грехов, да что – грехов… грех – это последствие увлечения, а мужчины творят преступления потому, что холодно и сознательно делают свои мерзости.

Большая грудь её волновалась, глаза горели и на щеках выступили пятна от волнения.

Студент покорно слушал, склонив голову, а когда она кончила свою грозную речь:

– Ну, что же! Я не так говорю? Не так? Стыдно, верно, батенька.

Он поднял на неё глаза и застенчиво, точно стыдясь своего признания, ответил:

– Всё это так… Было бы так… так бывает… Но ведь я-то полюбил и узнал женщину в первый раз.

И это признание с таким отчаяньем вырвалось у него, что акушерка, ошеломлённая, часто-часто замигала глазами, точно увидела перед собой привидение.

Это был тоже своего рода феномен и, пожалуй, более редкий феномен, чем его жена.

Змеи

I

Громадный английский пароход «Britania», один из тех пароходов, самый вид которых возбуждает томительную жажду скитаний, уже двое суток как вышел из Коломбо в Порт-Саид, а затем – в Европу.

Среди пассажиров преобладали европейцы, но было и несколько китайцев с мутно-жёлтыми лицами и загадочными глазами; вездесущие японцы, два араба, столько же мулатов и один индус – старик, обращавший на себя особенное внимание своей величавой красотой и таким всепроникающим и глубоко-печальным выражением глаз, что в его присутствии не только личное счастье, но и всякая радость, кроме тех радостей, которые даются созерцанием и подвигами, казалась вульгарной и пошлой.

При нём мы безотчётно становились как-то серьёзнее, если не глубже. А между тем тут были люди, видавшие виды; аристократические бродяги и тёмные авантюристы, которые тысячами бросаются в тропические колонии с жадной страстью наживы и приключений, не останавливаясь перед преступлениями, за которые на родине их гибкая шея попала бы под гильотину.

Вероятно, этот старик, одетый в великолепные индийские ткани, был знатен и богат, как никто из его спутников. Правда, он не выказывал ничем своего превосходства, наоборот, был чрезвычайно сдержан и прост, хотя в его отношении ко всём не было того, что в обиходе называется любезностью.

Помимо этого старика внимание пассажиров останавливалось на одной паре: американец с дамой. Он был уже немолодой человек с бритым грубоватым и сильным лицом, с преждевременно поседевшими волосами и двумя резкими морщинами, которые расходились от носа вверх по упрямому, невысокому лбу, точно две острых стрелы.

Но интерес возбуждал не столько он, сколько его спутница: жена, любовница… да, скорее любовница, если не новобрачная, так как страсть, которой были охвачены они оба, говорила о первой пламенной заре счастья.

Она была так молода, что казалась бы ребёнком, если бы не её красота, в которой чувствовалась гармоническая завершённость драгоценного цветка, распускающегося в сто лет раз. Эта красота была не только в её лице, глазах, улыбке, но и во всей её фигуре, такой лёгкой и нежной, что она, кажется, как цветок, должна была держаться корнями там, где стояла, чтобы её не унёс ветер. Все, что она делала, шло к ней, как пламя идёт к свече, или звук к натянутой струне. Этот счастливец, обладавший ею, должен был быть мучеником, обречённым в конце концов на нестерпимый ужас. Одна мысль, что такого сокровища можно лишиться, способна была кого угодно на его месте свести с ума. Верно, он был достоин её красоты своей гордостью или силой своего духа, иначе надо быть глупцом, чтобы соединить с ней свою судьбу.

Однако, пока что, он, очевидно, был победителем и держал себя так уверенно и ясно с ней, что им нельзя было не любоваться, и оттого совершенно немыслимо было завидовать ему.

Одна только эта пара обращала на старика-индуса так же мало внимания, как и на всех других. А он? Он, минуя всех нас, часто обращал свои взгляды на них, и загадочная тоска светилась тогда в его глазах, где потонуло, верно, немало разбитых кораблей его сердца, надежд и мечтаний, которыми живёт одиночество, пока не придёт к великой мудрости, для которой всё конечное мгновенно и лживо, как те облака, что на закате окружают горизонт неописуемым хороводом.

Касаясь прозрачно-зелёных вод своими дымными плащами, эти облака, подобно апокалиптическим образам, движутся в небе, пьяные от золотисто-багрового вина заката; сами багровые, оранжевые, жёлтые, розовые и лиловые… всех красок, огней и тонов, от слияния которых можно охмелеть самому. Какой-то безумный художник сотворил их и, меняя каждый миг очертания, буйно и почти грозно кладёт на них изменчивые краски с своей пылающей палитры. Не обращая ни на кого внимания, прижимаясь друг к другу, они следили за этими безумными изменениями облаков, как будто это фантастичное зрелище предназначалось специально для забавы их двоих. Так же смотрели они и на звёзды, которые качались над ними подобно разноцветным брачным лампадам, и на волны, баюкавшие корабль, эту зыбкую и послушную колыбель их единственного счастья.

На пароходе, чтобы скрасить однообразие пути, предпринимались всевозможные развлечения, игры, даже целые концерты. Их всё это мало интересовало. Всю музыку мира они носили теперь в своих сердцах, и только одна стихия могла соперничать с голосами, певшими в них.

Среди всевозможных экзотических грузов, от аромата которых пароход казался цветущим плавучим островом, – был стеклянный ящик с змеями; их везли для британского музея.

Живые змеи всевозможных пород, чьё царство на Цейлоне. Страшные кобры, разновидностей которых так много там; их укус смертелен и быстр, как жало молнии, когда оно попадает прямо в сердце.

Среди этих змей особенно выделялась одна пара: змея синяя, как бирюза, и змея красная, как коралл.

Эти две змеи были помещены особо, так как требовали исключительного ухода и внимания. Две живых гибких смерти, столь поразительных по своей окраске. Две маленьких змейки, более коварных, чем даже измена, и более ядовитых, чем предательство.

Эти две змейки чаще всего лежали свернувшись за стеклом и напоминали одна коралловое, другая – бирюзовое ожерелья.

У большинства зрителей эти змейки за стеклом возбуждали злорадство: так приятно было чувствовать себя в безопасности вне этой прозрачной непроницаемой преграды. Приятно было даже подразнить их, водя по стеклу пальцем или концом палочки около глаз, и видеть, как змеи высовывают свои тонкие жала и скользят ими по стеклу, вздрагивая и корчась от бессилия и злобы.

Как всегда, плечом к плечу, влюблённые остановились около стеклянной темницы змей и молча любовались ими. Мимо проходил старый индус, и раньше иногда беседовавший с ними.

– Правда ли, – спросила его она, – что змей укрощают музыкой и песнями те, кто знает тайну чарующих их мотивов?

– Да, – ответил он. – Разве вы не видели таких заклинателей змей, хотя бы в Коломбо?

Спутник её недоверчиво заметил:

– Но это, скорее всего, шарлатаны, морочащие публику. Кроме того, говорят, раньше они вырывают у змей их ядовитые зубы.

– Нет, поверьте мне, не все. Среди них есть такие, которые из рода в род воспринимают это искусство, так похожее на волшебство любви.

– Волшебство любви! – воскликнули оба. – Разве есть такое волшебство?

– А что же такое это чувство, если не волшебство – чаще всего, со стороны мужчины? Ведь любовь – это не что иное, как смертельная вражда, исконная вражда двух полов, но в этой вражде есть мгновения, когда победитель и побеждённый испытывают бесконечное блаженство: один – блаженство победы, другая – блаженство унижения. Чувство мужчины и женщины – два разные чувства, и чем противоположнее, тем острее и сильнее их слияние.

Она засмеялась и взглянула на своего возлюбленного.

– Мой победитель – что ты скажешь на это?

Он молчал.

Старик снисходительно улыбнулся. Он знал, что только глупцы поднимают голову во время победы; мудрый склоняет её даже с лукавым кротким смирением, чтобы боги не позавидовали его счастью.

– Итак, ты мой укротитель, а я твоя змейка, – продолжала она всё с той же весёлой улыбкой. – Бойся, я смертельно ужалю тебя, как только чарующая песня твоя умолкнет.

Старик ничего больше не сказали отошёл от них легко, как белый призрак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю