Текст книги "Его глаза"
Автор книги: Александр Фёдоров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
VII
С прогулки, по обыкновению, отправились в ресторан.
Здесь художников ждал сюрприз: написанной ими картины не оказалось на стене, и на месте ее висела еще более нелепая, чем раньше, мазня, изображающая не то двух хохлов, не то двух обезьян, дравших друг друга за чубы около каких-то невероятных хижин, с еще более невероятными деревьями и цветами.
Лакей, сначала несколько смущенный, заявил, что картину убрали.
– Как убрали! Кто же посмел?
– Хозяин-с.
Все сначала поняли так, что хозяин, прельщенный их шедевром, взял картину себе. Общий голос был таков, что не мешало бы попросить на это разрешение у них.
– Никак нет-с, – ухмыляясь, ответил лакей.
– То есть, как никак нет-с?
– А так, что хозяин не себе взял, а отдал ее перекрасить.
– Как перекрасить?
– Кому перекрасить?
– Что значить перекрасить?
– Зачем перекрасить?
– А так, что многие гости в этом кабинете по случаю вашей картины обижаться начали. Это, говорят, на смех сделано, безо всякой отчетливости, ничего, говорят, разобрать нельзя.
Художники так и покатились со смеху. Лакей, ухмыляясь, продолжал:
– На следующей неделе как живописец обещал ее нам заново перекрасить, а покуда заместо той эту повесил, – указал он на новую базарную мазню. – Вроде, как на подержание.
На это ответили новым взрывом хохота.
Служащий же, видя, что его пояснения доставляют им такое удовольствие, продолжал докладывать:
– Хозяин просит вас не обижаться, но только больше этих шуток не шутить. Потому, говорит, за этот товар деньги платят.
– Верно, верно, – все смеясь, одобряли они хозяйское решение.
Смеялись все. Даже солидный директор и тот смеялся так, что его живот, в который он каждый четверг отправлял колоссальный ростбиф, колыхался и вздрагивал, как надувшийся парус от новых и новых порывов бури.
Смеялась и Ларочка, которую на этот раз художники уговорили пойти с ними, и опять Дружинину казалось, что, когда она отнимала от губ беленький платочек и встряхивала его, из платочка сыпались искры.
Стрельников, вообще очень смешливый, упал от смеха на диван и дрыгал ногами, а остальные, глядя на него, заражались этим смехом, в котором было так много молодости. Не за это ли все так любили его и снисходительно относились ко всем его дурачествам и увлечениям.
В то время, когда они начали уже успокаиваться, вошел швейцар, глазами нашел Стрельникова и сообщил, что его вызывают по телефону.
Все были еще в таком состоянии, когда и не в смешных вещах ищут предлога для смеха и шуток. Шутки, остроты и намеки встретили и это.
Но Стрельников смутился.
Раньше такие обстоятельства повторялись довольно часто: во-первых, вызывали из дома, желая проверить, действительно ли он проводит ночь среди товарищей. Сначала он это терпел, но как-то, рассерженный, раз навсегда запретил подобные выходки; затем вызывали и заинтересованные им особы. Но товарищей возмущало, что он иногда в разгаре вечера покидал компанию; сначала они штрафовали его на вино, пиво и прочее угощение, наконец, остротами и уколками заставили его покончить с подобными изменами товарищескому кругу.
Если иногда кто-нибудь и пробовал вызвать Стрельникова, он отказывался наотрез от всяких телефонных переговоров. На этот раз он прямо обрушился на швейцара:
– Ведь я же сказал вам, чтобы не беспокоить меня этим вздором.
– Я передавал, но говорят – необходимо.
Стрельников покраснел и с досадой нетерпеливо отрезал:
– Ну, довольно, скажите, что я не могу.
Художники подхватили:
– Да, да, передайте, что Стрельникова нет.
– Был Стрельников, да весь вышел.
Но швейцар наклонился к Стрельникову и что-то шепнул ему.
Стрельников всполошился; лицо его изменилось, и он поднялся с дивана.
Все обратили внимание на эту перемену, поняли, что случилось что-то неладное и что смех теперь неуместен.
– Хорошо, – ответил он не сразу, как будто соображая, и, ни на кого не глядя, вышел вслед за швейцаром из кабинета.
– Что такое?
– Что случилось? – спрашивали друг друга художники.
Но объяснений получить было не от кого. Тогда все, как по уговору, обратили вопросительный взгляд на Ларочку, которая одна могла слышать, что швейцар шепнул Стрельникову: она сидела с Стрельниковым рядом. Но та, очевидно, знала так же мало, как и они. Ее больше, чем всех, встревожил этот внезапный уход и особенно, когда Дружинин подошел к ней и спросил:
– Скажите, та особа знает о вашем знакомстве с ним?
Она с замирающим сердцем спросила:
– Какая особа?
Художники меж собою звали хозяйкой женщину, с которой и у которой жил Стрельников. И так же сейчас назвал ее Ларочке писатель.
– Знает, – ответила та. И почему-то покраснела. – Что же из этого? – через силу задала она ему вопрос.
Он провел рукою по лицу и, не глядя на нее, с пренебрежительно прищуренными глазами, успокоительно ответил:
– Ничего, тогда это пустяки.
Он имел в виду, что повторялась обычная вспышка ревности, которая иногда разнообразилась симуляцией самоубийства.
Кроль, только что явившийся в ресторан и видевший у телефона Стрельникова, пробовал было подшутить, но его остановил гугенот:
– С...собственно говоря, это пока неудобно: мы не знаем, что такое.
Архитектор, опешив, оглядел всю компанию своими близорукими выпуклыми глазами, пожал плечами и покачал головой. Он также остановил свой взгляд на Ларочке, и та еще более растерялась и раскаялась в душе, что согласилась пойти в ресторан.
Хотелось сейчас встать и уйти, но это было бы чересчур неловко, да и удерживало нетерпеливое и беспокойное желание узнать, что случилось.
По-видимому, все также разделяли это чувство и также нетерпеливо поглядывали на дверь, а когда неунывающий архитектор позвонил и громко потребовал пива, все недовольно покосились на него.
Швейцар сообщил Стрельникову совсем не то, что предполагал Дружинин: из дома телефонировали, что внезапно заболел ребенок – его дочь.
Стрельников никак не мог привыкнуть в течение двух лет к мысли, что он отец, и каждое напоминание об этом прежде всего его изумляло.
Пришлось сделать некоторое усилие над собой, чтобы проникнуть в суть этих слов, но зато после этого он не мог сдержать суеверного испуга.
Почему теперь именно, когда он дальше всего был от своего ребенка, особенно от его матери, явилось это известие? Точно в зеленую смеющуюся долину упала сорвавшаяся с ледников глыба и если не ударила его, то все же дохнула прямо в душу угрожающим холодом.
Случалось, ребенок бывал болен и раньше, но Стрельников относился к этому если не спокойно, то во всяком случае не так тревожно, как сейчас. Иногда даже откуда-то издали показывала ядовитое жало отвратительная мысль, которую он со стыдом и ужасом гнал от себя. И сейчас, пока он шел к телефону, эта мысль на мгновение высунула свое отравленное острее, но в ту же минуту необыкновенно ясно представилось некрасивое сморщенное личико крошечного, беззащитного, родного существа, и сердце с содроганием отвернулось от соблазна.
– Нет, нет, – пробормотал он, тряся головой.
И, чтобы успокоить себя, стал усиленно думать, что это сообщение лишь пустая тревога.
Однако, рука его потеряла свою твердость, когда он взялся за телефонную трубку, и голос его с невольным срывом выговорил:
– Я у телефона.
В ответ слух поймал сначала лишь звук, междометие, выражавшее не то неожиданное удовлетворение, не то нетерпеливый отклик.
Он не узнал голоса. Ему даже показалось сначала, что это не женский голос, но он тотчас же убедился, что говорила она, мать его ребенка.
К удивлению, тон этого голоса не заключал в себе ничего путающего: она даже извинилась, что побеспокоила его, но у девочки так сильно повысилась температура, что бедняжка бредит.
– А доктор был? – спросил он.
– Нет, ведь доктор...
Но он прервал, стараясь досадой побороть свое беспокойство.
– Я полагаю, прежде, чем вызывать меня, следовало бы позвать доктора.
Она поспешила договорить то, что начала:
– Ведь я недавно вернулась с практики. Да и доктор, все равно, сейчас не может ничего оказать определенного.
– Я еще менее, – отозвался он, призывая на помощь всю свою твердость и надеясь таким образом преодолеть малодушную, как он полагал, слабость.
– Какой ты жестокий, – послышался укоряющий ответ и вслед за тем – слова, печаль и дрожь которых дошли даже по телефону:
– Если бы ты видел, как мечется девочка и как все время плачет, и только говорит: папа, папа...
– У него как-то сразу пересохло в горле.
Дальше он бороться не мог и как будто недовольно ответил:
– Хорошо, я сейчас приеду, – и тут же прибавил, желая лишить эти слова настоящей их ценности. – Хотя уверен, что по обыкновению все преувеличенно. Я привезу доктора.
И не дожидаясь дальнейших слов, он повесил трубку.
После этого ему не хотелось даже на минуту возвращаться в товарищескую компанию. Пожалуй, он ушел бы, не простившись на этот раз, и, конечно, товарищи бы поняли и извинили такой уход, но там оставалась девушка, с которой его уже связали неожиданно вырвавшиеся признания на берегу моря.
Не за них ли и мстит ему судьба, никогда ничего не уступающая даром, – мелькнула едкая мысль.
Он постарался, насколько возможно, овладеть собою, даже взглянул на себя в зеркало и поправил волосы.
Когда он вошел в кабинет, все лица обратились к нему с молчаливым вниманием и сочувствием.
Он подошел прямо к девушке.
– Извините, Ларочка, я должен проститься с вами: заболел ребенок, – сказал он с деланным спокойствием, хотя ему, помимо прочего, было неприятно, после всего, что он говорил ей, напоминать, что он обязан соблюдать свой долг и перед ребенком и перед матерью ребенка, этой немолодой, некрасивой женщиной, с которой был связан и связи с которой он стыдился.
Как ни печально было это известие, она ожидала чего-то худшего, а, главное, чего-то такого, в чем, по намеку Дружинина, могла быть замешана она. От сердца отлегло.
– Ах, как жаль, – вырвалось у ней неопределенное восклицание, и она нерешительно поднялась с места.
Он не знал, жаль ли ей было, что случилось это несчастие, или жаль, что он уходит. Когда же протянул ей руку, она неуверенно, может быть, машинально, подала свою.
Чего же было ожидать другого? Ясно, что он не пойдет ее провожать, и все же его укололо, что она не вызвалась идти с ним.
И, верно, ей передалось его настроение. Растерянным взглядом обвела она присутствующих, но прежде, чем успела что-то сказать, Стрельников предупредил ее:
– Вам нечего беспокоиться, вас проводят. А когда будем продолжать портрет, я вас уведомлю.
– Да, да, конечно, – поспешили отозваться товарищи. – Мы вас проводим.
Дружинин добавил:
– Да, может быть, все это пустая тревога, и он сейчас же вернется.
Стрельников знал, что этого не будет, но почему-то поспешил подтвердить его слова:
– Очень может быть. – И, подталкиваемый ревнивым чувством, сказал, уже делая движение уйти. – А если нет, вам с Дружининым как раз по пути.
И ушел.
VIII
Было всего около девяти часов вечера, когда Стрельников очутился на улице, но ему почему-то показалось, что очень поздно, что прогулка у моря и малиново-золотая заря были давно; он успел устать.
Его крайне удивило обычное для вечернего часа движение на улицах, шум, суета, нервные звонки трамваев и огни, огни неподвижные и движущиеся, среди которых мещански пестро и ярко зазывали публику многочисленные лампочки иллюзионов.
Куда-то промчались пожарные.
Стрельников всегда был жаден к уличным впечатлениям, но на этот раз они мало занимали его.
Мысли его разбегались в две стороны, как бусы с разорвавшегося шнурка: одни – домой, другие – к той девушке. Он то представлял себе больного ребенка и около него мать, то Ларочку, которая, быть может, сейчас забыла о нем и беседует и смеется с Дружининым.
О, Дружинин может быть обаятелен, когда захочет. Главное, в нем эти неожиданности настроений, эти переломы вспышки, которые должны пленять женщин. И без того Ларочка, прочитавшая кое-что из его произведений, очень им заинтересовалась. Женщины, особенно девушки, всегда склонны смешивать актеров и писателей с героями их творений. Впрочем, уверял он себя, сейчас все это ничтожно в сравнении с тем, что ждет его дома.
Он заехал за знакомым доктором. Доктор этот был кутила, но считался одним из лучших в городе, хотя за обилием практики и за кутежами ему совсем некогда было следить за наукой. И Стрельникову казалось, что всей своей славой этот доктор обязан только тому, что был самоуверен и грубо обращался с своими пациентами. Только с больными детьми он был внимателен и нежен и всеми силами избегал прописывать им лекарства.
– Sage femme, – прочел на вывесочке в несчетный раз Стрельников с неприятным чувством; а под ней была медная дощечка, на которой было отчетливо выгравировано: Ольга Ивановна Зеленко.
Она сама встретила их в передней. Этого доктора она не любила, как не любила никого из товарищей Стрельникова, считая их безнравственными и враждебно к ней настроенными; но теперь она встретила доктора с тем заискивающим уважением и слепым доверием, с которым всегда относятся к докторам, когда в доме больной.
И тут Стрельникову показалось, что он давно ее не видел, и что она еще старше и некрасивее, чем представлялась, когда он о ней вспоминал. Впрочем, при посторонних она всегда казалась ему хуже.
Недурна у нее была только фигура, довольно высокая, стройная, всегда в темном, опрятно и не без вкуса одетая. И казалось как-то странно, что при этой привлекательной фигуре, у нее было такое костлявое лицо с выдающимися скулами и большим, совсем не женским лбом.
Она, по-видимому, старалась закрыть этот лоб расчесанными прямым пробором волосами, но широкие лобные кости обозначались и под ними. Также не по-женски зорко смотрели ее черные подвижные глаза, в которых чувствовалась страстная и не совсем будничная натура. Эти же черты замечались и в извивах ее тонкого рта, с начинавшими уже опускаться углами.
– Я не знаю, что с девочкой, и потому перенесла ее в вашу комнату, – как бы извиняясь, обратилась она с первыми словами к Стрельникову. – Боюсь за других детей. Пожалуйте, доктор, – переменив тон, пригласила она доктора совсем не так, как ей случалось при совместной практике.
Наклонив всегда растрепанную голову и нервно потирая руки, доктор вошел в знакомую ему мастерскую Стрельникова, с большим окном на север, которое, как Стрельников часто думал, оказалось почти роковым для него. Из-за этого-то окна он и снял у нее квартиру.
Очевидно, доктора ожидали: мольберт, стоявший посреди комнаты, который всегда нужно было обходить, чтобы попасть в соседнюю, служившую спальней, был поставлен в угол: также была отставлена и скамейка, на которой всегда валялась отяжелевшая от засохших на ней в продолжение нескольких лет красок палитра, кисти и ящик пастелей. Цветные пятна холстов и бумаги беспорядочно висели по стенам, большею частью без рам. А пустые рамы разного формата стояли в углу.
На большом диване, где Стрельников почему-то любил спать, когда возвращался нетрезвым, лежали его подушка, одеяло и простыня, вынесенные из спальни. Собственно, в ту комнату, куда перенесли больную, можно было пройти не через мастерскую, а через спальню самой хозяйки.
В то время, как Стрельников и Ольга Ивановна с большой осторожностью входили в комнату, где лежала больная, доктор вошел, шаркая ногами без всякого стеснения.
Небольшая комната была освещена лампой под низко спущенным абажуром: резко очерчивались тенью – низ одной стены и половина двух прилегающих; у освещенного стола стоял красного дерева секретер в стиле ампир, украшенный бронзой, с откинутой доской стола; на стенах, в старинных рамах, частью освещенных, частью перерезанных тенями, несколько старинных гравюр, женский портрет, старинный, в овальной раме, миниатюрки на фарфоре и слоновой кости, и на досках красного дерева десятка два складней, древних медных иконок и крестов с синей эмалью.
У неосвещенной стены стояла кровать, стул у изголовья; там темнела на белой подушке маленькая головка, и доктор подошел прямо к кровати и наклонился, чтобы узнать прежде всего, спит ли ребенок.
Ольга Ивановна ровным, даже как будто безучастным голосом сказала:
– Да, все время спит. Вот это-то и подозрительно. – И она поправила на голове ребенка пузырь со льдом.
– Температура?
– Сорок и три.
Доктор как-то неуклюже сел на стул и громко и отрывисто приказал, не поворачивая головы:
– Дайте свет.
Стрельников шагнул, чтобы подать лампу, но Ольга Ивановна движением руки остановила его. Без суетливости, но быстро она зажгла свечу и подала доктору.
Тот близко поднес свет к глазам ребенка: заморгали маленькие веки и головка зашевелилась; раздался слабый стон.
У Стрельникова всколыхнулось в груди и что-то тревожно потянулось по рукам и ногам.
С новым чувством особого почтения, доверия и томительного внимания следил он за движениями Ольги Ивановны, которая бережно приподнимала головку девочки ближе к свету.
Ребенок, не сгибая шеи, застонал еще сильнее, ловя быстро мигающими глазками колебавшееся от движений пламя свечи.
Доктор с сосредоточенной пытливостью вглядывался в зрачки больной. И наконец, своими руками с набухшими жилами, почти закрыл маленькое личико двумя пальцами, большим и указательным, раскрывая веки и к самым глазам приближая свечу. Зрачки были не равные. Ребенка вырвало, и мать поспешила полотенцем отереть ему рот, приговаривая:
– Вот так. Все рвоты и рвоты.
Стрельников с замирающим дыханием смотрел на это распаленное жаром личико, которое безобразно расширенный глаз делал почти невероятным и пугающим. И вдруг то, что остановилось в груди его, поползло выше, к ушам и под кожу головы.
Доктор, взглянув на впалый животик и сведенные колени малютки, бережно положив ее и передав Стрельникову свечу, стал тихо надавливать руками одеревеневшую шею у больной.
Ребенок опять пронзительно закричал.
– Так, так, – хмурясь, как бы про себя бормотал доктор.
Мать хорошо понимала, что предполагает доктор, и дрогнувшим голосом сказала:
– Желудок я очистила и лед положила тотчас же, как температура поднялась до тридцати девяти. Сделала сейчас и теплую ванночку.
– Ну, что ж, ладно, – ответил доктор, поднимаясь.
В эту минуту он показался Стрельникову большим и страшно важным.
– Лед кладите непрерывно. Я пропишу каломель. И ванны теплые почаще.
По тому, как доктор встал, как он говорил и избегал глядеть в глаза, Стрельников понял, что болезнь очень серьезная, а когда доктор, подойдя к столу и оторвав листок для рецепта, как бы между прочим спросил, когда заболел ребенок, и мать ему ответила: утром, когда я была на практике, Стрельников почувствовал мучительную виноватость за то, что и его не было дома, когда все это началось.
Большую часть дня пробыл он с Ларой; мысль о ней опять вызвала это язвительное отравляющее жало, но теперь все показалось ему так чудовищно, что захотелось крикнуть: «Нет!» – и отбиваться от этого ужаса руками. Он смотрел, как доктор, написав рецепт, все еще согнувшись, сидел на месте, с неподходящим вниманием рассматривая и потрагивая руками старую бронзовую чернильницу, украшенную чеканным рисунком. Он знал, что доктор этими вещами не интересуется, что это только отвлечение, заминка, что все это подтверждает опасное, быть может, роковое положение дочери.
«Да, дочери, дочери, дочери», – твердил он мысленно сам себе, как бы выбивая этим сознанием другую мысль, от которой нельзя было избавиться без боли, точно это был зловредный нарост, питавшийся его кровью.
Но пока был доктор, казалось, что могла быть какая-то борьба, а сейчас он может уйти и что же тогда?
В первый раз по-настоящему допустил он, что девочка может умереть. Нервно вздернув плечами, подошел к кровати.
Мать, наклонившись, чутким взглядом следила за судорожными движениями маленькой ручки. Но его поразили не столько эти судорожные подергивания, сколько трепетание запекшихся губок, изогнутых страдальческой гримасой, которая делала это личико не только старческим, но почти древним, как само страдание.
Ему захотелось всем существом своим крикнуть: нет, нет, не хочу, и просить у кого-то прощения. Он с испугом обернулся к доктору, когда тот встал:
– Как, ты уже уходишь! – вырвалось у него.
Доктор с удивлением поднял глаза, но смотрел как-то вбок.
– Может быть, выпьем чаю? – предложил Стрельников, стараясь успокоить себя мелочной обыденностью и думая, что если доктор останется пить чай, все будет не так страшно.
Но доктор, который попусту иногда проводил у него время, торопливо взглянул на часы и отказался.