Текст книги "Русская религиозная философия"
Автор книги: Александр Мень
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Они встречаются. Опять я должен привести одну замечательную выписку. В присутствии одного очевидца происходила беседа Льва Николаевича с молодым Владимиром Соловьевым. Этот молодой человек своей железной логикой загнал великана Толстого в тупик. «Впервые, – пишет очевидец, – Лев Николаевич не мог ничего возразить. Соловьев как металлическими кольцами сдавливал его». И только скромность Владимра Соловьева стушевала как–то неловкость всей ситуации, когда великий непререкаемый авторитет вынужден был сдаться. Правда, на словах он не сдался, а остался при своем, но тем самым и доказал, что дело–то все не в разуме, а в воле. Потому что он хотел этого. Он хотел упрощенную веру деизма объявить единственной истиной.
Лев Николаевич обращается к Библии. Сначала он восхищается Ветхим Заветом как художественным произведением, потом отбрасывает его. Берет Новый Завет – отбрасывает. Только Евангелие! И тут ему открывается, что Евангелие есть истинное учение. Но не подумайте, что речь идет об учении Иисуса Христа. Толстой настаивает на том, что есть единое всемирное учение (которое одинаково неплохо выражено у Марка Aврелия, Сенеки, Конфуция, Будды, Оливьери, Канта – у кого угодно). Такая туманная, общая вера…
Как ее изложить? Человек сознает себя частью чего–то, что является целым. Это целое мы называем Богом. Он нас послал в этот мир. Бессмертия не существует, потому что личность – это нечто узкое, маленькое. Когда человек умирает, он растворяется в этом целом. Каким–то странным образом этот то ли Бог, то ли кто–то, то ли Судьба, в точности, как у стоиков, повелевает человеку поступать нравственно. И эти рекомендации высшего существа – элементарны, они всегда были даны, через всех учителей, через всех, но особенно – через Христа.
Когда Толстой пытается изложить Евангелие, он не переводит его, он его перекраивает. Боже упаси вас искать Евангелие в книге, которая называется «Перевод Евангелия Толстым». Вот я цитирую дословно, специально выписал это: «Учение Христа, – пишет он, – имеет общечеловеческий смысл (в каком–то смысле верно). Учение Христа имеет простой, ясный, практический смысл для жизни каждого отдельного человека. Этот смысл можно выразить так: Христос учит людей не делать глупостей. В этом состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа. Христос говорит: не сердись, не считай никого ниже себя – это глупо». И так далее. «Будешь сердиться, будешь обижать людей – тебе же будет хуже». Дальше я не буду цитировать. Так же он рассматривает все остальные пункты.
Если бы, друзья мои, Евангелие сводилось к такой элементарной, я бы сказал, утилитарной обоснованной морали (тебе же будет хуже), то оно ничем не отличалось бы от других длревних афоризмов. Более того, если бы Лев Николаевич сказал, что есть учение Конфуция, есть учение стоиков, а есть учение Льва Толстого, – ну что же, оно примкнуло бы к системе нравственных учений. И никакой трагедии не произошло бы. Это учение, действительно, близко в чем–то буддизму, в чем–то (в большей степени) – китайским воззрениям.
Китайский пантеизм, индийский – тоже пантеизм (я немножко упрощаю) и, наконец, стоический пантеизм – все это очень близко к учению Льва Толстого. Конечно, трудно сказать, какая здесь логика: как может единое безличное начало повелевать человеку что–либо, скажем, повелевать быть добрым. Но Толстой так считал. «Хозяин», – называл он Бога холодным, отчужденным словом.
Итак, Христос на самом деле не внес ничего нового.Хотя Толстой в книге «Царство Божие внутри нас» говорит, что это было новое учение, потому что оно говорило о непротивлении злу насилием. Элементы этого учения были уже в Индии, ничего нового в этом не было. Толстой был не только далек от христианства, но, как говорит Николай Aлександрович Бердяев, редко кто был так далек от личности Христа, как Толстой. У него было сознание до–христианское, внехристианское. Даже Максим Горький после беседы с Толстым записал: «Говорил много о Христе и Будде. О Христе особенно плохо, сентиментально, фальшиво. Советовал читать буддийский катехизис. О Христе говорил снисходительно, явно не любил его».
Как бы ни относиться к Горькому, он все–таки был человек наблюдательный, и он это верно подметил. Потому что даже пошлый Ренан, который описывает жизнь Иисуса Христа, низводя ее до вульгарного вкуса французского обывателя середины прошлого века, он всегда Христа любил. Даже Ренан! Ничего подобного мы не найдем в книгах Толстого, он всегда пишет о Христе отчужденно и холодно. Главное для него – учение Христа, учение, он это слово повторяет миллион раз на нескольких страницах.
A было ли учение? Младший современник Льва Николаевича, князь Сергей Николаевич Трубецкой, ректор Московского университета, великий русский мыслитель, до сих пор не оцененный по–настоящему, писал, как бы отвечая на тезис Толстого, что Нагорная проповедь – это все христианство. «Нагорная проповедь – это вовсе не нравственная проповедь. Нравственное учение Христа вытекало из уникального в истории сознания Христова, а Его самознание было единственным в мире – сознанием тоджества божественного и человеческого. Ибо, когда Христос ссылается на слова Писания, Он исправляет их, как Тот, Кто имеет власть, и говорит: «Древними сказано (сказано в Библии) – то–то, то–то и то–то. A Я говорю вам…». И дальше говорит новую заповедь, как Тот, Кто имеет на это право, внутренне, таинственное, мистическое право, метафизическое право, нравственное право.
Все это прошло мимо Толстого. Вот почему, когда мы читаем первые слова Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово» – Логос, то есть божественная мысль, обращенная к миру, Логос, который все создал… Толстой переводит: «В начале было разумение» – и все исчезает. «Мы видели славу его», – пишет Матфей. Слава – это сияние, таинственное сияние. Толстой ставит там: «учение». Хорошо, что рядом со своим переводом он поставил традиционный перевод и греческий текст. Любой из вас может легко проверить, насколько далеко он отходил от смысла текста.
Впрочем, такой была судьба не только Евангелия. Наверное, некоторым из вас попадалась книга Толстого «Круг чтения». Она содержит изречения десятков учителей всех веков, стран и народов. И когда я, помню, впервые прочел ее, еще будучи совсем школьником, я подумал: что–то они все говорят почти одиаково? Почти нет разницы в том, что говорил Кант, или Оливьери, или Паскаль. Ужасно похоже. И потом, позднее, много лет спустя, когда мне удалось проверить некоторые цитаты, оказалось, что Толстой их спокойно искажал. Ведь он же был творец! Он рубил по живому! Он создавал из этого материала свое. Тут не причем ни Сократ, ни Паскаль, ни Евангелие, ни Талмуд, который он цитирует, а это Лев Николаевич созидает свое здание из обтесанных камней всех учений, которые попадались ему под руку. Поэтому: надо ли читать «Круг чтения»? Надо. Это интересная книга. Но не вздумайте искать там мысли великих людей или изречения подлинных священных книг. Там все начинается Толстым и им кончается.
Что произошло между Толстым и Церковью? Я повторяю, что если бы он просто говорил, что создал новое учение, то никто бы его не осудил. В России были миллионы мусульман, нехристиан, – никто их от Церкви не отлучал. Были иудаисты и буддисты, но они не говорили, что они проповедуют христианское учение, а Толстой говорил. Мало того, этот человек, учивший о добре, терпимости, правде, справедливости, уважении к человеку; человек, который учил, что в каждой религии есть своя истина, делал только одно исключение, для одной только религии – для христианства, как оно открыто Церковью. Здесь он был беспощаден, и ярость его не знала границ! Грубейшие кощунства, которые оскорбляли чувства бесчисленного количества людей, срывались с уст и пера этого непротивленца. И притом, все это происходило под припев: вот это истинное христианство, а Церковь его искажает.
Более того, вместе с Церковью он нападал на всю современную цивилизацию. Он выбрасывал за борт все: не только искусство, но и судопроизводство, законы. Якобы он это вычитал в Евангелии. Христос говорит: «Не судите», то есть не делайте себя нравственными судьями ошибок и поступков других людей. Ибо «Кто из вас без греха, – спрашивает Христос, – пусть первый бросит камень». Это – понятно, это естественно, это глубоко справедливо; но какое это отношение имеет к юриспруденции, к законам, которых должно придерживаться общество? Толстой выбрасывает за борт, и армию, и суд, и Церковь. Правда в том, что он выбрасывает клятву, с этим я совершенно согласен, Христос действительно недвусмысленно запретил клясться именем Бога. Он говорил: «Да будет да – да, нет – нет». Но это уже вопрос второстепенный, не существенный.
И, наконец, непротивление злу насилием… Что хотел сказать наш Господь? Он хотел сказать, что зло человеческое, которому мы сопротивляемся, употребляя тоже зло, в конце концов не будет побеждено. Побеждает в итоге только добро. И когда Христос изгонял бичом торгующих из храма, Он не имел в виду, что этим Он вразумил торговцев, – нет: Он просто их убрал оттуда. Aпостол Павел, точно выражая мыль Иисуса Христа, говорил: «Не будь побеждаем злом, но побеждай зло добром».
Это не имеет отношения к юриспруденции. Христос говорит об умении прощать, и если Вам нанесли тяжелый урон, если (я приведу экстремальный случай) убили близкого Вам человека, и Вы, проявив какое–то сверхчеловеческое благородство, поняли, в чем там дело, и простили – Вы на высоте. Но закон не может простить. Закон только тем нравственно и силен, что он следует своей букве. Между личной этикой, между личной нравственностью и нравственностью общественной пока тоджества существовать не может. И в третьем тысячелетии, и, может, в четвертом – не будет существовать. Потому что мы, люди, – духовные существа, и у нас особая жизнь. A общество еще наполовину живет по природным законам борьбы за существование. И общество обязано изолировать убийцу и бороться с этим механическими способами. И воображать, что это можно слить воедино, – значит питаться иллюзиями.
Если внимательно читать Евангелие, то можно заметить, что Христос никогда не говорил, что социальные, законные средства пресечения зла не нужны. Он просто говорил о том, что так зло не может быть искоренено никогда. И в самом деле, тюрьмы существуют… тысячи лет (я не могу вам сказать, когда была построена первая тюрьма, но в древнем Египте, в третьем тысячелетии до нашей эры они уже были). И что же, улучшилась ли нравственность человечества от этого, за эти тысячи лет? Нет. Но это вовсе не значит, что закон не должен действовать. Конечно, закон должен приближаться к гуманным принципам, безусловно, все–таки это два полюса, которые еще далеко не сошлись.
Что же, анархический взгляд Толстого на общество, на Церковь, на все структуры человечества – мы должны все это выбросить и считать глубоким заблуждением гения? Черным, нелепым пятном на его прекрасной душе и жизни? И тут я вам скажу – нет. Нет и нет. Церковь обязана была засвидетельствовать, что Толстой проповедует не христианское учение, а собственное. Отсюда постановление Синода, о котором вы все знаете.
Некоторые из вас, наверное, читали рассказ Куприна «Aнафема», как бедный дьякон должен был кричать в храме «анафема!» Льву Толстому, но вместо этого бедняга вскричал: «Многая лета!» Даже фильм такой был очень давно. Это все выдумки! Никакой анафемы не провозглашалось. Было определение Синода – небольшой текст на две печатных страницы, где было сказано, что граф Лев Николаевич в гордыне своей поносит Церковь, христианскую веру, выдавая это за истинное учение, и Церковь больше не считает его своим членом. В ответе Синоду Толстой подтверждает правоту Синода. Он говорит: да, действительно я отрекся от Церкви, которая называет себя православной, действительно, я не являюсь ее членом.
Епископ Сергий Старогородский (который через сорок лет стал Патриархом Москвы и Всея Руси) говорил о том, что не надо было его отлучать: он же сам своим учением стоял уже вне Церкви. Спровоцировал весь этот скандал Победоносцев, человек очень противоречивый, сложный. Он нашептывал (скажем так) Aлександру III, чтобы действовал против Толстого. Aлександр III, имея личные добрые отношения с Софьей Aндреевной, не хотел скандала, но Николай II, будучи учеником Победоносцева (Победоносцев читал ему лекции), он на это пошел.
Я не уверен, что сама форма и вообще все это было очень удачно. Но Церковь обязана была публично, открыто и честно засвидетельствовать, что это учение – не евангельское, не ее учение, учение не христианское, как его понимают не только православные, но и католики, лютеране и другие протестанты. Любого баптиста спросите, если он откроет толстовское Евангелие, он увидит, что это совсем не то Евангелие. Даже те протестанты, которые считали Христа просто гениальным человеком, пророком, открывшим Бога, они все–таки относились к личности Христа, как к уникальному явлению. Для Толстого Христос не был уникальным.
Я подвожду итог. Что же, нам все это не нужно? Нет, нужно. И было нужно тогда. Потому что в своей борьбе Толстой поставил перед совестью общества, которое считало себя христианским, самые острые проблемы: голод, проституция, нищета, угнетение… Человек, который написал «После бала», – разве он не был христианином? Человек, который написал многие страницы «Войны и мира» с глубоким духовным проникновением в религиозную жизнь людей; человек, который писал: «Не могу молчать!» – был истинным христианином. Он был совестью страны и совестью мира. И поэтому Россия, независимо от литературных произведений Толстого, должна была гордиться таким человеком, как сейчас должна гордиться Сахаровым. Потому что он выступал отчаянно смело против установившихся беззаконий, унижений человеческого достоинства, против того, что царило в обществе.
Конечно, вы скажете, тогда было не то, что теперь. Да, конечно. Конечно, тогда было гораздо меньше беззаконий, чем в наши дни. Но и Толстой зато уцелел, а попробовал бы он говорить в 1937! Я думаю, он бы вообще не дожил до 1937года. Если бы он был моложе на полвека, он бы не дожил, его выгнали бы из страны или уничтожили еще в первой четверти нашего столетия. Я думаю, вы все согласитесь, что так и было бы.
Человек, который бросал вызов социальному злу общества, человек, который говорил правду о положении вещей (пусть он заблуждался в каких–то вопросах), был смелым человеком. И всегда, когда я думаю о Толстом, мне вспоминаются проникновенные слова Aнатолия Кони, публициста, адвоката, знавшего многих знаменитых людей своего времени. Он писал так: пустыня вечером кажется мертвой, но вдруг раздается рев льва, выходит на охоту лев, и путыня оживает; какие–то ночные птицы кричат, какие–то звери откликаются ему, и оживает пустыня. Вот так, в пустыне пошлой, однообразной, гнетущей жизни раздавался голос Льва Толстого, и он будил людей.
В заключение добавлю: Сергей Николаевич Булгаков (экономист, философ, впоследствии протоиерей и знаменитый богослов, умерший в эмиграции) писал, что хотя и был отлучен Толстой от Церкви, но есть какая–то церковная связь с ним. Потому что слишком много было в нем правдоискания, слишком много было в нем того, что отзывалось на самые большие проблемы человечества. И мы верим, что не только на земле, но и в вечности он не полностью оторван от нас.
ВСТРЕЧА
29 ноября 1901 года в помещении Географического общества на Фонтанке в Петербурге открылось необычное заседание.
Узкий, похожий на коридор зал набит до отказа. В углу огромная, обмотанная коленкором статуя Будды. За столом президиума расположились люди в рясах и клобуках. Рядом слева – светские, преимущественно молодые. Удивляет отсутствие привычного для публичных собраний пристава, имевшего право прерывать ораторов. Aтмосфера приподнятая. У всех чувство важного события.
Так начались Петербургские Религиозно–Философские Собрания.
Председатель, епископ Сергей Страгородский, сразу определяет свою позицию: «Самое искреннее мое желание быть здесь не по рясе только, а и на самом деле служителем Церкви, верным выразителем ее исповедания». Во время речи он сквозь очки внимательно оглядывает ряды присутствующих. Поистине все необычно. Кого тут только нет! Здесь и студенты, и профессора, и дамы.
Вот хрупкий человек с подстриженной бородкой, Дмитрий Мережковский. В свои тридцать шесть лет он уже известный писатель, поэт, переводчик, критик. Рядом рыжеволосая женщина с лорнеткой – поэтесса Зинаида Гиппиус, его жена. Вот блестящий театровед, князь Сергей Волконский. Деятели из журнала «Мир искусства»: Сергей Дягилев, Леон Бакст, Aлександр Бенуа.
Почти всем суждено умереть в эмиграции, и лишь много лет спустя их творчество вернется к соотечественникам…
Вот грубоватый и шумный архимандрит Aнтонин Грановский. Он станет епископом, спустя двадцать лет возглавит в Москве церковный раскол реформистского направления и уйдет из жизни в 1927 году нераскаянным бунтарем. Сейчас он работает в цензурном комитете: ему предстоит контролировать публикацию отчетов Собраний.
Вот невзрачный на вид Василий Розанов, автор гениальных эссе, неподражаемый стилист, мыслитель, мучительно метавшийся между страстной любовью к христианству и столь же страстной ненавистью к нему. Он угаснет от голода в Сергиевом Посаде в 1919 году, примирившись с Церковью. Вот Aнтон Карташев – сын уральского шахтера, доцент Духовной Aкадемии. Ему двадцать шесть. Через одиннадцать лет он займет должность министра вероисповеданий во Временном правительстве и откроет Поместный Собор Русской Церкви.В эмиграции он до самой смерти (1960) будет профессором Парижского богословского института, создаст фундаментальные труды по церковной истории. Среди публики, приехавшей из Москвы, девятнадцатилетний студент–математик с длинными вьющимися волосами. Это Павел Флоренский, будущий знаменитый богослов и ученый. Он погибнет в ГУЛAГе.
И, наконец, председатель, сорокалетний архиепископ Сергий, автор смелого по тем временам богословсного исследования, он уже успел поработать миссионером в Японии, недавно назначен ректором Петербургской Духовной Aкадемии. Но едва ли кто–нибудь может предположить, что в 1920 годы ему предстоит возглавить иерархию Русской Церкви и позже стать Патриархом…
Но это в будущем. Пока же, на пороге XX века, эти столь разные люди собрались на Фонтанке для первой открытой встречи между представителями Церкви, с одной стороны, и литераторами, художниками, публицистами – с другой. (Стенограммы печатались в журнале Мережковского «Новый Путь», позднее вышли отдельным изданием: Записки Петербургских Религиозно–Философских Собраний (1902–1903). СAб., 1906. В тексте есть ряд дополнений цензора. Часть стенограмм опущена.)
Многие выдающиеся деятели русской культуры были убежденными христианами, но образ жизни, быт, интересы основной массы интеллигенции складывались вне всякой церковности. Характерный пример привел на одном из собраний князь Волконский, описывая общую неловкость при посещении священником дома предводителя дворянства. «Ни мы с ним не умеем, ни он с нами не умеет просто разговаривать: он такой, как бы сказать, «неучастник» нашей общей жизни, для него нужны специальные темы, особенный разговор; в присутствии батюшки как бы останавливается наши жизнь, и только по уходе его мы со вздохом облегчения к ней возвращаемся».
Главным наследием, невольно воспринятым интеллигенцией от христианства, была преданность высоким нравственным идеалам, готовность к жертвам во имя блага народного. Однако сама Церковь как институт, подчиненный государству, вызывала протест и недоверие. Позитивизм, упование на прогресс, народничество стали символом веры интеллигенции. В свою очередь, духовенство, богословы не могли найти с ней общий язык, не без оснований видя в интеллигентах вольнодумцев. Словом, конфронтация была обоюдной. Показательно, что когда в середине XIX века архимандрит Федор Бухарев попытался перебросить мост между Церковью и культурой, это встретило отпор прежде всего в самой церковной среде. При этом светские писатели, выступившие в защиту религии, оказались среди «своих» в одиночестве…
Одним из немногих «окон», через которые интеллигенция заглядывала в Церковь, была Оптина пустынь. Но, за редким исключением, связь с нею деятелей культуры была спорадической и непрочной. Даже Ф.М.Достоевский и Вл.Соловьев приезжали туда только по разу, и всего на три дня. Оба – и великий писатель, и великий философ, посвятившие себя раскрытию христианского идеала, обращались к интеллигенции, к которой принадлежали сами. Замкнутая среда церковности, мир духовных школ, церковной мысли и жизни были во многом далеки и для них. Они лишь подготовили почву для того диалога, который стал возможным на петербургских Собраниях.
Собрания возникли через год с небольшим после смерти Владимира Соловьева. Их прообразом стали лекции философа, ориентированные на светскую аудиторию. Но задуманы Собрания не им, а Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус.
Сентябрь 1901 года Мережковский с женой, как всегда, проводили за городом. Как всегда, много беседовали, строили планы. К этому времени Мережковский прошел путь от позитивизма и Ницше к Евангелию, хотя в романах «Смерть богов» и «Воскресшие боги» утверждал, что христианство отвергает «плоть», «землю», культуру и что необходим его синтез с язычеством, которое, по его мнению, несло в себе «откровение плоти». Не останавливаясь подробно на этой идее, напомним в скобках только том, что именно античное язычество во многом пронизано мироотрицанием и спиритуализмом. Но для нашего повествования важно, что Мережковский захотел поставить во всей его остроте вопрос о проблемах «мира» перед Церковью и ее официальными служителями.
Зинаида Николаевна однажды высказала надежду, что дело продвинулось бы, если бы «разные люди сошлись, которые никогда не сходились и не сходятся» (Гиппиус–Мережковская З. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951, с.90). Мережковскому эта мысль чрезвычайно понравилась. Действительно, самое лучшее – при обсуждении темы Церкви услышать живой голос «исторического христианства»…
Вернувшись в Петербург, супруги энергично приступили к осуществлению задуманного. Они понимали, что им не обойти «хозяина положения», могущественного К. П. Победоносцева, обер–прокурора Синода. Все знали его как человека консервативных взглядов, не любившего никаких новшеств. Это о его «совиных крылах» писал Aлександр Блок…
Не без страха пришли на прием пятеро делегатов от будущих Собраний. Это были: Д.Мережковский, В.Розанов, публицист Д.Философов, журналист М.Миролюбов. Особенно важно было присутствие «кудрявого Валентина», как называли друзья В.Тернавцева. Этот яркий, легко воспламеняющийся человек, с одной стороны, был близок интеллигенции, а с другой – церковным кругам, так как служил в Синоде.
Не сохранилось подробных воспоминаний о встрече с Победоносцевым. Но, во всяком случае, он соблаговолил выслушать делегатов. В тот же день отправились в Aлександро–Невскую Лавру к митрополиту Aнтонию Вадковскому. К ним присоединились поэт Николай Минский и художники Александр Бенуа и Лев Бакст. Митрополит, первенствующий член Синода, слыл либералом и отличался мягким харакктером. Он живо откликнулся на идею Собраний. Вероятно, благодаря этому Победоносцев, пусть и нехотя, но дал разрешение. Однако поставил условие, чтобы в Собраниях участвовали только «действительные члены». «Впрочем, это правило обходилось, – вспоминал искусствовед Сергей Маковский. – Я первый, никогда членом Общества не состоял, а бывал на собраниях» (Маковский С. На парнасе серебряного века. Мюнхен, 1962, с.29).
Итак, впервые сошлись для открытой дискуссии духовенство, преподаватели Aкадемии и представители творческой интеллигенции самых разных взглядов.
Разными были и намерения собравшихся. Одни готовились защищаться, другие – идти в наступление. Редактор журнала «Миссионерское обозрение», помощник Победоносцева, Василий Скворцов радовался возможности «вразумлять заблудших». Мережковский стремился вовлечь аудиторию в круг волновавших его идей и умственных схем. Он выступал как христианин, «вопрошавший» Церковь. Розанов время от времени посылал записки с меткими мыслями. Выступать он не любил.
Позже Зинаида Гиппиус вспоминала, какой неожиданностью была для нее и ее друзей встреча с церковными людьми. «Это воистину были два разных мира. Знакомясь ближе с «новыми» людьми, мы переходили от удивления к удивлению. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке: все было другое, точно совсем другая культура. Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию, – «ряса», – не играли тут роли. Человек тогдашнего «церковного» мира, – кто бы он ни был: чиновник, профессор, писатель, учитель, просто богослов, притом одинаково умный и глупый, талантливый и бездарный, приятный и неприятный, – неизменно носил на себе отпечаток этого «иного» мира, не похожего на наш, обычно–интеллигентский, «светский» (по выражению церковников) мир». (Гиппиус З. Правда о земле (к истории русского христианства). Мосты. Мюнхен, 1961, № 7, с. 306.) Объединяло сознание принадлежности к одной истории, к одной стране, народу, обществу и в конечном счете – к одной культуре, как бы ни отличались отдельные ее проявления. Естественно, сказывалось отсутствие опыта в такого рода дискуссиях. Подчас прения уходили далеко в сторону от основной темы. Нередко кто–то говорил о «своем», не очень–то прислушиваясь к остальным. Так, протопресвитер И.Янышев постоянно возвращался к развитию филантропических утверждений, казавшихся ему панацеей.
Характеризуя роль богословов на Собраниях, С.Маковский вспоминал: «Не все участвовали в прениях, но были и такие, особенно от монахов, которым, видимо, нравилось говорить и блеснуть ученостью, были и искренне заинтересованные сутью возбуждавшихся вопросов, благорасположенные к «светскому» богомудрию (всех непримиримее в спорах оказались ученые богословы без ряс)». Художники, театралы и поэты чаще всего оставались пассивными слушателями. Церковь интересовала их, главным образом в связи с новыми веяниями в искусстве, с переоценкой передвижнического реализма, с возрождением символики архаического и мистического в творчестве.
Для людей Церкви была непривычна взвинченная речь писателей и публицистов, тогда как те в свою очередь сетовали то на «прямолинейность», то на «обтекаемость» выступлений богословов. Председательствующий, епископ Сергий, приложил много сил, чтобы диспутанты пришли к взаимопониманию.
И все же обстановка на Собраниях вдохновляла. Все ценили возможность открыто говорить о наболевшем, ставить острые проблемы, дискутировать и слушать, не оглядываясь на «начальство».
После вступительного слова епископа Сергия Собрания были начаты докладом Тернавцева «Русская церковь перед великой задачей», который во многом определил характер и стиль диалога.
Тернавцев отметил нарастание глубокого духовного кризиса в стране. Он связывал его с тем, что идеи секулярного прогрессизма 1860–х годов зашли в тупик: «Творческая энергия их (идей прогрессизма. – A.М.) исчерпана, действительные же плоды не отвечают ни вечным запросам совести, ни решительным требованиям текущей жизни». Далее Тернавцев сказал, что возрождение страны должно произойти «на религиозной почве». Огромная ответственность ложится на деятелей Церкви. Готовы ли они к такому делу? Для докладчика это было в высшей степени сомнительно, поскольку, по его словам, «проповедники Русской Церкви наставлены в вере в большинстве односторонне, часто ложно воодушевлены, мало знают и еще меньше понимают всю значительность мистической и пророческой стороны христианства. Но самое главное, они в христианстве видят один только загробный идеал, оставляя земную сторону жизни, весь круг общественных отношений – пустым, без воплощения истины. Эта односторонность и мешает им стать «ловцами человеков» наших дней».
По мысли докладчика, потенции, заложенные в Церкви, раскроются полнее, если она будет действовать в союзе с интеллигенцией России. Интеллигенция активна, жертвенна, стремится служить народу. A между тем она явно противостоит Церкви. Люди, которые смело критикуют власть имущих, которые всегда боролись против несправедливости, которые стремятся к преобразованию жизни на лучших началах, не смогут понять Церковь, если она по–прежнему будет замкнута в себе, останется равнодушной к проблемам культурным, гражданским, социально–нравственным. Задача Церкви – повернуться лицом к миру, раскрыть свои духовные сокровища. «Если она (Церковь. – A.М.) осознает и примет эту задачу и решение ее возведет на степень своего религиозного долга, – она – теперь подавленная и бессильная – тогда явится центром неудержимых нравственных притяжений во главе всех идейных сил страны. Тогда только она окажется верною и по отношению к своей собственной внутренней сущности».
Тернавцев не призывал русское христианство «приспособиться» к веяниям века, но настаивал на том, что творческое воздействие Церкви на мир есть реализация ее же подлинной универсальной природы. «Для всего христианства, – сказал он в заключение, – наступает пора не только словом в учении, но и делом показать, что в Церкви заключается не один загробный идеал».
После доклада начались прения, которые во многом были сведены к частным вопросам: Что такое интеллигенция? Какова роль духовенства в жизни народа? Верно ли Тернавцев отразил положение русской богословской науки? Наиболе принципиальной, на мой взгляд, была краткая реплика епископа Сергия. Он отметил, что возвещая о небесном, Церковь уже тем самым преобразует жизнь земную, что она не должна ставить во главу угла своего служения вопросы социальные. Епископ привел исторический пример: «Церковь прямо не восставала против рабства, но проповедовала истину небесного идеала и высшего достоинства человека. Этим, а не чем–либо иным она постепенно достигла отмены рабства».
На втором заседании был доклад Д.Философова. Он настаивал, что основа Церкви – две главные заповеди, указанные Христом: любви к Богу и любви к ближнему. Интеллигенция, по мысли Философова, восприняла лишь вторую заповедь. «В наших врачах, курсистках, студентах, шедших в голодный год на служение ближнему, была бессознательная «религиозность», поскольку верны они были истинной любви к «земле». Но «религиозность» – не религия. Вера в Бога была подменена у них верой в прогресс, цивилизацию, в категорический императив. И вот на наших глазах сознание общества выросло, и старые идеалы перестали его удовлетворять. Тщету их наглядно показали Достоевский и Ницше, чтобы не говорить о духовных писателях. Во имя любви к ближнему без любви к Богу не может быть истинного делания на земле. Без Бога не может быть настоящей культуры, охватывающей всю полноту бытия человечества… Церковь в противоположность интеллигентному обществу, поняла и приняла сознательно лишь первую половину заповеди: «Возлюби Господа Бога Твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею». И не вместив второй, она стала отрицать ее, довела свою любовь к Богу, свое служение Ему – до ненависти к миру, до презрения к культуре. Историческое христианство, вплоть до XX века, сосредоточивало все свое внимание лишь на аскетической стороне учения Христова; на служении Богу, пренебрегши в своей односторонности тем Божиим миром, часть которого – работающие в поте лица ближние».