Текст книги "Смерть никто не считает"
Автор книги: Александр Лепещенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Восхитительно, жизнью замполита клянусь, – рычал Радонов, – восхитительно! Не угодно ли вам тоже проглотить ложечку, побратемщики?
И побратемщики не отказывались.
Первоиванушкин хлопал по плечу Широкорада, а тот смеялся в густые чёрные усы.
– Я готов, – веселил друзей Вадим Сергеевич, – кушать вместо четырёх пять раз в день, чтобы вдосталь насладиться поварским искусством Миши Борейко… Словно это и не Миша вовсе, а какой-то исполин является по первому зову, стоит только несколько раз повернуть кольцо, или потереть чудесную лампу, или вымолвить Соломоново слово… Да-да, является и подносит роскошные яства в золотых чашах…
Уже ночью, в каюте, Широкорад почувствовал, что переел и что ему «кюхельбекерно и тошно…» Поэтому не улёгся, не вытянул ног. А облокотившись на столик, рассматривал портреты жены и дочери в дубовых рамках. И вдруг забавный кунштюк – из дальних закоулков памяти выудилось:
Я был в избушке на курьих ножках.
Там всё как прежде. Сидит Яга.
Пищали мыши и рылись в крошках.
Старуха злая была строга.
Но я был в шапке, был в невидимке.
Стянул у старой две нитки бус.
Разгневал ведьму и скрылся в дымке.
И вот со смехом кручу свой ус.
Пойду, пожалуй, теперь к Кощею,
Найду для песен там жемчугов.
До самой пасти приближусь к Змею.
Узнаю тайны – и был таков…
Глава седьмая
До наступления четвёртой стражи Широкорад открыл глаза и увидел, что дверь в каюту распахнута и в проём струится белесый снежный свет. Холод объял мичмана, как на мостике в шторм. Александр Иванович взглянул на циферблат своих водонепроницаемых часов. Три. Три часа ночи. И вот когда уже высунулся краешек четвертого часа, Широкорад встал, надел белую рубашку и китель.
«А может быть, что—то случилось со временем? Сколько сейчас?»
Часы тикали на его запястье. Мичман смотрел, как бежит стрелка.
– Чем дальше, тем любопытственнее!
Воображение Александра Ивановича оживляло пустынные отсеки подлодки. Призраками ходили моряки, слышались голоса.
«Даже тени здесь не принадлежат этому потаённому судну и созданы не этим светом – они простираются из забытого мира, не знавшего паровых двигателей, электричества, магнетизма и…плутония».
– Эхой!
Никто на призыв Широкорада не откликнулся. Звук его голоса погас, будто в пустом трюме.
– Куда вы все запропастились? Моряки?
«Они работают исключительно ради respublica. Ох, уж это общее дело! Первогодкам, конечно, туго приходится… А впрочем, в восемнадцать и сам чёрт не чёрт, а цветочек чертополоха…»
– Да где ж вы все, а? – Мичман рассыпался мелким смешком. – Словно растаяли.
На ГКП царила особенная тишина, будто там ждали Александра Ивановича, и всего за какое-то мгновение до его появления вдруг исчезли.
– И здесь ни души! Только светильники полыхают.
«И семи золотых светильников есть сия…»
В ярком свете Широкорад казался совсем-совсем белым. Он попытался задраить водонепроницаемую дверь, но заел кремальерный затвор. В соседнем отсеке кто-то мелькнул, и мичман кинулся туда – бледно-жёлтая фигура словно растворялась в воздухе. Блазнила.
«Никак гость?»
Руки Широкорада метнулись ко рту. И мичман свистнул молодецким посвитом.
Фигуры как не бывало.
– Во дела! Сыпь песочек в жёлтенький черепочек…
«Хотел бы я всё проницать. А гость… Откуда он взялся? Это было только видение. Разумеется… Только видение».
Неожиданно раздался глас трубы.
«Ревун», – сообразил Широкорад.
– Я не ослышался? Боевая тревога?
И как в подтверждение из переговорного устройства вырвались слова Воркуля: «Первая, вторая, третья, четвёртая, пятая, шестая и седьмая шахты к пуску ракет готовы…»
– Ракетная атака! – скомандовал Савельев. Голос его был твёрд, как никогда.
Александр Иванович не верил в происходящее до тех пор, пока палуба под ногами не просела, как лифт. И с каждым последующим ракетным пуском проседала всё сильней, пришлось даже схватиться за поручни, чтобы не упасть.
Дрожь била подлодку и сообщалась Широкораду.
– Боцман, ныряй на сто семьдесят метров! – приказал Савельев.
– Есть, командир!
…Глубина обезболивала душу, сто семьдесят метров глушили чувства.
– И когда Он снял седьмую печать, – шевелил губами раб Божий Александр, – сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса. И я видел семь Ангелов, которые стояли пред Богом… И семь Ангелов, имеющие семь труб, приготовились трубить. Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зелёная сгорела. Второй Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнём, низверглась в море; и третья часть моря сделалась кровью. И умерла третья часть одушевлённых тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла. Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источник вод. Имя сей звезды «полынь»; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки. Четвёртый Ангел вострубил, и поражена была третья часть солнца и третья часть луны и третья часть звёзд, так что затмилась третья часть их, и третья часть дня не светла была – так, как и ночи. И пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладязя бездны…
«Как будешь во времени – обо мне вспомни!»
– Каком ещё времени? И кого я должен вспомнить?
«В старые годы, в старопрежни, сказали бы, что это наваждение…»
– Ничего такого быть не может… Э-э, надо отыскать замполита… Он уж точно знает, что стряслось…
Ноги сами понесли Широкорада прямиком к Базелю.
«А ведь замполит на ведьму смахивает… Сгорбленный, да ещё и с рыжими волосёнками. Нет, ну ведьма… Того и гляди прикажет: «Ступай, садись на лопату!». И, захлопнув печную заслонку, взвоет: «Покатаюся, поваляюся, Ивашкина мясца наевшись!»
Александр Иванович прислушался, постучал в базелевскую дверь и с опаской отворил её. В сумрачном капище умирала тишина – Льва Львовича и след простыл. Мичман вошёл, крутнулся на каблуках, взял со столика кипарисовые чётки замполита, повертел и машинально сунул в карман брюк.
– Спокойствие, только спокойствие! – сказал сам себе Широкорад.– Обойду все отсеки. Проверю… Кто-то ведь должен быть на лодке…
Но сколько мичман не усердствовал, никто на глаза ему так и не попался. Оставалось проверить лишь мироварню Борейко, и он сунулся туда. На первый взгляд всё там было, как и всегда: пахло борщом да компотом. И запахи наслаивались один на другой. Широкорад осмотрелся. Внимание его привлёк поднос с мандрагоровыми яблоками. Ароматнейшими.
– Гм, прямые поставки из Средиземноморья…
«А не этими ли яблоками нас потчевал на праздничном обеде Миша?»
Рядом с подносом высилась замшелая бутылка вина.
– Ну, чем не натюрморт?
Широкорад взял длинношеюю бутылку и поднёс к свету – за зелёным стеклом морщились многоцветные огни.
– Так-так, очень любопытно… – сказал Александр Иванович.
«Дурное обыкновение римлян, – припомнилось вдруг мичману, – да, дурное… не закупоривать вина, а сохранять их под слоем масла, лишило его величество удовольствия отведать древнеримского вина. Но если это вино и не столь старо, как древнеримское, то всё же оно самое выдержанное из всех существующих на свете…»
И тут Широкорад заметил то, на что поначалу не обратил внимания вовсе. Это была плетёная корзина, накрытая старой, но чистой ветошкой. Когда Александр Иванович сдёрнул её, то аж отпрянул от корзины. В ней копошились какие-то причудливые крабы – у каждого на панцире можно было различить человеческое лицо… На одном – Савельева, на другом – Пороховщикова, на третьем – Базеля… И далее по ранжиру – Метальникова, Ромашкова, Добрушина, Замкова, Покорского, Первоиванушкина, Радонова, Мороза, Палехина, Нагайцева, Воркуля, Ездова, Кормилицына, Пальчикова, Шабанова, Братченко, Игнатова, Кауриса, Кляйна, Аксюты… На панцире же самого большого краба – лицо не кого иного, как Борейко.
Ветошка выпала из рук мичмана.
– С кем же теперь преломить хлеба?
…Заканчивалась четвёртая стража.
Образы потухали – как уличные фонари по утрам.
– На престолах видел я сидевших двадцать четыре старца, – само собой наворачивалось у Широкорада, – которые облечены были в белые одежды и имели на головах своих золотые венцы…
«На венцах» Александр Ивановичи запнулся – вдруг вспомнил то, что уже давно силился вспомнить.
«Тот, кто поймёт, что его день – это всего лишь чужая ночь, что два его глаза – это то же самое, что чей-то один, тот будет стремиться к настоящему дню, дню, который принесёт истинное пробуждение из собственной яви, когда всё станет куда более явственным, чем наяву…»
–Нет, нет… Дело вовсе не в каком—то там пробуждении… А в чёртовых нервах…
Мичман вытащил из пачки сигарету и, уняв дрожь в пальцах, чиркнул зажигалкой. Он стоял и курил, завитки дыма лезли ему в нос и глаза, но он не обращал на это внимания и крутил свой ус.
– А вот ты где! – влетел в курилку Радонов. – Вникни! У Базеля чётки попятили…
– Чётки?
– Ну, да… кипарисовые… Ничего особенного… Но они дороги ему как память. И теперь Лев Львович со своими послушниками и шаркунами, Покорским и Каурисом, их разыскивает… Что ты на это скажешь?
– Я?
– Ну, ну… Не тревожься! Говори!
– Да что говорить?
– А что ты обо всём этом думаешь?
– Слушай, Вадик, отстань… Итак голова раскалывается…
– Ладно, брат, ладно. А знаешь, зачем Базелю эти дурацкие чётки? Нет? Я тебе сейчас объясню…. Из—за наследственности… у него мизинец кривой – точь-в-точь как у прадеда… Чётки же он крутит… Э-э, крутил… именно мизинцем. Чтобы, значит, скрывать изъян… Теперь-то понял?
– Понял, Вадик. И что из того?
– Как что? Пойдём чётки искать.
– О, это без меня…
– Сань, а ты почему так моими часами любуешься?
– Ни почему… Хотя нет… Надо бы время уточнить…
– А ну, конечно, уточняй! Уже… Шесть. Отставить! Шесть ноль одна…
– Благодарствую!
Широкорад сунул руку в карман брюк и чуть не онемел: «Не может быть… Неужели это базелевские чётки? Откуда?».
– Не благодарствуй, брат! – заорганил Вадим Сергеевич. – Хочешь совет? Иди, отдохни! Ты хреново выглядишь…
– То есть апокалиптично?
– Вот-вот…так, вероятно, и выглядел бы уцелевший в атомной войне…
– Ты что, действительно даёшь мне больничный?
– Даю…Я же – доктор.
– Доктор, а как ты объяснишь то, что я Откровение Иоанна Богослова знать знаю, но никогда не читал…
– Знаешь? А ну-ка!
– И солнце стало как власяница, – забормотал Широкорад, – и луна сделалась как кровь. Ибо пришёл великий день гнева Его, и кто может устоять?
– И правда, силён… А может, ты всё-таки читал? Ну, случайно как-нибудь… Взял у Базеля и прочитал…
– Да при чём здесь Базель?
– Как это при чём? Завёл же он зачем-то чётки… Значит, мог и Библию завести…
– Постой! Ты же говорил, что чётки нужны замполиту, чтобы скрывать свой изъян… Этот кривой мизинец…
– Эх ты! Такой большой, а всё в сказки веришь…
Глава восьмая
Докучные слова про двух братцев, брошенные напоследок Радоновым, привязались к Александру Ивановичу накрепко. Словно морским узлом.
– Жили-были два братца, – повторял мичман, – два братца – кулик да журавль. Накосили они стожок сенца, поставили среди польца. Не сказать ли сказку опять с конца?.. А может, с начала? Ловко же меня Вадик опутал…А? Я как в тенётах. Как в тесном узилище…
«Ловкость? – ни с того ни сего вдруг выпало из памяти Широкорада. – Но что вы называете ловкостью?.. Кого считать ловким?.. Не того ли, кто, раз пять примерившись, вздумал прыгнуть на тридцать локтей в длину и шлёпнулся в ров?.. Или того, кто с двадцати шагов попадает чечевичным зёрнышком в игольное ушко?.. Или, наконец, того, кто, подвесив на шпагу тяжёлый груз и приладив её на кончик своего носа, балансирует ею шесть часов, шесть минут, шесть секунд и ещё одно мгновение в придачу?..»
Чтобы как-то подступиться к возникшим за последнее время вопросам, осмыслить трубные гласы, всесожжение и моры, белые одежды и золотые венцы, старцев и крабов, Александр Иванович дал себе слово, что сегодня же после вахты начнёт вести дневник.
«Да, надо бы разобраться с этим наваждением… С этим беспардонным вмешательством чудесного в обыденную жизнь. Может, всё и случается по естественным законам, но поразительным образом. Я же знать не знаю, ведать не ведаю, а дело моё…»
Уже на закате вахты Широкорад определился: записи он будет вести в общей тетради, в которую на днях зарисовал две схемы электрических распределителей – проблемных и требовавших доработки. «Под эти схемы подыщу что—то другое… А тетрадка станет заправским дневником, если я облачу её в кожаную обложку. Ту самую, что подарила мне жена…»Бубны, барабаны, стяги, стрелы, копья и мечи, звёздный хоровод и ладья под парусом – чего на той обложке только не было.
…Множество дивного бог по замыслам творческим сделал.
Там представил он землю, представил и небо, и море,
Солнце, в пути неистомное, полный серебряный месяц.
Все прекрасные звёзды, какими венчается небо…
Рассматривая добротную, телячьей кожи, тёмно-коричневую обложку, Александр Иванович думал порой почему—то именно о щите, выкованном за одну ночь Гефестом для Ахиллеса, сына Фетиды. По преданиям, такого щита не было ни у кого: ни у воинов троянских и ахейских, ни у богов, спускавшихся с Олимпа. Благодаря щиту со срединной горой – «Пупом Земли» – Ахиллес мог отыскать всё что угодно. И вотчину мирмидонян, правителем которой был его отец Пелей, и Трою, где отважный Ахиллес вместе со своим отрядом отстаивал честь Менелая.
Как-то раз Первоиванушкин обвёл в «Илиаде» карандашом место с описанием звёзд, помещённых на тот самый щит Ахиллеса, и сказал:
– Послушайте, Карамазовы! Гомер упоминает и Плеяды, и Гиады, и Орион, и Большую Медведицу… А ведь все эти светила в Древней Греции служили и для календарных целей, и как важнейшие небесные ориентиры. Улавливаете? Календарный год у греков делился на две части. И особая роль отводилась Плеядам и Сириусу. Например, аттический одиннадцатый месяц был Фергалион (май-июнь) – от названия праздника в честь Аполлона и Артемиды… Аполлона же почитали как бога жаркого лета… И оно, это лето, по представлениям греков, начиналось во время утреннего восхода Плеяд, около 11 мая.
Опровергать «календарную» теорию штурмана друзья не стали. Но Радонов всё равно прицепился к Ивану Сергеевичу.
– Вань, а Вань, вот кто из героев «Илиады» тебе наиболее симпатичен? Ахиллес или Гектор? Лично я за Ахиллеса…
– Ну, нет… Я определённо за Гектора.
– А ты, Александр Иваныч? – нахохлился Радонов. – Ты за кого?
– Я? Я за старика Приама и его несчастную невестку Андромаху.
– Так ты против героев?
– Я, Вадик, против военщины… Старики и женщины куда симпатичнее этих ваших героев ристалищ, битв и иных форм взаимного истребления…
– А дети?
– Что, дети?
– Они симпатичные?
– Вадим Сергеич, дорогой, что не так? По—моему, тебя что—то гложет… – Широкорад внимательно посмотрел в ясные чёрные глаза друга.
– Не знаю… Как тебе сказать… Может, всё дело в том, что у коровы есть гнездо, у верблюда дети, у меня же никого, никого на свете…Наверное, худший способ скучать по человеку – это действительно быть с ним и понимать, что он никогда не будет твоим…
– Могу ли я помочь, брат? – вскинулся вдруг Первоиванушкин.
– Нет, Ванечка, не можешь… Лучше почитай своего Маяковского… Почитай, поудовольствуй… Про Маркиту…
Голубые глаза штурмана потемнели, но голос не дрогнул.
– Уходите, мысли, восвояси.
Обнимись,
души и моря глубь.
Тот,
кто постоянно ясен —
тот,
по-моему,
просто глуп.
Я в худшей каюте
из всех кают —
всю ночь надо мною
ногами куют.
Всю ночь,
покой потолка возмутив,
несётся танец,
стонет мотив:
«Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…»
– Ведь как хорошо, брат! Особенно вот это – «обнимись, души и моря глубь…»
– Да, Вадик, очень хорошо!– просиял Первоиванушкин. – А как тебе такой стихач…
Любить —
это значит:
в глубь двора
вбежать
и до ночи грачьей,
блестя топором,
рубить дрова
силой
своей
играючи.
Любить –
это с простынь,
бессонницей
рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику,
его,
а не мужа Марьи Ивановны,
считать
своим
соперником.
– Ура Маяку! – вскричал Радонов. – Это такое лицо, такое великанское лицо!
…Весь этот сумбур вспомнился Широкораду уже после вахты, когда он сел за дневник.
«Важно то, как начать… – думал Александр Иванович. – Гарсиа Маркес говорил, что на его взгляд, есть два великих «начала» у Кафки. Первое: “Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое”. И другое: “Это был гриф, который клевал мои ноги”. Есть еще третье (автора я не помню): “Лицом он был похож на Роберто, но звали его Хосе…”»
– Ну что ж, вперёд, Хосе! Вперёд!
И, ободрённый, мичман последовал призыву.
О грядущей годовщине Великого Октября,
о положении в стране и мире, а также о кипарисовых чётках,
которые вдруг нашлись
Замполит восседал у себя в каюте под портретом Ленина, молитвенно сложив руки. «Чего вам, Широкорад?» – нечто капризно-повелительное прозвучало в голосе Базеля. «Вы же хотели обсудить, – нисколько не смутился я, – то, как нам провести завтрашнее собрание, приуроченное к грядущей годовщине Великого Октября». – «Завтрашнее собрание?» – простонал замполит. – «Ну и дела! – мелькнуло у меня вдруг. – Лев Львович, да ты, кажется, ещё не отошёл после того, как побыл крабом… А впрочем, почему я решил, что ты им был?»
Пока Базель очухивался, бессмысленно перекладывая бумаги, я незаметно бросил под стол кипарисовые чётки. И тут бумажная кипа вывалилась у замполита из рук, и он полез за нею под стол. «Чётки! Чёточки! Нашлись!» – обрадовался маленький рыжий человечек. Я подождал, пока он окончательно успокоится, и спросил: «Может, позднее обсудим наше собрание?» «Нет-нет, Александр Иваныч, давайте работать!», – затрещал Базель. «Согласен, давайте наметим темы, и я пойду… А то ведь я с вахты…»
Лев Львович взглянул на меня с надеждой: «Ну, конечно!.. А вы уже что-то прикидывали? Знаете ли, я не унспел… Совсем в бумажках зарылся…» То ли из-за этого «не унспел», то ли из-за чего-то другого, но мне стало жаль его, и я сказал: «Да, прикидывал… Первое – у берегов Антарктиды ледокол «Владивосток» освободил из четырёхмесячной ледовой блокады научное судно «Михаил Сомов». Другое – президент Южной Африки Бота вновь подтвердил приверженность своей страны политике апартеида и заявил о невозможности участия чернокожих в законодательных органах власти. И третье – власти Великобритании выслали из страны двадцать пять советских дипломатов и других официальных лиц, обвинив их в шпионаже. В ответ наше правительство выслало из СССР двадцать пять британцев…»
Базель заметно подживел: «Одобряю, Александр Иваныч. Всё – к месту! Только давайте обязательно тиснем в завтрашнюю повестку и информацию об исполнении указа Президиума Верховного Совета СССР «Об усилении борьбы с пьянством». Вот бы нам ещё экипаж отвадить от вина… Пятьдесят грамм в обед – вроде и немного. И всё—таки б отвадить… Как антиалкогольную кампанию бы усилили, а?» Лев Львович покачал опроборенной головкой: «И вот ещё что… Надо сообщить морякам о Кайраккумском землетрясении в Таджикской ССР… Может, соберём денег… вещей… В общем, как-то подсобим!.. Да, чуть не забыл… Условимся так: поскольку парторг Метальников болен и к завтрему, скорее всего, не поправится, то вы, Александр Иваныч, как его заместитель, и докладывайте об апартеиде, высылке британцев и прорыве ледовой блокады, а я… Я обо всём остальном… И особенно о руководящей роли партии… Тут уж подпущу… Будьте покойны!»
О Ньютоне,
который кричал: «Я отвергаю это!»
На дне Атлантического океана и образованных им морей американцы проложили систему освещения подводной обстановки SOSUS, чтобы пасти наши подлодки. И с таким вызовом нельзя не считаться.
Впрочем, Первоиванушкин сразу заявил, что он, мол, отвергает это. «Я смогу провести нашу «К-799» к американским берегам, – сказал Иван Сергеевич, – «тихими стопами-с, вместе…» Вероятному противнику просто не по силам соглядатайствовать за всем пространством Атлантики… Да и времени никакого не хватит… Ключевые слова здесь «пространство» и «время». Что и понятно…»А я другу верю.
Но отчего я так озаглавил эту мою запись? При чём здесь Исаак Ньютон? Отчасти из-за Первоиванушкина, конечно. Он почитает Ньютона как величайшего физика всех времён и народов. Потом также из-за епископа Беркли, который однажды изрёк, что пространство и время всего лишь иллюзия. Услышав такую ахинею, Ньютон закричал: «Я отвергаю это!» – и, говорят, даже пнул большой камень.
О времени,
которое вовсе не абсолютно
Всюду торчат уши патрициев. Вот и четвёртая стража – то ли наваждение, то ли коллапс времени? Не морская склянка (устаревшая, но всё же родная), а именно стража… Тьфу на неё! Тьфу на эту qvarta vigilia! А может, я всё придумал? Не было никакой четвёртой стражи? Не было гостя в странном, жёлтом, как глина, плаще? И команда подлодки никуда не девалась… И вся потеха преисподней не выплёскивалась наружу… Так, что ли?
Существует гипотеза, что сильное электромагнитное возмущение может не только изменить структуру металла корабля, но и вызвать искривления пространства и времени, иными словами, открыть врата… В другую реальность? В другие миры?.. Когда я об этом думаю, то мне хочется списать всё на разыгравшееся воображение.
Воображение… Не хочешь, а кричишь: «Стой! Manum de fabula! Руки прочь от выдумки!» И тут видишь, как плотно сжатый рот гостя раскрывается для неуместного возгласа: уля-ля!
Опять этот гость. Вид у него, надо сказать, аховый. Но кто он? Откуда взялся? Чего добивается?
Ответов нет.
Но что я слышу?.. «Только в глупости ты обретёшь спасение, ибо твой рассудок сам по себе нечто весьма жалкое, он еле держится на ногах, шатается во все стороны и падает, будто хилое дерево…»
В какую же дверь я ломлюсь сдуру? Открыв сегодня наугад первую же попавшую на глаза книжку, наткнулся на такое: «Говорят, чудесное на земле исчезло, но я этому не верю. Чудеса по—прежнему остаются, но даже те чудеснейшие явления, какими мы повседневно окружены, люди отказываются так называть потому, что они повторяются в известный срок, а между тем этот правильный круговорот нет—нет и разорвётся каким—либо чрезвычайным обстоятельством, перед которым оказывается бессильной наша людская мудрость, а мы в нашей тупой закоренелости, не будучи в состоянии понять сей исключительный случай, отвергаем его».
Впрочем, этим я ничего не объясню не то что другим, но даже самому себе. Если кто-то и может хоть что-то объяснить, то это лишь создатель теории относительности. В своей знаменитой статье, опубликованной ещё в 1905 году, Альберт Эйнштейн заметил, что следует отказаться от представлений об абсолютном времени. Как я понял Первоиванушкина (уже не первый год толкующего Эйнштейна), «теперь у каждого наблюдателя своё течение времени в соответствии с имеющимися у него часами, и даже совершенно одинаковые часы у разных наблюдателей не обязаны отмерять одинаковое время между двумя событиями». Отныне мы все должны признать, что «время не является чем-то совершенно отдельным от пространства, но образует с ним единое целое под названием пространство-время».
Нет, каково!
Аргументы Эйнштейна оказались более физичными, чем соображения кого—либо другого.
О выражении hastasiempre,
точно не переводимом на русский язык, но почему-то ведомом
моей бабке
Как ни странно, но я готов в корне изменить своё представление о пространстве и времени. Здесь хоть какая-то ясность. А вот как быть с Откровением Иоанна Богослова? Как объяснить то, что я, не читав, знаю его наизусть? У меня лишь одно разумное объяснение: «Бабка! Моя согбенная Капитолина… Богобоязненная старица…»
Вот уж кто знает Библию, так знает!
Видимо, это и мне передалось.
Сколько помню Капитолину, она всегда говорила «до всегда». И это не что иное, как выражение hasta siempre, которое на русский язык точно не переведёшь. В нём латиноамериканский менталитет. Но как такое возможно? Ведь бабка дальше Курска нигде не была. Она сама мне рассказывала.
А какие у неё запевки!
Не забудешь, пока живёшь…
На море, на окияне.
На острове Буяне
Сидит птица
Юстрица;
Она хвалится,
Выхваляется,
Что всё видела,
Всего много едала,
Видела царя в Москве,
Короля в Литве,
Старца в кельи,
Дитя в колыбели,
А того не едала,
Чего в море не достала.
Страх как интересно!
И ведь говорится о смерти.
Или вот ещё…
Стоит село,
Всё заселено,
По утрам петухи поют,
А люди не встают.
Почему именно к смерти такой интерес? А потому что Капитолина навидалась её на своём веку.
Когда-нибудь о бабке я ещё порасскажу.
Во человечище! И на продразвёрстке была, и артелью инвалидов «7 Красных взгорков» верховодила. Я много раз слышал от неё, что «числа семь и тринадцать до всегда приносят удачу». А ещё что она любит жёлтый цвет и пахучий самосад, верит снам и предсказаниям. Одна-одинёшенька (без мужа, сгинувшего в Гражданскую), Капитолина моя подняла на ноги семерых детей. Вот и тут «семёрка»! В общем, была она командором в юбке. И всю жизнь оставалась в том сане, в который возвела себя сама.
До всегда.
…Голоса бубнов и барабанов набирали силу, ветер шипел и трогал стяги, звенели тетивы, свистели стрелы, гремели сапоги по палубе, визжала сталь мечей, ударяя о шлемы, кричали воины. Широкораду казалось, что он слышит даже то, как убитые с громким плеском падают за борт. Мичман разглядывал ладью на обложке дневника и представлял яростное морское сражение до тех пор, пока не явился Пальчиков.
– Извините, Александр Иваныч, но вынужден вас побеспокоить!
– А что такое?
– Понимаете… Дело всё в том…
– Николай Валентиныч, не тяните! – поморщился Широкорад. – Давайте к сути!
– Ага, значит… Э-э в турбинном отсеке был замечен посторонний… И старшина первой статьи Шабанов хорошо разглядел его желтушный наряд.
– Может, первостату всё это привиделось?
– Никак нет… Рифкат божится, что наяву было. Да я и сам видел того типа, но только в электродвигательном отсеке…
– А что вы предприняли?
– Да ничего… Стушевался наш посторонний.
– То есть, как стушевался?
– Как? Ну, навроде тени…
– Николай Валентиныч, вы можете понятнее изъясняться?
– Так точно!– расправил плечи мичман Пальчиков. – Посторонний, которого мы оба с Рифкатом видели, он, он… исчез. Мы осмотрели отсеки, но никого не нашли.
– На ГКП докладывали?
– Пока не докладывал – никого ведь не нашли.
Широкорад помолчал, думая, говорить ли своему подчинённому о том, что и он уже видел гостя, и решил пока не говорить.
– Поступим следующим образом… – взглянул вдруг на Пальчикова Александр Иванович. – Продолжайте нести вахту, но если появится гость, то сразу дайте мне знать… Надо во всём, как следует разобраться… О чём командиру будем докладывать? Может, нам в лазарет пора… Может, это какая—то массовая галлюцинация?
– Есть, понял! Разрешите идти?
– Занимайтесь, Николай Валентиныч! – кивнул Широкорад.
Когда Пальчиков ушёл, Александр Иванович сунул дневник между конспектами по боевой подготовке и задумался. Но ни одного толкового объяснения случившемуся так и не нашёл – ни через девять минут, ни через семнадцать.
Глава девятая
«Число семнадцать у древних римлян слыло роковым, – думал Первоиванушкин. – Цифры, его составляющие, при переводе в буквы и перестановке XVII—VIXI означают… “я жил”… Судя по тому, что мне и Вадиму поведал сегодня Широкорад, бесценное “я буду жить”… под большущим вопросом…»
Иван Сергеевич долго сидел за столом, обхватив голову руками, потом вдруг вскочил, сдвинул штурманские карты, высвободив зачем-то место перед собою, и, точно на что-то решившись, сказал: «Век расшатался, – и скверней всего, что я рождён восстановить его…»
В эту минуту штурман выглядел так, будто именно он открыл, что слово «подвиг» – это и «доблестный поступок», и «путь, путешествие». Грудь его дышала ровно и глубоко. Все черты оживились. В бледных голубых глазах читалось, что ни таинственный гость, ни угроза конца света не могли поколебать его уверенность в себе.
Некоторое время Первоиванушкин разглядывал веснушчатые руки, а когда ему это надоело, вынул из кителя серебряную зажигалку и положил на стол. Приготовил отвёртку, щёточку, кусок фланели. И пока чистил да полировал зажигалку, его обстигали мысли о днях далекого былого – о Нижнем Новгороде, о лете, турбазе, карантине и медсестре Тамаре с симпатичным лицом… Когда зажигалка была обихожена, Иван Сергеевич улыбнулся и с выражением продекламировал:
Крошка, огненная мушка,
Крошка, белый огонёчек!
Потанцуй ещё немножко,
Посвети мне, попрыгунья,
Белой искоркой своею:
Скоро я в постельку лягу,
Скоро я закрою глазки!
…В «летний» сон Первоиванушкина влезал бойкий и докучливый голос Тамариного жениха. Иван Сергеевич дивился тому, что у самой Тамары был необыкновенно приятный, тихий, без всяких повышений голос. Девушка отвечала жениху невпопад и украдкой поглядывала на золотые часики. На лодочной станции её дожидался он, Иван.








