355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Минкин » Нежная душа » Текст книги (страница 5)
Нежная душа
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:48

Текст книги "Нежная душа"


Автор книги: Александр Минкин


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Часть II
В Москву! В Москву!


Интерлюдия

ПИМЕН. Минувшее проходит предо мною – Давно ль оно неслось событий полно, Волнуяся, как море-окиян? Пушкин.

Борис Годунов

Внезапно сознаёшь, что школьником читал эти буквы, ничего не понимая. А теперь…

Минувшее проходит предо мною.

Тексты в книге написаны с 1982-го по 2009-й. Двадцать семь лет – от полной стабильности мировой системы к полному хаосу. Распад СССР, две Чеченские войны, дефолты, мультимиллиардеры, вымирание на миллион в год.

По театральным заметкам этого не увидишь. Обычное дело. Мейерхольд едет ночью на трамвае с репетиции лермонтовского «Маскарада», вдали выстрелы, утром оказывается, что он проехал Великую Октябрьскую Социалистическую революцию. Потом она его переехала.

Тексты (до 1992-го) проходили цензуру; сохранились некоторые оригиналы с редакторской правкой, в редких случаях – верстка (например, «Литературка». Дойдете – увидите, как «Политбюро превращается в „чиновников“, а „репрессии“ – в „оргвыводы“).

ПИМЕН

 
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
 

Вот и вопрос: зачем Пимен все это пишет? Вдумайтесь: о живом царе! Найдут – удавят. Гонораров не существует вообще (даже понятия такого нет), ни издателей, ни тиража.

Что им движет? – долг, завещанный от Бога.

Гришка Отрепьев мысленно обращается к царю:

ГРИГОРИЙ

 
Борис, Борис! всё пред тобой трепещет,
А между тем отшельник в темной келье
Здесь на тебя донос ужасный пишет:
И не уйдешь ты от суда мирского,
Как не уйдешь от Божьего суда.
 

Этот ужасный донос – «всего лишь» правда об эпохе и царе. И Пимен не пытается уйти от ответственности:

ПИМЕН

 
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
 

Это «мы» – ужасный упрек всей нашей эпохе демократических выборов.

Понимаем не всё. Лотман в «Комментарии к „Евгению Онегину“ перечень непонятных терминов начинает с „вопросов чести…“ Необходимость объяснений, что такое честь, так же позорна для нашего общества, как позорно объяснять взрослому, что бить детей – стыдно. Понятия чести; поведение, движимое честью, – вот, что утрачено.

«Береги честь смолоду» – эпиграф «Капитанской дочки». Под этим знаком и надо читать, он указывает направление понимания. Культивировалась честь. А сегодня ксюши, гордоны, ерофеевы и пр. культивируют бесчестье. И овощи, выросшие на ихних грядках, даже если читают «Капитанскую дочку» – не понимают о чем.

Рыба тухнет с головы. Бесчестье идет с самого верху. Понятие исчезнет полностью, и наткнувшись на эпиграф, случайный читатель ХХII века будет думать: что это – кошелек? телефон? батарейка? – а что еще можно беречь?

Но читая Трифонова, Можаева, Шукшина… Что такое проработка, оргвыводы, соцсоревнование, выговор с занесением в учетную карточку, разоружиться перед партией, встречный план, народ и партия едины, выше знамя советского машиностроения, общественная нагрузка, семилетка качества… Вся эта чертовщина нуждается теперь в примечаниях более, чем античные авторы. И значит, это была идиотская дурь. Она не нужна для жизни. Советская система бессмысленно уничтожила честь, почти уничтожила веру и ничего не дала взамен. Бомбы и ракеты сделали ведь не коммунисты, а ученые и инженеры. И раз они сделали не хуже (лучше) в других странах, – значит, эта система была бессмысленна. И ее описание бессмысленно, никому не пригодится. Шаламов начинает «Колымские рассказы» с утверждения, что лагерный опыт – «отрицательный опыт» – ничего не дает.

Разве что история повторится.

 
ПИМЕН
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне грешному. Недаром многих лет
Свидетелем Господь меня поставил
И книжному искусству вразумил…
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу…
 

Чем лучше исполняешь свой долг, тем больше шансов, что такая история не повторится.


Уведомление автора. Постскриптумы (P.S.) и сноски сделаны при подготовке книги в печать.



…не быть?

…Невежду это рассмешит,

но знаток опечалится.

Шекспир. Гамлет

Вот загадка! Режиссер может поставить Шекспира глупо, до неприличия невежественно – так, что ни в какие ворота не лезет. Но критик лишен права называть вещи своими именами.

Нет. Раз уж есть имена на афише, то и в статье должны быть. А то публицистика смахивает на анонимку навыворот. Подпись есть, но критикуемого нет.[7]7
  Трудно поверить, но двадцать пять лет назад критика была очень осторожна, вежлива, никого не обижала; разве что из Политбюро прозвучит команда «фас». Но это было редко. А теперь имена критикуемых есть, но критики почти нет. Звучит брань: «скучно», «глупо», «бездарно», а доказательств нет. Настоящая же критика – это анализ, а не ругательства.


[Закрыть]
А не зная имени критикуемого, невозможно и возразить. Таким образом, критик и врага не наживает, и оппонентов не имеет. И значит, всегда прав!

Стариков нельзя ругать, потому что… ну, тут много причин, и все они известны. Молодых нельзя ругать, чтоб не подорвать их веру в себя и начинающуюся карьеру, а главное, потому что у них есть родители. Провинциалов – из жалости. Гастролеров – из гостеприимства. Иностранных гастролеров – тем паче.

Привезли «Гамлета» из Капошвара (Венгрия). Унылый, небритый, немытый лежебок. Деклассированный элемент. Ночует на лавке, укрывшись дырявым пальто. Эльсинор? Казанский вокзал? Не дошедший до зрителя намек на полусонное существование интеллигенции? А порой такое буквалистское иллюстрирование текста, что диву даешься – зачем?

Вот ночь, встреча с Призраком:

ПРИЗРАК. Убийца твоего отца – в его короне!

ГАМЛЕТ. Мой дядя?!

ПРИЗРАК. Да. Кровосмеситель и прелюбодей.

Оставшись один, Гамлет восклицает с сарказмом: «Где грифель мой? Я это запишу, что можно улыбаться, улыбаться и быть мерзавцем». С сарказмом потому, что он, конечно, и прежде знал улыбчивых мерзавцев, и нечего тут записывать.

Как это виделось Шекспиру? Брал ли Гамлет-Бербедж[8]8
  Актер «Глобуса», первый исполнитель роли Гамлета.


[Закрыть]
блокнот на свидание с тенью? Неизвестно и неважно. Но венгерский люмпен-принц – взял. И, сказавши нужные слова, достал блокнотик. Тут-то и случилось чудо: из-за кулис ударил узкий луч и любезно осветил страничку. Кто это светил, чем и кому? Если режиссер – актеру, то это разрушает игру, ибо противоречит стилю постановки. Если же это светят Гамлету, то не иначе как силы ада, и тогда непонятно, откуда у средневековых чертей электролампочка. А главное, выходит, что ни теперешний актер, ни тогдашний Гамлет (у которого как-никак Виттенберг за плечами) не могут и двух слов в темноте написать. Да и не темно вовсе. Не темно на сцене, ведь мы же прекрасно видим актеров. Не темно и в ночном Эльсиноре, ибо действующим лицам видны и проседь в бороде Призрака, и выражение его глаз, да и луну упоминают…

Гамлетовский блокнотик и освещение его – мелочь? Нет и нет. Это деталь, говорящая о всей постановке. Знаменитый натуралист брался восстановить полный скелет по единственной косточке. Разве профессиональный критик бестолковей зоолога? Разве не довольно пяти минут, чтоб понять, что спектакль плох?

Фальшь – везде фальшь. Если скрипач фальшивит пять минут, ни один меломан не станет ждать прекрасного финала. Человек не имеет слуха, не владеет инструментом – чего ждать? Чуда?

***

КОРРЕСПОНДЕНТ. Чем вы порадуете нас в предстоящем сезоне?

РЕЖИССЕР. Осуществлю Шекспира.

«Вечерний Градовск», 29.02.1985

Кто знает, что, кроме тщеславия, движет бесталанными режиссерами, берущимися ставить, или, как с очаровательной грацией пишут в газетах, «осуществлять» Шекспира? Что хотят поведать миру? Из спектакля понять этого нельзя совершенно. Догадываясь о сей печали, взялись театры писать предисловия к спектаклям. Напыщенный и убогий текст объясняет (тому, кто успел перед началом прочесть программку), как следует понимать происходящее на сцене. Рассчитывают, очевидно, на рефлекс абсолютного доверия публики к печатному слову. И это вовсе не так глупо, как может показаться. Срабатывает эффект, давно описанный Андерсеном: страх показаться глупцом, не видящим того, что все видят, не оценившим того, чем все восхищаются. А младенца в зале не находится, и «король-то – голый!» никто не кричит. А уходят в антракте, видимо, те, кому программки не досталось и, значит, не довелось узнать, сколь замечательно и умно то, от чего они бегут.

Вот буклет латышского «Юлия Цезаря». В нем кроме фотографий два десятка строк на канцеляр-ско-русском, подписанных главным режиссером театра А.Яунушансом: «Это – мой первый режиссерский опыт в области драматургии Шекспира. Почему выбор остановился именно на этой трагедии, которую сегодня на сценах Советского Союза так редко ставят? „Юлий Цезарь“ – политическая трагедия, чья проблематика стала крайне актуальной в двадцатом веке, когда отдельные псевдоидеями охваченные властители втягивали и втягивают в свои политические авантюры других людей, целые народы, даже весь мир, сладострастно наслаждаясь, пьянея от своей силы, своей вседозволенности, от сознания, что могут вызвать катаклизмы, катастрофы, могут создать мир по своему подобию, попрать права других, воздействовать на психику людей. В трагедии я увидел эти опасные игры мужчин, которые, может быть, не были бы такими ужасными, если цель была бы не такой ужасной, если цель была бы достойной и благородной – соответствовала интересам народов».

Высокопарные, тривиальные и туманные разъяснения того, о чем, по мнению режиссера, должен говорить зрителям спектакль. А ведь это должно быть понятно из спектакля. Дело режиссера – ставить, а не излагать в декларативной форме свои замыслы, заранее внушая публике, что именно она обязана увидеть на сцене. Грех был бы невелик, будь результат, то есть спектакль, иным. Но художественный уровень спектакля не опроверг опасений, вызванных буклетом. Мы не увидели тех глобальных проблем, о коих столь важно и путано вещал буклет. Зато увидели классический пример того, как форма определила содержание.

На сцене было некое подобие моста. Подобие, ибо мост строят над рекой, над ущельем, над улицей, а этот был построен исключительно «для красоты». Подобие это покоилось на четырех ступенчатых основаниях. Сверху, из-под колосников до пола, свисали цепи. Сзади тянулась решетка. Цепи и решетка обязаны были наглядно демонстрировать нам отсутствие свободы в рабовладельческом Риме; ступени, должно быть, вели к власти (вверх) или к опале (вниз). Ну а помост – красивое место для произнесения красивых речей.

Стереотипная и высокопарная сценография вполне соответствовала декларациям буклета.

А когда появились актеры, то уже по одним костюмам, по красивым плащам можно было предсказать все, что произойдет.

Так оно и вышло. Чтобы красивый плащ красиво развевался, актерам пришлось не ходить и не бегать, а передвигаться этакими грациозными замедленными прыжками. Чтобы оправдать наличие ступеней и как-то разнообразить горизонтальные прыжки, персонажи без всякой нужды запрыгали вверх и вниз по опорам моста. Ну а оказавшись на мосту, разве можно было не попрыгать по нему, ведь это так красиво, особенно если для пущей красоты включить стробоскоп.

Нашлось применение и цепям. По одной из них, пронзенный кинжалами заговорщиков, смертельно раненный Цезарь взобрался, как по канату, на помост (что и здоровому трудно). Зачем? Для красоты. Впрочем, режиссеру показалось, что красоты еще маловато. И Цезарю, опять-таки для красоты, пришлось рухнуть с помоста на руки убийцам.

В антракте публика потянулась в гардероб. Да и стоит ли смотреть, если уже в буклете нам все объяснили заранее.

Заявки буклета остались пустыми словами. Не было пугающего «сладострастного наслаждения вседозволенностью от сознания способности вызывать катаклизмы». Была скука – злейший враг и недремлющий обличитель декларативного надуманного театра.

Бесспорно, есть и удачи. Есть даже шедевры. Незабываемы «Гамлет» на Таганке, «Ричард III» в Театре имени Руставели. Повезло тем, кто видел «Отелло» в Театре имени Марджанишвили, «Ромео и Джульетту» на Малой Бронной, «Короля Джона» и «Кориолана» в Армении. Но вряд ли ошибусь, если скажу, что за десять лет не насчитаем и десяти побед. Настоящих удач в осуществлении Шекспира не случается годами.

На Шекспировской конференции слышим сетования: мало, мол, ставят Шекспира. А может, и слава богу? Безрадостна эта статистика и печальна. Ну пятьдесят, ну сто постановок в год – что толку, ежели все они окажутся серыми. Или невтерпеж стать «самой осуществляющей Шекспира страной»? Еще один рекорд поставить?

Пока же ситуация такова, что убогие постановки проходят тихо и, кроме убытков, никакого вреда вроде бы не чинят. А дотация все покроет, а «друг кулис» умудрится похвалить. И почет. Театру иметь Шекспира на афише, а режиссеру – в послужном списке просто необходимо. Это как французский язык для невесты: без него и то, и это – все уже будет не то. Это – Гоголь. А сейчас говорят – «для понта».

Вот и вопрос: стоит ли многословно и подробно разбирать, привлекая цитаты из гениев Возрождения и основоположников марксизма, спектакли, поставленные «для понта»? А выражаясь культурно спектакли, идейно-художественный уровень которых не дает повода для серьезного анализа. Ведь и провалы разные бывают, об одном можно диссертацию написать, другой тянет лишь на эпиграмму.

Привезли в Москву «Лира» из Челябинска. И пришлось прочесть о нем в газетах, что он, дескать, не совсем удачен. Выходит, удачен, но не совсем. Как понять рецензентов? Победили, но не очень? Появись такой «Лир» в годы существования безответственных, но тогда многочисленных театральных журналов, другое прочли бы о себе челябинцы. Их Лир ну никак не справлялся с ролью трагического короля. Все время казалось, что это то ли царь Да-дон из «Золотого петушка», то ли его коллега из «Конька-Горбунка». Вот бы и вся рецензия. Но какой раздастся крик: «Оскорбляют!» И театр закричит (да еще и жалобу в инстанции накатает), и критики возмутятся: так нельзя! А почему нельзя? Почему оскорблять эстетическое и моральное чувство зрителя можно, а назвать неудачу неудачей нельзя? Ведь на личности мы не переходим, речь только о постановке. Мы не свистим, не шикаем – такие мы все теперь воспитанные. А весьма и весьма культурные и воспитанные люди свистели и шикали. Или мы и Пушкина решились бы учить, как себя вести? Мыслил он, выходит, культурно, коли мы эти мысли в школе проходим, но человек был некультурный, свистел.

Не в «культуре» дело. В страхе высказать свое мнение прямо в глаза и не камуфлируя презрение и насмешку в «кантиленность симультанности». В страхе нажить врагов. В любви к покою. Слишком жаждут многие «деятели» личного внешнего покоя. А внутреннего давно достигли, победив совесть. Она умерла, когда по заказу редакции писали первую хвалебную рецензию на бездарную постановку бездарной пьесы.

Мы все любуемся нашим XIX веком, но, вероятно, лжи и клеветы было значительно меньше еще и потому, что существовала и всеми осознавалась реальнейшая возможность получить публичную пощечину за бесчестный поступок. Так же бескомпромиссна была и критика.

Все взаимосвязано. Приглаженная, обтекаемая критика формирует соответствующую литературу. И – наоборот. Этакая обоюдоуспокаивающая обратная связь. Попритихли взаимно и только милые дискуссии размазываем: ах, где он, идеальный герой? И кто дискутирует? Кто поет о морали, самоотверженности, долге? На некоторых, как говорится, пробы негде ставить. А отповеди публичной им нет. Значит, правы!

Вот дождались разрешения правду говорить. (Сам факт, что искусство беспечально обходилось без правды, чудовищен.) Разрешили. Казалось бы, и давай! Нет. Только и слышно: ах, как прекрасно, что теперь можно правду говорить! Ах, как чудесно! И – не говорим. Осторожненько пробуем, как холодную воду босой ногой, – и отдергиваем. Страшновато.

Забавно, что и честно похвалить не решаемся. Гениальное назвать гениальным боимся. Непрофессионал вообще не отличит по рецензиям поражения от победы. Стертыми, шаблонными, усталыми фразами все наличное искусство доводим до среднеарифметического. В тумане серых усредненных оценок становятся возможны и настоящие чудеса. Читаешь о Мейерхольде – ошибся тут, недоучел там, а бездарные режиссеры перебираются из театра в театр, собирая в папочку расчудесную «прессу».

Престиж критики на нуле. В нее не верит ни публика, ни актеры, ни коллеги-критики, прекрасно знающие «отчего да почему». Не косноязычие, не тупость, не ошибки, а бесконечное вранье привело к этому позору. Ведь, правда же, позорно и смешно, что речи Генерального секретаря острее любого спектакля, а спектакли острее критических статей. Кого такая критика ведет? Куда? Да и критика ли это, клянись она Белинским хоть в каждом абзаце?

***

Играющим дураков запретите говорить

больше, чем для них написано.

Шекспир. Гамлет

Немало похвал пришлось слышать о «Гамлете», поставленном в Лиепайском театре. И вот смотрим. После эпизода «Мышеловка» Гамлет идет к матери и вдруг видит: Клавдий молится. Никого. Вот удобный случай убить убийцу. Но Гамлет останавливает себя: убить молящегося – значит, отправить его душу в рай, а отец умер без покаяния, мучается в аду – разве это месть? отложим! Так у Шекспира. А тут было иначе: Клавдий увидел подкрадывающегося Гамлета, вскочил с колен, обнажил меч, и… лиепай-ский Гамлет попятился, попятился и удрал. Вошел к матери и закатил ей пощечину. Прямо поперек шекспировского принца, который обещал:

 
ГАМЛЕТ
Но это мать родная – и рукам
Я воли даже в ярости не дам.
 

От вооруженного дяди убежал, а безоружную маму ударил. Трус и мерзавец. Стоит ли смотреть дальше? Стоит ли мудрствовать, пытаясь понять, зачем введен отсутствующий в пьесе шут и почему этому дураку отдана половина текста Гамлета, в том числе «Быть или не быть…» Что нам до этих новаций, если так неприлично ведет себя принц, у Шекспира – бесстрашный, а тут…

Нет, право слово, лучше, когда дают комедию. Они хоть и не очень смешны, но зато и не так мучительны. Вот в Киеве, в Театре имени Франко, видел Шекспира на батуте. Натянули посреди сцены настоящий замечательный батут и прыгали на нем. Все «лица» были в трико (а в иной униформе и не попрыгаешь) и во всевозможных сочетаниях: соло, дуэтом, трио, группами, стоя, сидя, лежа – взлетали над сценой. Публика завороженно следила за этим цирком, тем более что актеры и актрисы были в основном стройные и молодые, да еще в обтягивающих костюмах. И при этом очаровательные юноши и девушки что-то произносили. То есть не что-то, а «Сон в летнюю ночь» Шекспира, но ничего, вероятно, не изменилось бы, произноси они Корнейчука. Вон, в цирке вообще молча прыгают, а публика довольна.

А в Харьковском театре имени Пушкина давали «Двенадцатую ночь». Понимая, что в своем костюме (опять-таки в обтяжку) пухленькая, крутобедрая Виола никак юношей не выглядит, отправляя ее к Оливии, дали ей рулон, похожий на свернутое школьное «наглядное пособие». Пришла Виола к Оливии, встала пред ней и – рраз! – развернула пособие – плакат в человеческий рост – и спряталась за ним. А на нем наглядно изображен микеланджеловский Давид с дырой вместо головы и – о, театральная стыдливость! – с фиговым листом на чреслах. Чего уж барышня говорила, просунув голову в дыру на плакате, – не помню. Все внимание захватил стыдливый Давид и жесты Виолы, которая, держа плакат одной рукой, другой все указывала на замаскированное фиговым листом место, подкрепляя таким манером призывы выйти за Герцога. Недоставало на сцене только провинциального фотографа.

Спектакль этот был и на гастролях в Москве, но о нем мы не прочли нигде тех слов, что слышали от коллег в антрактах.

***

Раз все актеры умерли, бранить некого.

Если бы сочинитель этого спектакля сыграл Пирама

и удавился подвязкой Фисбы, то это была бы

отличная трагедия и прекрасно исполненная;

но она и так хороша.

Шекспир. Сон в летнюю ночь

Драматический театр по всеядности и вседозволенности – какое-то уникальное место. В самом деле, пейзажист уклоняется от писания портретов, гитарист и не подумает взяться за скрипку, тем более сыграть на ней Паганини. У них есть простой здравый смысл, профессиональная честь, понятие о приличиях, в конце концов. Даже спортсмен – а искусство не раз сравнивали со спортом – не возьмется за штангу тяжеловеса, если сам он легковес, а если он прыгун с шестом – то и подавно.

В театре – пожалуйста! Кто угодно берется за Чехова, Пушкина, Шекспира. А ведь это авторы опасные. Ставя дрянной пустячок, так легко «добавить от себя» и даже на афише назваться соавтором или скромно пометить «сценический вариант театра». Но пьеса гения – это (продолжая сравнение) така-ая штанга!.. Всерьез за нее взяться – пупок развяжется. Гениальный автор наглядно выявляет пигмейство постановщика. Тут, как в сказке, три пути. Один – трудный – для талантов. Они годами готовятся к заветной пьесе, накапливая силу, выращивая актеров. Успех и тут не гарантирован, но он хотя бы возможен. А два пути – легких. Первый – жульнический: сил на штангу не имея, подменяют ее картонной бутафорией, вводят песенки, перепляс, грохочущую фонограмму, не без успеха отводя зрителям глаза от существа пьесы. Другой путь – простейший. Тут вообще не думают.

На авось. А давайте – «Лира», чем черт не шутит? – вдруг получится. Раз-два – взяли!

Позвольте уверить: каждую фразу этих заметок можно проиллюстрировать. В частности, разницу режиссерских подходов. Анатолий Васильев во МХАТе готовил «Короля Лира» три, кажется, года; работал с актерами, с художником… Умер Попов. И Васильев оставил постановку. Всесторонне обдуманный, выношенный образ спектакля у него, безусловно, был. Но другого Лира он не видел и не хотел. А Евгению Симонову ни с того, ни с сего предложили поставить «Отелло» в Ташкенте – в Театре имени Хамзы. Предложил актер, который не нашел в Узбекистане столь отважного среди режиссеров. Они видели его на сцене и не видели в нем Отелло. А Симонов в кабинетной беседе – узрел. И образ спектакля тут же родился. И поставил за шесть налетов, за двадцать восемь «точек», растянувшихся на четыре месяца, наскоками по четыре-пять репетиций… О расходах не говорю. О результате – тоже. Он, естественно, печален.

В последнем случае, как правило, возникает «актерский» спектакль. В том смысле, что все играют кто во что горазд: рычат и таращат глаза, рвут страсть в клочья, комикуют, корча рожи, картавя, заикаясь, падая, издают неприличные звуки, делают непристойные жесты (а как же? – Шекспир!), несут отсебятину, возможно, искренне полагая, что этим продолжают вахтанговскую турандотовскую традицию. И на сцене действительно возникает турандо-тизм. И чаще всего отурандочивают почему-то «Виндзорских насмешниц».

Вряд ли стоит думать, что кривлянье и унылое дурачество рассмешит публику сегодня. Вряд ли стоит выдавать подобное за некий «шекспировский стиль» и уверять, что якобы таким манером смешили зрителей в «Глобусе». Публика «Глобуса», боюсь, не уступила бы сегодняшней. Текст Шекспира, изобилующий пышными сравнениями, изощренными каламбурами, именами эллинских богов и героев, замысловатыми клятвами, – все понималось сразу и без буклетов. И в политике внутренней и внешней разбирались прекрасно – иначе не писал бы Шекспир такого количества политических пьес.

…Художника мало интересует мирок личной карьеры и амбиций. Его волнует мир. Это тоже личное, но масштаб личности совсем иной. Что ни ставит такой режиссер, всегда и непременно на сцене проявляются глубоко волнующие его мысли и чувства. Это само получается. Именно само. «Стараться о гражданственности» такому режиссеру не приходится. «Имеющий мускус в кармане не кричит об этом на улице…» Гражданину нет нужды кричать: «Я гражданин! Я поднимаю проблемы!» Спектакли сами кричат об этом.

Художник должен заботиться о художественности. А гражданственность его никуда не денется. Она неистребима. Человеку совестливому не приходится стараться быть совестливым. Честному – честным.

Но когда гражданин в режиссере отсутствует, тогда и начинается искусственное изготовление гражданственности на сцене. Зная о необходимости этого «компонента», прилагают усилия, добиваются «современного звучания», но, не имея сего в душе, неизбежно изготовляют муляж, мертвый фальшивый пластмассовый глаз. Он слепо «смотрит» на нас со сцены, а на него тяжело и противно смотреть. Искусство? Ну, откуда же тут возьмется искусство, ежели не живое рождали, а протез делали.

Фальшь эту скрыть невозможно. И посему отважимся на непрошеный совет: без Бога в душе, без царя в голове[9]9
  Строчка из песни Кати Яровой.


[Закрыть]
не стоит браться за пьесы Шекспира. Шекспир, как и другие гении, беспощадно обнажает пустоту воплощателей.

Но когда за гениальную пьесу берется талантливый режиссер, то спектакль вызывает огромный интерес. Его ждут, с ним связывают надежды. Тем более если речь идет о «Гамлете»…

***

Вы хоть и можете меня терзать,

но играть на мне нельзя.

Шекспир. Гамлет

Сразу попробуем разглядеть лес за деревьями. Увидеть мысль основополагающую, а не чудеса мастеров. Да, заняты Чурикова, Збруев, Козаков… Но прежде чем восхищаться гармонией, надо выяснить, не было ль в ее основе слезинки ребенка. А то ведь потом можно устыдиться восторгов, узнав, чем плачено за «красоту».

Когда Глеб Панфилов ставит «Гамлета», тут бенефиса (актерского) не жди. Жди концепции, гармонии – уж какой она окажется, другой разговор.

…Осколки дьявольского зеркала в «Снежной королеве» попадали в глаза мальчикам, и мальчики начинали видеть мир искаженным. Красивое – уродливым. Доброе – слюнявым. Жестокое – прекрасным.

Мальчики эти пуще всего любили кривые зеркала. Там на потеху толпе стройный – расплывался, прямой – искривлялся. Интеллигент выглядел бесхребетным, очкарик – шпионом.

Кривые зеркала шельмовали честных людей. А жулики представали несгибаемыми борцами.

Мода на такие развлечения порой спадала. И все-таки аттракцион этот никогда не исчезал из парков культуры.

Периодически толпа собиралась там поглазеть на человека в черном. На Гамлета.

Зеркала то превращали его в Карла Моора, то в деклассированного небритого люмпена в засаленном пиджаке…

На нашей памяти всего однажды появился истинный принц крови. Заставил умолкнуть насмешки, заставил похолодеть и задохнуться.

Высоцкого скоро семь лет как нет на свете. Но и по сей день любой Гамлет на отечественной сцене (а в Москве тем более) будет с ужасом ощущать его присутствие.

В скобках удивимся, как не постыдились критики с девичьей памятью восхититься Гамлетом с Юго-Запада, открыв в нем и глубины, и горний полет, и господь ведает что еще, хотя нам-то казалось, что тут куда больше оглушающих киловатт, сотрясающих герц, чем потрясающего душу Шекспира. Но когда тебя так ослепляют, оглушают и трясут, ошибиться нетрудно. Вот и вышло, что юго-западный «Гамлет» лучше. Именно так воспримут это те, кто Владимира Высоцкого не видел, а похвал таких о нем не прочтет нигде. Критики! ведь мы же пишем историю. Вот и останется в истории, будто Авилов лучше Высоцкого. Наши тихие ругательства в кулуарах и на десять шагов не слышны.[10]10
  Первая публикация в подцензурной советской печати пяти слов из смертельных стихов Мандельштама. Расчет был, как всегда, на своих: мгновенно узнают и вздрогнут.


[Закрыть]
А печатная ложь остается надолго.

Но у многих Принц Таганки еще на памяти.

Соединенье знанья, красноречья

И доблести, наш праздник, цвет надежд…

Выиграть в эту игру даже у призрака Высоцкого нельзя. Некому пока.

Думал ли об этом Панфилов, назначая на заглавную роль Янковского, – не знаю. Но задумал режиссер антипринца.

Гамлет в свитере и джинсах обладал невероятной остротой мысли. Шекспир в его устах был глубок и кристально ясен.

Этот – в роскошных костюмах – лепечет сумбур и вздор. Явно сам не понимая, о чем там речь, в заученных словах из плохо и неизвестно зачем смешанных переводов…

Текст звучит «не по-русски», звучит «как перевод». У фраз появился немецкий акцент именно от возникших при стыковке неуклюжестей. Поэтический перевод – художественное целое. О тождестве с оригиналом и речи быть не может. Есть непереводимая игра слов, идиомы. Сама идея точного художественного перевода – абсурдна. Он неизбежно содержит особенности, свойственные поэту-переводчику. Стыковать два перевода – не исправить, но удвоить грехи. Грубо говоря, если соединять речь картавого и заики, то получим заикающуюся картавость, а никак не бельканто.

И пьеса не выдержала.

Бесспорно: режиссер имеет право на свое прочтение. Текст канонический – в библиотеке. Там ревнители классики-недотроги могут им и наслаждаться. И не будем портить удовольствие читающим по-русски, напоминая, что «Гамлет» писан даже и не по-английски, а по-староанглийски. И они, ревнители, имеют дело с переводом перевода.

С тенью тени, как сказал бы Гамлет.

Можно сокращать, перекраивать, делать Отелло белым… И все же есть предел. Невозможен добрый, честный Яго. Невозможна Дездемона-шлюха. И не почему-нибудь, а просто пьеса «Отелло» не выдержит. Исчезнет. И значит, была не нужна.

Гамлета играли толстым, худым, энергичным, флегматичным… но все зеркала, более или менее искажая абрис, отражали его в черном.

В этом зеркале мы увидели его в коричневом.[11]11
  В середине 1980-х и позже фашизм стал вылезать из подполья вместе с гласностью. Слово «коричневый» для всех тогдашних читателей означало фашист, как «красный» – коммунист, большевик. Термин «красно-коричневые» появился позже.


[Закрыть]

Сказать о Панфилове, что он остро чувствует современность, – значит произнести тривиальную, почти пошлую фразу. Настолько общеизвестно.

И без деклараций в программке, без пресс-конференций ясно: спектакль поставлен о нас. О сегодня.

Добр наш мир? – нет. Он, увы, жесток.

Здорово ли время? – нет. Суставы его остро нуждаются в лекаре. В костоправе, не в костоломе.

Все это, как и фразы о подгнившем Датском королевстве, говорит о современности «Гамлета». Даже о злободневности.

Итак, остросовременный режиссер, остросовременная пьеса – чего же лучше?

Но, простите неловкий вопрос: разве современность – это всегда хорошо? Не ужасает ли нас именно современность масштабами гекатомб, абсолютный рекорд в которых принадлежит – увы! – нашему веку.

Бесспорно, современность во многих, слишком многих своих проявлениях заслуживает осужденья. И Панфилов взялся пригвоздить. Вот только – кого?

Эльсинор? Датское королевство? Братоубийцу Клавдия? Ах, это было, было, было.

Было это: загнивший мир и – неприемлющий его герой.

И однако. Раз в этом гнилом, лживом, лицемерном мире существует принц Гамлет, значит мир-то еще не погиб!!! Значит, еще может рождать порядочных людей (по словам Гамлета, «одного на десять тысяч»). Значит, есть надежда!

Гамлет гибнет всегда. И всегда мир недоумевал: пьеса почему-то светлая! Несмотря на гору трупов.

Потому что дело не в гибели героя – он изначально обречен. Свет и спасение в том, что они, герои, – несмотря ни на что! – появляются в мире.

Откуда?! Вот вопрос, мучающий клавдиев и яго (кто знает, как Яго во множественном числе). Ведь, казалось бы, все предусмотрено штатным расписанием Эльсинора. Если и появляется там новая молодая сила, то наглая и корыстная – лаэртовская. И все в порядке. Ибо с устранением Клавдия и назначением Лаэрта порядок не изменится. Король умер – да здравствует король!

Мир Эльсинора – весь с потрохами, весь насквозь – ясен из одной-единственной фразы. Ее произносят… «Все».

Вспомним роковую сцену. Гамлет ранен. Ранен Лаэрт. Мгновение назад умерла королева. И Лаэрт признается, что оружие отравлено, что раны смертельны, что королева отравлена тоже и – «всему виной король!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю