355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мень » Русская религиозная философия » Текст книги (страница 4)
Русская религиозная философия
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:11

Текст книги "Русская религиозная философия"


Автор книги: Александр Мень


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

На собраниях Общества обсуждали самые разные вопросы, а издательство решили назвать «Путь». И в этом издательстве впервые появился двухтомник Евгения Трубецкого о Соловьева (это и его биография, история его жизни и история его мышления; Трубецкой с ним как бы и не расставался). Трубецкой показывает в книге, в чем они едины, в чем они расходятся. В издательстве «Путь» впервые вышла книга Флоренского «Столп и утверждения истины», том собрания сочинений Киреевского, впервые изданы сочинения Чаадаева. Можно без конца перечислять книги, которые вышли радениями Маргариты Кирилловны, это целая библиотека, которая драгоценна и сейчас.

Под редакцией Трубецкого выходили очень серьезные книги, и, когда уже началась революция, он суммировал свое мировоззрение в книге «Смысл жизни». На титульном листе он поставил знак издательства «Путь», хотя само это издательство было уже ликвидировано в буре революционных лет. Тогда же в издательстве «Путь» вышла его небольшая книга «Два зверя».

Кто эти два зверя? Это два чудовища – чудовище реакции и чудовище разнузданной тирании «слева» (так называемой «слева»). Он говорил, что эти два зверя одинаково опасны для любой страны, и для России особенно. Но самыми яркими произведениями его этого периода, вышедшими в издательстве «Путь», были несколько брошюр, положивших начало осмыслению древнерусской иконописи вплоть до наших дней. Именно от этих трех брошюр начинается совершенно новое понимание иконы. Брошюры называются: «Умозрение в красках», «Два мира древнерусской иконописи» и «Россия в ее иконе».

Очень интересно основное видение Евгения Трубецкого. Он говорит о том, что мир – это мир пожирания. Он вспоминает, как видел кинокадры о водяном жуке, который пожирал все, что находилось в аквариуме. «Это мне напомнило нашу жизнь», – говорит он (он написал это во время первой мировой войны). Железная военная машина пожирает все – и неужели жизнь такова? Неужели человек обречен так существовать? Дух человеческий открывает иное царство, иное видение, и это видение гениально запечатлели древнерусские иконописцы. И для нас открылось новое, когда сняли оклады, ризы, когда промыли иконы. Он говорит о том, что ризы – это результат благочестия, но примитивного, вульгарного: икона стала темная, ее надо было украсить, чтобы повесить. Он говорит: как бы выглядела Мадонна Рафаэля или Боттичелли, если бы ее одели в ризу? Можно ли это себе представить? Нет. A как же мы одели Владимирскую Богоматерь, Троицу в ризу! Действительно, для Трубецкого, как и для многих людей, это было откровением. Иконы, прежде бывшие лишь мрачными, темными пятнами на фоне позолоченных риз, заиграли всеми небесными красками, и выяснилось, что каждая краска имеет свою особенность; что солнечный свет обозначен золотом, а напряженность духа – алым цветом; что все эти линии, которые художникам–передвижникам казались просто неумением рисовать, – символы, как бы ноты таинственного видения, которое пришло к святым и которое передавалось через символику и музыку, художественную музыку иконы.

Икона открывает перед нами небесный мир – мир света, красоты; мир, противостоящий нашему черному миру, миру смерти и вражды. И в этом – виденье света и гармонии.

То, что Сергей Николаевич называл всеединством, соборностью, для его брата стало духовной мистической реальностью, которая отображена в иконописи. И он подчеркивал, что в древних храмах, которые сохранили первоначальную роспись, существует некое единство всей композиции и все движения, все лики, все руки святых обращены к одному центру – это гармония мира. Она дана была людям. Но она была потеряна, стены были закрашены, исчезли краски, золотые купола, вознесенные к небу, заменились шариками на тонких ножках, шпилями – это утрата видения. И то, что Трубецкой это уже сознавал и говорил об этом людям, – было знаком перехода не только к иному восприятию иконы, но и – мира в целом. И если говорить об аскетизме древнерусской иконы, то аскетизм здесь не мрачный, не тот, о котором говорил Василий Васильевич Розанов («темный лик»), а это преодоление злобы мира сего.

Евгений Трубецкой пишет множество памфлетов, статей, и он все время утверждает смысл против бессмыслия. Мировая война, революция, гражданская война – это все бессмыслие, а смысл – это любвединство. Такова была его главная точка зрения, его ощущение. Если мы разобьем картину на куски, она лишается смысла; если мы разобьем статью на куски – она лишается смысла. Только целостный организм имеет смысл. Если мы отрежем от организма часть, то он умирает, потому что он бессмыслен. Вот таково органическое единство мира.

Евгений Трубецкой верил в то, что страна должна пройти через тяжелые очистительные страдания. В это время его друзья уже покидали отечество, но он мечтал только о том, чтобы умереть на родной земле. И так это случилось. Он уехал на юг, примкнул к Белому движению и умер в Новороссийске от тифа в 1920 году. С этого времени его произведения больше не переиздавались, имя его было вычеркнуто из истории русской культуры, и только сегодня он и его брат начинают к нам снова возвращаться.

Это самый краткий абрис того, что можно было рассказать об этих замечательных людях.

Спасибо.

РЕЛИГИОЗНО–ФИЛОСОФСКИЕ ВЗГЛЯДЫ ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА ТОЛСТОГО

Дорогие друзья! Лев Николаевич Толстой не был философом, богословом в полном смысле слова. И сначала я не собирался посвящать целую встречу его религиозно–философским воззрениям. Но все–таки я вижу, что это необходимо. И сегодня мы остановимся на нем – в нашем интересном и непростом путешествии по области, долгое время скрываемой от людей, интересующихся русской религиозной мыслью.

Когда мы с вами говорим о Толстом, то прежде всего имеем в виду писателя, автора романов, повестей, но забываем о том, что он также и мыслитель. Можно ли назвать его крупным мыслителем?Нет, он был крупный человек, он был великий человек. И даже если мы не можем принять его философию, почти каждый из нас благодарен ему за какие–то радостные мгновения, нами испытанные, когда мы читали его повести, его художественные произведения. Мало находится людей, которые вообще не любили всего его творчества.

В разные эпохи нашей собственной жизни Толстой вдруг открывается нам с каких–то новых, неожиданных сторон.

Если это так, то имеем ли мы право рассуждать, как рассуждают некоторые люди: Толстой был гений литературы, а что он там писал что–то скучное по философии и религии – это лучше не затрагивать, и хорошо, что это никогда не включают в собрания сочинений, кроме академического. A академическое – это малодоступное 90–томное собрание, с которым работают в основном специалисты–литературоведы и историки. Поэтому неудивительно, что на протяжении всего периода после смерти Льва Николаевича, особенно в советский период, мало кто серьезно обращал внимание на эту сторону его творческой деятельности.

Но, друзья мои, это великая неблагодарность! Я говорю вам это совершенно искренне. Являясь православным священником, членом той Церкви, которая издала определение, отлучающее Толстого от Церкви я тем не менее подчеркиваю, что это вовсе не означает, что мы должны быть несправедливы к этому человеку и что мы должны перечеркнуть то, что волновало этого ушедшего из жизни гиганта, может быть, гораздо больше, чем его художественные произведения. Это была его внутренняя жизнь, это было то, что мучило и восторгало его на протяжении всей его долгой жизни.

Те, немногие из вас, кто, возможно, читал его дневники, легко могут убедиться, как рано начал он анализировать свои поступки, как рано он стал задумываться над смыслом жизни, как он думал о смерти, об этических свойствах человеческого бытия и человеческого общества. И оказывается, он не просто писатель, а он действительно некая синтетическая могучая личность.

Когда–то, около 90 лет тому назад, Дмитрий Сергеевич Мережковский написал книгу «Лев Толстой и Достоевский». Он хотел представить Толстого (и справедливо) как полнокровного гиганта, как человека–скалу, как некоего великого язычника; а Достоевского – только как христианина, фанатичного, одухотворенного, спиритуального проповедника духа. Ясновидец духа и ясновидец плоти – любимые антитезы Дмитрия Сергеевича Мережковского. Какое–то зерно истины в них есть. Обычно мы говорим: скорбные глаза Достоевского, мучительная муза Достоевского, мучительный гений Достоевского, страдальческая жизнь. A Толстой – полноводный и полнокровный.

Это ошибка, друзья мои. Ошибка детей, равнодушных к страданиям отцов. Ибо Лев Николаевич Толстой был человеком не менее трагичным, чем Достоевский. И я вам прямо скажу – более трагичным, намного более трагичным. Современники и многие потомки это просмотрели. Я не буду вдаваться в детали. Но вы задумайтесь над тем, что человек, создавший одну из величайших русских национальных эпопей, как «Война и мир», выступал против патриотизма. Человек, который написал страстные, бессмертные строки о любви (и в старости писал, вспомните «Восресение», момент встречи Нехлюдова и Кати, когда они еще молоды. Это пишет старик! A как он пишет!), и этот человек, описавший любовь в ее разных оттенках и аспектах (любовь–восхищение, любовь–страсть), вообще считал брак каким–то недоразумение и в «Крейцеровой сонате» перечеркнул его.

Человек, который большую часть жизни был проповедником евангельской этики, а последние 30 лет жизни посвятил проповеди христианского учения (как он его понимал), оказался в конфликте с христианской Церковью и в конечном счете отлученным от нее. Человек, который проповедовал непротивление, был воинствующим борцом, который набросился с ожесточением, я бы сказал, Степана Разина или Пугачева, на всю культуру, разнося ее в пух и прах. Человек, который стоит в культуре как феномен (его можно сравнить только с Гете, в Европе), универсальный гений, который, за что бы ни брался – пьесы, публицистика, романы, повести – всюду это мощь! – и этот человек высмеивал искусство, зачеркивал его и в конце концов выступил против своего собрата Шекспира, считая, что Шекспир зря писал свои произведения. Лев Толстой – величайшее явление культуры–был и величайшим врагом культуры.

И наконец, давайте подумаем о личной судьбе его. Достоевский – да, трагедия: в молодости приговорен к расстрелу, трудная семейная жизнь. Но у него была любовь и гармония с Aнной Григорьевной. И жил он трудно, но так, как это соответствовало его духу, мысли, стилю его жизни. A Толстой годами терзался тем, что стиль его жизни противоположен тому, что он проповедует, годами восставал против этого – и вынужден был терпеть до конца дней, можно сказать до своего побега и смертного часа. Человек, который убежал из дома, – фигура, безусловно, глубоко трагическая. И это лишь немногое из того, что можно было назвать. И именно поэтому мы с вами должны с уважением, бережностью подходить к тому, что терзало, и мучило, и превращало жизнь Толстого в трагедию, в драму.

Теперь поставим вопрос о его религиозно–философских воззрениях. Он писал, очень часто повторяя это в разных вещах, что «я только в детстве имел традиционную веру, а с 14 лет я полностью от нее отошел и жил в пустоте, как все мои современники». Конечно, не надо принимать эти слова буквально. Вера у него была. Но это была вера туманная, расплывчатая, типа деизма. Вы знаете, наверно, что вместо креста молодой Толстой носил портрет Жана Жака Руссо. И это не случайно.

Жан Жак Руссо – великая историческая фигура европейского и общечеловеческого масштаба. Он поставил перед людьми вопрос, который до сих пор не снят, вопрос о том, не является ли цивилизация нашим врагом? Не является ли путь назад, к простоте жизни, естественным спасением человечества? Жан Жак говорил об этом в XVIII веке, когда не было ни атомных электростанций, ни отравленных рек, ни той уродливой скученности городов, которая превращает столицы мира в какой–то немыслимый человекоубийственный муравейник. Но уже тогда Руссо, как у нас принято писать в учебниках, гениально предвидел всю эту абракадабру XX века. И Толстой это чувствовал. Чувствовал всеми фибрами своей души и впитал это не только из французской традиции (которая была ему родной, т. к. он был европейцем по образованию), но и из русской традиции.

Вспомните, в чем драма «Цыган» Пушкина. Тот же вопрос руссоизма. Но Пушкин его решил мудро и по–другому, потому что колоссальный инстинкт суперчеловека позволил ему открыть перед нами истину: никуда человек от себя не убежит, ни в какие таборы, ни в какие леса. Пушкин именно на своем Aлеко и проделал этот эксперимент – побег от цивилизации. A от греха не убежишь! Грех уйдет с тобой и в дикость.

Однако Толстой (впрочем, как и многие другие писатели) все–таки не мог расстаться с этой мечтой. Она была и будет мечтой человечества, пусть на пятьдесят процентов иллюзорной. Когда она появилась? Три тысячи лет назад. Еще в древности китайские философы говорили, что пора бросить все искусственное и перейти на естественное. Уже античные киники (не циники, это теперь мы их так называем), киники–философы жили под девизом: «назад, к природе» – и ходили в чем попало, думая, что тем самым они приближаются к природной жизни. A шутники производили название «киники» от слова «кинос» – собака, потому что те вели собачий образ жизни. И до сих пор мы с вами, когда вырываемся из города, невольно испытываем чувство облегчения.В нас живет ностальгия по природе, это в нас существует. Но руссоизм – не решение. Для Толстого это было решением.

«Казаки»… Я не буду напоминать сюжет: вы читали, или в крайнем случае, помните эту вещь. Кто такой Оленин? Это тот же Лев Николаевич, молодой офицер. Куда он стремится? Слиться с природой, вернуться. Марьяна для него – это образ Матери–Природы, Земли. Вернуться к этому миру, этим виноградникам, этим горам и диким животным, за которыми охотится дядя Ерошка, такой же дикий, как и кабаны, которые шастают по зарослям, и к этим горцам, которые стреляют… Куда–то исчезли нравственные нормы, а нравственностью становится закон природы. A потом вдруг выясняется для Оленина, что все это была иллюзия, что не может он назад, не может. И ему это горько, стыдно, жалко. Оленин жалеет, как, вероятно, жалел и Лев Толстой, что пути назад нет, что движение здесь одностороннее.

И вот тогда, задолго до своего духовного кризиса, Лев Толстой начинает искать выход. Он ищет его в труде, в семье, в том, что мы называем счастьем. Но вспомните его тоже раннюю вещь – «Семейное счастье». Мыльный пузырь! Это мрачная вещь. Он воспевает, как настоящий художник, самое дорогое, священное, а потом все это куда–то расплывается, и он хоронит его.

В «Войне и мире», увлеченный великой бессмертной картиной движения истории, Толстой выступает не как человек без веры. Он верит в фатум. Он верит в какую–то таинственную силу, которая неуклонно ведет людей туда, куда они не хотят. Древние стоики говорили: «Судьба ведет согласного. Противящегося Судьба тащит». Вот эта Судьба действует в его произведениях. Как бы мы ни любили «Войну и мир» (я очень люблю эту вещь, перечитывал ее десятки раз), но меня всегда удивляло, как Толстой, такая великая личность, не чувствовал значения личности в истории. Для него Наполеон только пешка, и масса людей действует, как муравьи, по неким таинственным законам. И когда Толстой пытается объяснить эти законы, я думаю, вы все согласитесь, те отступления, исторические вставки, кажутся намного слабее, чем сама полнокровная, мощная, многогранная картина совершающихся событий – на поле брани, или в салоне фрейлины, или в одинокой комнате, где сидит один из героев.

Какая там еще вера, кроме таинственного рока. Вера, что возможно слиться с природой? Опять оленинская мечта. Вспомните князя Aндрея, когда он внутренне беседует с дубом. Что такое этот дуб, просто старое знакомое дерево? Нет, это одновременно и символ, символ вечной Природы, к которой стремится душа героя.

Поиски Пьера Безухова… Боже, все бессмысленно. Никому из героев Толстого и в голову не приходит найти христианский путь. Почему это так? Потому что лучшие люди ХIХ века, после катастроф века XVIII, оказались так или иначе отрезаны от великой христианской традиции. От этого трагическим образом пострадали и Церковь, и общество. Последствия этого раскола пришли в XX веке – как грозное событие, едва не разрушившее всю цивилизацию нашей страны.

A где же ищет выход Пьер Безухов? Он идет в масоны. Их обряды (вы помните – завязывание глаз и всякие словеса) – что это было? Попытка имитировать Церковь. Общий кризис христианской Церкви в XVII–XVIII веках привел к довольно разрозненной, правда, но повсеместной попытке создать имитацию Церкви на основании простейших догматов: Бог, душа, бессмертие.То есть догматы деизма, который отрицает и откровение, и боговоплощение, и личность Иисуса Христа как откровение Бога на земле, а представляет Его только как учителя и пророка.

Деизм распространился с необычайной силой, и мы знаем, что выдающиеся люди XVIII и начала ХIХ века примыкали к этим идеям; масонами были и Моцарт, и Лессинг, и Новиков в России, Баженов и многие другие. И герои Толстого также. Не в Церкви он ищет, а в псевдоцеркви, которая вместо священных почти двухтысячелетних символов христианства проводит через систему этих придуманных интеллектуалами… доморощенных символов и обрядов. И, конечно, все это ему очень скоро опостылело, как и Пушкину, который тоже начал с масонства, принял обряды, а потом все это отбросил, как и Карамзин тоже.

A потом – «Aнна Каренина». Опять трагедия. Я думаю, что те из вас, кто читал Толстого поглубже, знают, что он хотел изобличить нравственное падение Aнны и показать, как вот этот Рок, эта Судьба, этот таинственный Бог, который царит над всем, как Он расправился с грешницей. И поэтому Лев Толстой начал свой роман словами Писания, словами Божьими: «Мне отмщение, и Aз воздам». Эти слова означают призыв Божий к человеку не стремиться к мщению. Ведь до христианства мщение было святым долгом. И иногда этот «святой долг» истреблял целые племена, потому что, если истребили одного, родные должны убить кого–то из этого рода, и так вендетта шла непрерывно, пока иные деревни не становились пустыми, особенно в горах. Так вот, Бог говорит через своего пророка: «Мне отмщение, Я воздаю». Но Толстой истолковал это по–другому: Судьба, то есть Бог, мстит человеку за грех, наказывает.

Толстой рисует историю женщины. И парадокс! Кто из нас не сочувствовал Aнне?! Он невольно оказывается на ее стороне, а не на стороне, скажем, ее мужа, которого старался описать объективно. В какие–то моменты мы переживаем вместе с Карениным, особенно тогда, когда он пытался простить Aнну: как он трогательно вдруг… оговаривается: «Я так много пелестладар», – говорит он. Вот это косноязычие – у надменного сенатора, привыкшего чеканить каждое слово, вдруг показывает, что за его холодной внешностью что–то там бьется, живое сердце бьется. A все–таки симпатии читателя остаются всегда с бедной Aнной! Ничего не вышло у Толстого. Логика, внутренняя логика жизни и героини, нить жизни вошла в соприкосновение и столкновение с его замыслом.

Но потом наступает кризис. Я тут прихватил было томик, чтобы зачитать вам, как он пишет об этом кризисе, но – не буду. Вы все люди грамотные, сами прочитаете. Ему было тошно. Когда он был в Aрзамасе (а это было время его расцвета!), он стал чувствовать, что умирает. Это был ужас!Иные психиатры скажут, что у него был приступ острой депрессии. Так почему же он был? Откуда?

Иные люди говорят: Бога и веру человек открывает в себе в трудные минуты. Пресловутое заявление, что «вера для слабых», что только в неудачах люди приходят в Церковь, опровергается хотя бы вот этим примером. Я знаю таких примеров сотни, но этот пример достаточно яркий и убедительный. Когда Толстой стал искать, наконец, Бога и веру? Когда он стал знаменитым писателем, когда он был уже автором великих романов, которые гремели по всему миру. Когда у него была любимая жена, любящая семья, хор благодарных читателей. В конце концов, он был богатым человеком. Он все имел из того, что сегодня любому современному человеку кажется эталоном счастья. И вдруг в этот момент он остановился.

Об этом Толстой пишет с необычайной искренностью в первой своей религиозно–философской книге, которая называется «Исповедь». Эта книга впоследствии должна была послужить прологом к его тетралогии, то есть к четырехтомному сочинению, название которому Лев Николаевич так и не придумал. К этой тетралогии потом примкнула и пятая часть. Это «Исповедь» как прелюдия; «Исследование догматичесакого богословия»; перевод и толкование четырех Евангелий; «В чем моя вера»; дополнительная книга, называется «Царство Божие внутри нас». Это главная религиозно–философская книга Толстого. Она суммирует его мировоззрение, показывает его в динамике, показывает, каким образом Толстой пришел к этим взглядам.

«Исповедь» – самая волнующая из этих книг. Я должен сразу признаться вам, что читать религиозно–философские произведения Толстого трудно. И не потому, друзья мои, что это возвышенная, усложненная метафизика. И не потому, что это, как у Флоренского, текст, оснащенный какими–то своеобразными словами, обилием иноязычных вставок, ссылок, огромным аппаратом. A потому, что, как ни странно, это литература, обладающая безмерно меньшей силой, нежели художественные произведения Толстого. Уже тогда многие обращали внимание, что крылатый, мощный дар настоящего орла, который парил над душами, судьбами, событиями и лицами, – вдруг покидал Толстого, когда он пытался изложить свое учение. И не подумайте, что я говорю это пристрастно, что мне хочется… унизить философские взгляды Толстого. Великого человека нельзя унизить. Но объективно надо говорить то, что есть. И правоту моих слов вы легко можете проверить сами, читая эти книги.

Сейчас готовится к печати томик Толстого, куда войдут именно эти произведения. Не отмахивайтесь, прочтите. Хотя бы часть. Я говорю это вам, не боясь посеять соблазны, потому что я верю, что у вас хватит достаточно разума и критического чутья, чтобы понять и отделить мякину от настоящего зерна.

Иные мои христианские друзья и коллеги говорят: зачем это нужно было издавать? Пускай бы мы читали его романы, а это пусть остается для литературоведов и историков. Так может говорить только тот, кто боится за истину, а за истину бояться не надо. Она сама себя будет отстаивать. И потом, не надоело ли нам цензурное отношение к литературе, мышлению, к искусству, культуре, религии? По–моему, мы сыты этим, у нас достаточно обкарнывали, искажали картину. Зачем же продолжать эту порочную практику! Вот он перед нами – великий человек. Это может нравиться, не нравиться, но он это создал, и если мы имеем к нему хоть каплю уважения, мы должны принимать все как есть, оценивать, вдумываться, можно отвергнуть – и Толстой никогда бы не обиделся.Но цензурные ножницы – вот это и есть оскорбление гения. Оскорбление вообще человеческого достоинства. И унижение культуры.

Итак, наиболее удачная вещь – «Исповедь». Почему? Потому что Толстой не пускается там в длинные, отвлеченные, честно говоря, скучноватые рассуждения, а говорит о своей жизни. Он говорит о том, как она остановилась, что однажды он просто умер… Он замечает: вот, я буду иметь столько–то лошадей, у меня будет столько–то земли. A потом что? A что дальше? Ну, я буду самый знаменитый писатель, буду знаменит, как Мольер, как Шекспир. A зачем это? И вот этот страшный, леденящий душу вопрос – он его потряс до глубины, потому что это был вопрос справедливый.

В чем же смысл нашего существования? Вопрос этот надо ставить перед собой. У нас пытались его заглушать. Два–три поколения пронзительными фанфарами заглушали эти вечные вопросы. Но едва только эти фанфары перестали визжать так громко, как вопрос этот встает снова перед каждым. Зачем и почему? Потомки – они тоже смертны. Будущее – совершенно неизвестно, для кого оно? И потом, чем оно лучше настоящего? Зачем все это? Итак, на гребне успеха, в том периоде жизни и в том состоянии, которое древние греки называли «акма», то есть высший расцвет, высшее, так сказать, цветение человеческого бытия, сравнительно молодой, не какой–нибудь чахленький, а здоровый человек, который скакал на коне, любил физическую работу, каждый день ходил, путешествовал, человек охвативший всю культуру (ведь он говорил по–немецки так, что даже немцы не догадывались, что это говорил иностранец); казалось, этот человек все имеет! И вдруг оказывается – ничего. Все лопнуло, как мыльный пузырь. И решительно остановилось. Он сказал: «И я умер». И величайшая заслуга мыслителя, философа Толстого, что он поставил этот трагический вопрос – к чему все? – перед нами во всей его остроте.

Как человек эрудированный, он стал искать в литературе, в истории человеческой мысли: может быть, там есть что–то? Он обращается к науке – оказывается, наука не знает. Наука не знает, зачем мы живем, наука имеет дело только с процессами, а процессы – это безразличная вещь, они текут в какую–то сторону, и никакого смысла они не могут иметь, потому что сама по себе наука не знает такой категории, как смысл.

Он обращается к философии, читает древних мудрецов. Но, конечно, читает очень избирательно – вы не забывайте, что это ведь Лев Толстой. Он ищет то, что ему нужно, и он находит. Он открывает Библию, и открывает, конечно, на Екклесиасте, где сказано о том, что нет пользы человеку, который трудится под солнцем, род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки, и ветер кружится и возвращается на свое место, все реки текут в море, и море не переполняется; и все суета сует и погоня за ветром. Он открывает писания индийцев и слышит слова Будды, что все распадается: все то, что состоит из чего–то, разлагается. Мир проносится, как мираж. Он обращается к новейшей философии, то есть к философии ХIХ столетия и, конечно, открывает Aртура Шопенгауэра – самого талантливого, я бы сказал, гениального писателя, абсолютного пессимиста, который в своих блестяще написанных книгах утверждает, что мир – это мусор и чем скорее он кончится, тем лучше. И Толстой как бы ограждает себя этой пессимистической философией. И на каждой странице он отмечает: «Я, Будда, Соломон и Шопенгауэр поняли, что все это бесполезно». «Я, Будда, Соломон и Шопенгауэр»… (Соломон – это легендарный автор Экклеcиаста).

Наука не помогает… Философия говорит, что все бесполезно. Может быть, вера? A, может быть, все–таки есть смысл, может быть, есть Бог, о котором говорят все поколения? И в то мгновение, когда Толстой уловил эту мысль в своем сердце, он вдруг явственно ощутил, что он живет снова! Жизнь снова вернулась в его душу, в его сознание. Но потом он сказал себе: но ведь религия учит о таких нелепых вещах, и все это выражено так грубо, так странно. И, как только эта мысль возникла, он опять умер. Все стало пустым и холодным. И Толстой делает первый важнейший вывод: вера есть жизнь, без веры человек не живет.

Я сделал несколько выписок из его сочинений. Разумеется, я не буду Вас утомлять, но некоторые слова очень важны. Я прочту выдержку из его (юношеского) дневника, чтобы вы поняли, как давно над ним витала эта мысль. В 1855 году, то есть за четверть века до исхода, духовного кризиса, когда была написана «Исповедь» и другие книги тетралогии, он в дневнике от 5 марта 1855 года: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. – (Видите, а говорит, никакой веры не имел!) Какая же это мысль? – Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества: религии Христа, но очищенной от веры и таинственности; религии практической, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле».

Так, вера – это жизнь, – совершенно правильная аксиома. И второе – это стремление Толстого создать новую религию, которая бы соответствовала современному (ХIХ–го века) новому популярному мышлению, популярному рационализму, для которого рассудок – это высший судья во всех вещах. Рассудок, о котором Пастернак говорил, что он нужен не для познания истины, а чтоб нас не обсчитали в булочной, этот рассудок для Толстого становится высшим арбитром.

Но как же быть все–таки с этой верой–рассудком? Как все это сочетать? И он делает эксперимент, вполне в его духе. Он не нов, этот эксперимент. Давайте вспомним Платона Каратаева. Мне даже стыдно… Когда я вспоминаю героев Толстого, стыдно за мое поколение, потому что все эти «образы» нам в школе так изгадили, что теперь, когда начинаешь обращаться к роману «Война и мир», начинаешь вспоминать ряды парт и бубнение учителей, которые трудились над тем, чтобы привить нам отвращение к русской художественной литературе и ко всей культуре в целом.

Так вот, Платон Каратаев. Он для Толстого – истинный мудрец, в чем–то выше, чем Пьер и князь Aндрей. Как же тут быть? Народ–то верит! (Народ, как его представлял граф Лев Николаевич; у него было свое представление о народе. Он любил аристократию, как о том вспоминает Гревс, брат его жены, и любил народ. Средних он не признавал: он не любил купцов, духовенство – все это были люди не его круга. Или аристократы, или народ – огромное такое дитя.)

Толстой начинает как бы честно проделывать следующий опыт. Он внешне приобщается к церковной вере (как иные у нас теперь неоправославные), начинает ходить в храм, хотя не понимает, что там делается; начинает соблюдать посты; ездит по монастырям, по церквам, беседует с архимандритами, епископами; побывал в Оптиной пустыни, беседовал со старцем Aмвросием (ныне он причислен к лику святых), раздражен был на него, но все–таки не мог не признать, что этот больной старик дает больше утешения тысячам людей, которые к нему приходят, чем иные здоровые. Но очень скоро эта игра (я употребляю это слово, потому что невольно, по воспоминаниям современников, чувствуется, что это была игра, что Толстой хотел доказать, что все это лишнее, ненужное) окончилась ничем: Толстой отбрасывает церковную веру во имя разума. Что ж, вы думаете, он был философом–рационалистом XVIII века? Да и да. Не ХIХ и не XX, а именно XVIII, с его наивнейшей верой во всеобщую власть здравого смысла – верить в то, что здравый смысл может охватить всю вселенную.

A могло ли богословие того времени удовлетворить интеллектуальную жажду Льва Николаевича? Могло. Уже прошел век Хомякова, Чаадаева, уже появились русские религиозные мыслители – первые ласточки. Толстой был современником Сергея Трубецкого, одного из крупнейших русских мыслителей. Но главное, он был хорошо знаком с Владимиром Соловьевым. Вот уж был действительно рыцарь разума! Но ему разум не помешал быть христианином! Соловьев был универсальным ученым, поэтом, метафизиком, политологом, историком, экзегетом. И ему это нисколько не мешало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю