355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мясников » Земляничная поляна » Текст книги (страница 2)
Земляничная поляна
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Земляничная поляна"


Автор книги: Александр Мясников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

ДАЧА

От станции дача, оказывается, не так уж и близко. Отец измерял своими шагами. На бумажке вычерчен план и отцовским почерком написано: «Метров пятьсот прямо, затем направо, затем опять прямо. Около леса третий дом». А мы все идем и идем. Точнее, иду я. Прошка мечется вокруг, ныряет в обильно заросшие малинником и ивняком канакы.

Дача – это что–то просторное, уютное, деревянное. Мерцающие сквозь густую пену листвы окна, посыпанные гравием и припудренные песком дорожки. В глубине сада беседка с паутиной плюща. Внутри ее таинственный полумрак. Рядом с домом – открытая терраса. На террасе круглый стол, покрытый жесткой белой скатертью. На столе самовар, от которого исходит пряно–острый запах еловых шишек. В тонких стаканах ароматный, подернутый сединой пара чай. И обязательно плетеные стулья и кресло.

Такой дача представляется.

Оказывается, что дача – это совсем небольшой, облитый желтой краской дом в центре вычерченного редким забором квадрата земли. Около потемневших зубьев – жилистые кусты смородины и низкие, сутулые деревца. Это яблони. За ними хлипкий, размером в три телефонные будки сарай. Все это и есть то, что в городе называют дачей, а здесь, среди своих, – участком.

Тетя Аня встречает нас у калитки. Долго разглядывает и ощупывает меня, как хирург, ищущий переломы конечностей. Теребит своими теплыми руками мою растрепанную шевелюру. Опять охает и ведет в дом. В нем мы будем жить все лето. Нам с Прошей, по словам тетки, будет хорошо.

Вскоре мы уже обедаем. Тетя Аня и я сидим за столом. Проша устраивается под моим стулом. Каждая ложка, поднесенная ко рту, приправляется горьким сожалением по поводу моей худобы, которую тетушка именует заморенностью. После компота я и сам начинаю жалеть себя, а затем, после второй чашки, сожалеть, что не могу, просто не в силах съесть разложенные по тарелкам, горшочкам, вазочкам ароматнейшие и вкуснейшие вещи… В голове начинает медленно кружиться заученный в глубоком детстве стишок о Робине – Бобине, решившем в один прекрасный день насытить себя на всю оставшуюся жизнь. Он съел корову, быка, теленка и еще что–то очень питательное и калорийное. Потом еще. Что именно – мне уже не вспомнить. Но это и не столь важно. Главное – он съел много, – не удержался! – и я очень хорошо понимаю, как ему было тяжело!

Слушаю рассказ тетушки о ее муже Степане (я его совсем не помню), о других забытых или неизвестных мне родственниках. Соглашаюсь с доводами «за» и «против» жизни в городе и на даче.

Слушаю и не слышу.

НЕ ХЛЕБОМ ЕДИНЫМ… Н а сей раз им одним

Я лежу на широкой, жесткой и холодной, как гранитный постамент, кровати и чувствую, как одеяло под спиной постепенно нагревается. При этом я сам не остываю. Где же законы физики? К черту все физики и математики. Они начнутся завтра, а пока – отдых.

Кажется, стоит повернуть шею или пошевелить одной из конечностей, и что–нибудь произойдет. Например, раздастся скрип или скрежет. Пробую. Все нормально.

На коврике у порога – обмякший меховой мешок. Это развалился Прошка. Он сладко спит. А еще говорят – собачья жизнь! Входит тетя Аня. Проша даже не открывает глаза.

– Ты бы разделся, Сереженька, – голос издалека, почти из–за горизонта.

– Я ненадолго.

– Что ты, что ты! – испуганно восклицает тетка. – . Тебе надо отдохнуть, набраться сил.

«Надо отдохнуть», – говорила и англичанка. Она, кстати, говорила и о сочинении. Что ж, первое предложение уже молено написать: «Я поселился на даче».

Лето только началось, и я его буду проводить и провожать. От этих проводов никуда не денешься, даже не притворишься больным. Отец часто говорил, что провожать никто не любит. А когда не знаешь, куда провожаешь, но понимаешь, что навсегда? Но ведь лето такое длинное и теплое…

СКУКА

Скукотища, а не скука. Она началась к концу первого же дня. И откуда она выползла? Из темного низкого подвала, в котором тетушка хранит вымазанные липким, как повидло, жиром консервные банки, пли спустилась с пыльного, увешанного гирляндами пахучих веников чердака?

Даже в больнице не было такой скукотищи – она поровну делилась между всеми. Каждому по крошечному кусочку. Ее можно было засыпать ворохом слов. Не хочешь говорить – слушай. А слушать было о чем! Был Федор. Жилистый, крепкий. Он называл себя старожилом: лежал три месяца, объясняя по секрету, что «высиживает» инвалидность. Может быть, пз–за этого куриного слова «высиживать» в его лице мпе виделось что–то птичье. Главные темы разговоров – его болячки. Каждый раз количество их увеличивалось. Вторая тема для разговоров – его личная жизнь. Он развелся перед больницей со второй женой. Всякий раз, когда заходил раз–гонор о них, я пытался представить рядом с Федором ту, «которая была…» и вторую, «у которой были…». Обе представлялись мпе одинаковыми: крикливыми, жадными, со скрюченными костяшками пальцев, с оплавившимися от злобы подбородками. Однажды в палату вошла невысокая девушка, туго обтянутая синим платьем. Темные, чуть печальные глаза, светлые, стянутые к затылку полосы. Оказалось, что это Федькина вторая жена…

После этого я уже и не пытался представить его жен. А он все рассказывал и рассказывал…

СЕМЬ ПЯТНИЦ НА НЕДЕЛЕ

Почему именно пятниц? Кто придумал эту поговорку? Ведь больше подходит вторник. Правда, его трудно выговорить: все время обо что–то спотыкаешься. Вторник. Он вторит. Повторяет то, что уже было. Делает сегодняшний день похожим на вчерашний, такой же длинный, спокойный и ровный, как бесконечная веревка из бездонного колодца.

Каждое утро просыпаюсь и пытаюсь пересилить себя: вновь нырнуть в теплый, ласкающий тело океан сна. И не могу. Выбрасывает на сушу. Встаю. Умываюсь обжигающей кожу миллиардами ледяных игл водой. А когда день с многоразовыми приемами пищи, с уроками и прогулками вместе с Прошей но уныло–ровным аллеям между участками заканчивается, ледяные иглы растворяются. Вода уже не обжигает, а скатывается маслянистыми каплями по разгоряченной коже.

День проходит. Проходит мимо. Я валяюсь на кровати, даже не пытаясь заснуть, все равно бесполезно – за окном белые ночи. Рыхлые, расплывчатые. Гляжу на молочное марево за окном и вспоминаю пионерский лагсрь. Я привык к его жизни. Впервые я проводил лето не в кем. Там, в лагере, отбой уже был давно. Вожатый, как всегда, обошел палаты и, конечно же, пригрозил расправиться с теми, кто не хотел спать. Его увещевания и угрозы слушали молча, крепко зажмуривая глаза, – закрытые глаза демонстрировали и символизировали безудержное желание спать. Вожатый уходил, и начинались страшные истории:

– Появилось на стене пятно…

– Ехала одна бабка мимо кладбища…

– Шел дядька через пустырь…

А потом разрядка: бой подушками. Самозабвенный, без правил. Каждый за себя, и все против всех.

Но вожатый, ох уж этот вожатый, он всегда появлялся в самый разгар сражения и устанавливал перемирие. Правда, трофеи не возвращал, поэтому порой приходилось спать без подушки.

Хриплый и не по–утреинему радостный голос горна доносился из–за тридевяти земель. Но все–таки доносился. Затем в палату заходил вожатый. Теперь у него была иная задача – вытянуть всех из постелей и выгнать на улицу. Начинался новый день. Он пройдет по заведенному порядку, как все предыдущие дни, и начнется зарядкой, то есть ленивым бегом трусцой вокруг территории. Затем, после зарядки, мы долго стояли у умывальников, чтобы оттянуть уборку территории вокруг домича, где живет отряд. По уборка все равно начиналась и очень скоро перерастала в продолжение зарядки. Мы бегали. По бегали с вениками за пылью и друг за другом.

После завтрака (прибежавший за стел первым высыпал соль в чай соседа) начиналась линейка. Шагали мимо трибуны с песней. Пели до самозабвения и смотрели на старшую пионервожатую. Она – на нашего вожатого.

Прогулка за территорию – самое интересное и быстрее всего пролетающее мероприятие, ведь порой в него входило купание в лягушатнике, чем–то очень походившем на бассейн, но только деревянном и скользком от желто–зеленых волосистых водорослей. Прогулка заканчивалась обедом. В столовой невыносимо душно п пахнет лавровым листом и остывшими макаронами. Есть не хочется. В тарелках плавают похожие на улиток куски вареного лука. Суп не остывает, а словно густеет. Тарелка напоминает лужу, а ободок рыхлого белого жира – осенний лед.

Послеобеденное время называется в лагере тихим часом. Об этом написано на листе белого картона, обернутого в морщинистый целлофан и прибитого двумя гвоздями к щиту у гласных ворот. Но все говорят об этом часе – мертвый. Видимо, из–за убийствен к ой тоски. В дверях грозная фигура вожатого или воспитательницы. Обычно вожатого – его коллега усмиряла страсти у девчонок. Устало, но очень внимательно он разглядывал каждого из нас и всех вместе и был очень похож па вставшего после тысячелетнего сидения Зевса пз Эрмитажа. Только вместо молний в его глазах вспыхивали крошечные искорки смеха. Мы что есть силы жмурили глаза, оставляя все же тонюсенькие дрожащие амбразуры для обзора. Сквозь них наблюдали за мучавшимися на соседних кроватях товарищами. Горизонт обзора медленно сужался…

КАТЬКА

– Сержик, дорогой мой мальчик, вставай, – доносится издалека голос тети Анн. Значит, завтрак уже готов и все ждут меня. Проша носится вокруг дома, а тетка накрывает на стол.

– Сегодня пойдем в гости, – говорит тетушка, когда я сажусь за стол. Она говорит «гости» и совершенно спокойно накладывает мне в тарелку кашу.

Слово «гости» потрясает меня, как, наверное, был бы потрясен бедуин, заехавший на своем верблюде в тайгу. Гости, гости – слово–то какое радостное, а тетушка произносит его как бы между прочим.

– К кому? – спрашиваю я и тут же жалею о своем любопытстве. И не потому, что начинается долгий и путаный расекзз о знакомых, прекрасных людях, замечательных хозяевах, работящих и добрых, это они и пригласили нас. Причина в том, что день теперь будет тянуться еще дольше – каждая минута станет минутой

ожидания.

Мы отправляемся в гости только после обеда.

– Забыла сказать тебе, – уже по дороге к пригласившим нас прекрасным людям спокойным голосом говорит тетушка, – к ним приехала внучка. Кажется, она твоих лет, хотя, возможно, я и ошибаюсь.

Пытаюсь воспринять это известие так же спокойно, как о нем было сообщено, и не могу. Начинаю представлять эту самую внучку, и в голове вертится черт знает что.

Нас принимают (громко сказано) – встречают во дворе. Сажают за стол, сбитый из крепких, выскобленных, как корабельная палуба, досок. Начинается чаепитие. Вместе с кипятком из самовара льется бесконечный поток разговоров. Тетка сетует на запоздалое цветение кустов, на погоду, при этом не забывает сообщить, что меня надо усиленно кормить. Хозяин, дядя Миша, степенно кивает, отхлебывая обжигающий нёбо чай, а хозяйка издает печальные вздохи. Я внимательно изучаю струящийся из чашки пар. Струйки его колышутся и завиваются словно февральская поземка. Внучки нет. Может быть, тетушка придумала эту самую внучку. Просто так, чтобы мне было чем занять свою фантазию и чтобы я мог слушать сельскохозяйственные и метеорологические беседы стариков. Но зачем? Старики, в общем–то, не вредные, не пристают с идиотскими вопросами о школьной программе и о планах на будущее.

Неожиданно хозяйка, отряхнув с груди невидимую пыль, извещает о главной беде нынешнего года. Оказывается, все дело в тле. На огороды накинулась тля.

Тля. Тля. Это слово чем–то привлекает, оно мне даже нравится, хотя само злостное насекомое я еще не видел. Интересно – существо, носящее это имя, не видел, а слово знаю.

У входа в сарай висят старые брюки п куртка. Они принадлежат дяде Мише, я знаю это точно, потому что они хранят форму хозяина.

«Тля в зелененьком кафтане». Откуда эти слова? Я уже не слушаю разговоры стариков – развлекаюсь с крошечным уродцем «ля» («ля» – это тля, лишенная твердой основы «т»).

Приставляю к ля разные буквы. Получается что–то похожее на песню: «К-ля, м-ля, ф-ля, ш-ля». Маленькие уродцы прыгают, веселятся и распевают на все лады. Молчит только «для». Он слишком много значит.

Внучки нет и нет, мы сидим за столом квартетом. «Ля» скачет по всему алфавиту, как по клавишам рояля.

На крыльце дома появляется невысокая белобрысая девчонка в клетчатом сарафане и блекло–розовой кофте. Подходит к столу и здоровается с тетей Аней. Затем поворачивается ко мне.

– Его зовут Сережей, – кивая в мою сторону, говорит тетушка.

– А меня Катя, – словно отссчзя ка вопрос, четко произносит она и протягивает руку.

Я пожимаю ее маленькую ладонь и опять ничего–не успеваю сказать, потому что за меня это делает тетушка.

– Я рассказывала ему о тебе, он тоже вот…

Но ее непрошеные словоизлияния Катька прерывает самым неожиданным образом:

– Мы пойдем гулять, – заявляет сна. В ее голосе мне слышится не столько вопрос, сколько утверждение.

Наши родственники соглашаются. Мы с Катькой сразу же становимся союзниками и стремглав бросаемся прочь.

НЕ СТРАШНЫЙ УЖАС

После той первой прогулки моя дачная жизнь меняется. Конечно, она остается дачной, но исчезает скука.

Уроки я делаю до обеда, потому что знаю – после еды пойдем с Катькой в лес. Доберемся до большой лесной дороги, которую все местные, как утверждает Катька, называют Петровской. Катька обязательно найдет очередной обломок старого кирпича, припорошенного рыхлой плесенью мха, и будет уверять, «что он попал сюда еще во времена Петра Первого. Она присядет, выковырнет из земли рыжий комочек спекшейся глины, вскинет голову и торопливо выпалит:

– Это еще одно подтверждение того, что дорога сделана в те годы. Не веришь? Но это же старинный кирпич, посмотри.

Я смотрю и согласно киваю, хотя никаких отпечатков времени не вижу. Словно понимая это, она продол–жа ет:

– Ты ведь видел мосты, видел, какие они ужасно большие, какие там ужасно гигантские бревна…

Я улыбаюсь и согласно киваю. Это ее успокаивает.

В первую же нашу прогулку Катька рассказала мне об ужасно старых мостах и ужасно больших бревнах.

Привела меня к ним, но ничего ужасного я не заметил. А вскоре привык к тому, что все необычное Катька называла ужасным. Были ужасно высокие и желтые сосны, ужасно голубое небо, до ужаса темная вода в реч;:е и холоднаяп роднике.

К ужину я теперь опаздываю, но тетушка мент за это не пилит, не впадает в унылые, как зубная боль, рассуждения о вреде поздних возвращений домой, от которых родители бы не удержались.

Как всегда, я застаю ее на веранде. Оглядев меня, запыхавшегося, обычно она делает это приподняв очки, тетка встает, закрывает книгу (обязательно заложив нужную страницу пожелтевшим до ветхости папиросной бумаги листком календаря), уносит ее в комнату. Возвращается тетушка с двумя тюками, похожими на азиатские тюрбаны. Это завернутые в махровые полотенца кастрюли с ужином. Она долго рассматривает ткань. В тетушкином спокойствии и точных, словно заученных движениях есть что–то от уверенности циркового иллюзиониста.

Мне становится нестерпимо радостно.

ОКОННЫЕ ИСКЛЮЧЕНИЯ

Время остановилось: Катька уехала.

Накануне вечером сказала, что задержится самое большее на неделю. «А если на две?» – подумал я.

Дни теперь становятся ровные, правильные и длинные, как школьная указка. Я слоняюсь по улице, и мне кажется, что я напоминаю унылое хоботатое животное, от которого произошло само это сказуемое – слоняться. Порой мне кажется, что и само животное («с» – загнутый хобот, «л» – передние ноги, «о» – живот, а «и» – задние ноги) выйдет навстречу мне из–за поворота.

Мой маршрут тянется от теткиного – теперь уже можно говорить нашего – дома до Катькиного. Чтобы не примелькаться ее родственникам, непрестанно копающимся в огороде, то и дело покрикиваю на Прошу. Публично, нарочито громко обвиняю его в непослушании, щелкаю карабином на поводке. Пес теряется и в конце концов перестает понимать, что происходит. Он то садится, то встает, то кружит вокруг меня. Затем тяжело опускается на землю, кладет па вытянутые лапы голову, п мне начинает казаться, что сейчас из его глаз хлынут слезы.

Между прогулками – уроки.

Проша остается с теткой на крыльце. Она рассказывает ему о своей жизни и своих проблемах. Ему в ответ сказать нечего – так полагает тетушка. Им, оставшимся па крыльце, хороню. А я делаю уроки.

Высчитываю, с какой скоростью ехали п какое расстояние преодолевали пешеходы и автобусы. Вставляю пропущенные буквы и слова. Пропуски – это три жирные точки. Такие же точки я видел в изобилии в книге, которую читал отец. Книга была толстая, но отец одолел ее дня за три. Читать е. е отец не разрешил, поэтому я решил обязательно заглянуть в нее. Открыл на середине. Точки были разбросаны щедрыми пригоршнями.

Неужели у взрослых тоже проверяют знание правил? Но каких?

Я подчеркиваю пунктиром, двойной и волнистыми линиями части речи и члены предложения. Непостоянство последних меня раздражает.

Учу правила и исключения. Исключениям я симпатизирую. В них. есть что–то таинственное – они не втискиваются в лакированную скорлупу правил. Когда наталкиваюсь на суффикс «ян», вспоминаю школу и нашу литераторшу Надежду Павловну, или, как мы ее называли, Наденьку. После каждой контрольной или проверки тетрадей обязательно находился тот, кто забывал о коварном суффиксе. Имя раннего склеротика произносилось самым последним. Жестом Наденька поднимала ученика и приглашала к доске. Начиналось действо, сюжет которого был всем известен, но режиссер постоянно вносил в сценарий поправки. «Взгляни на окно» – это предложение относилось не столько к стоящему у доски, сколько к сидящим за партами. Если сидящие не реагировали на предложение должным образом, фраза повторялась с более высокопарной интонацией. А затем следовал вопрос: «Что же ты видишь?»

Ученик, не отрывая глаз от окна, молчал. Хотя, конечно, ему и хотелось, может быть даже очень, рассказать о том, что он видел из окна, но интуиция подсказывала, что именно это видеть не надо, а уж говорить об этом и вовсе не стоит. Хотя в этом ничего особенного не было. Ведь там внизу – обыкновенный школьный ботанический участок. Утрамбованная до плотности асфальта земля, и из нее пробивались к солнцу самые стойкие объекты ботаники, те, что были способны переносить не только губительное непостоянство климата, но и членистоногих и двуногих вредителей. В отличие от членистоногих, двуногие не вели борьбы за существование.

В правом углу участка – строение, чем–то напоминающее увеличенный до размеров телефонной будки скворечник, притулившийся к высокому тополю. Некогда зеленое, это строение теперь вылиняло и местами посерело, а огромный замок густо замазан рыжей кашей ржавчины. Раз в году – весной, когда совершается таинство открытия скворечника, – из него извлекается на свет такое количество лопат, граблен, метел, что их, кажется, должно хватить на приведение в надлежащий аграрный вид пустыни Сахары. Сахара была в центре карты мира, неизменно висевшей на стойке левого угла классной доски. Пропитанная насквозь апельсиновым цветом пустыня завораживала цитрусовой мечтой.

За будкой скрывались старшеклассники. Их присутствие выдавали голубоватые струйки табачного дыма.

Сразу за ботаническим участком – стадион. На нем играли в ручной мяч те, у кого по расписанию физкультура. У кого по расписанию были другие уроки, занимали места зрителей. Гандбол – гордость школы. Физкультурник, Александр Иванович, стоял па скамейке широко расставив ноги п поочередно подносил ко рту то плоскую брпкетину судейского свистка, то вопросительно загнутую папиросу. Порой создавалось впечатление, что пронзительные и хриплые свистки издавала папироса.

– Так что же ты видишь? – не отставала Наденька.

– Ничего, – выдыхал ученик.

– Неправда, дорогой мой, неправда. Ты видишь окно. Видишь?

– Угу-у, – тянул отвечавший. Это «у» готовы были подхватить все и растянуть до звонка.

– А из чего оно сделано? – обрубала спасительную нить Наденька.

– Из стекла. – И опять – «а–а–а».

– А еще? – терпеливо продолжала она.

– Из дерева.

– А–а–а, – пробегает по классу мелкая рябь.

– Правильно, а еще?

– Из замазки!

– Допустим. А еще?

– Из подоконника! – радостно восклицал ученик, н его ответ ощутимо поддерживали каскады смеха с последних парт.

– Хватит паясничать, – следовал удар указкой по столу. – Это урок, а не балаган. Тебе что, одной двойки

– А при чем здесь двойка? – обиженно недоумевал ученик.

– Вы поглядите на это создание, – взывала к захлебывающемуся в смехе классу Надежда Павловна. – Он еще осмеливается заявлять, что его двойка ни при чем!

Создание обиженно опускало голову и сосредоточен-п рассматривало исцарапанные носки ботинок и что–то доверчиво бормотало, обращаясь к ним. Даже отправленное – опять–таки жестом – на место оскорбленное создание продолжало тихо делиться своими обидами лишь с обувью…

– Повторяю еще раз, – дождавшись тишины, говорила литераторша, – в правиле о суффиксе «ян» у прилагательных есть исключения. Запомнить эти исключения очень просто, стоит только взглянуть па окно. Оно и стекл–янн–ое, и дерев–янн–ое, и олов–янн–ое…

– А при чем здесь олово? – слышалось с задней парты.

– Да, оловянными бывают только солдатики, а замки на окне металлические, – добавляли с третьей колонки.

– Раньше делали оловянными, – неуверенно поясняла Наденька, отворачиваясь к окну. – Да и какая разница, запомните, да и все тут. Я учила это правило в эвакуации, – медленно произносила Наденька, и мы замолкали, потому что знали – прелюдия со склеротиком закончилась и теперь все будут жалеть, что до конца урока только пятнадцать минут, ведь начнется рассказ о том времени. Туда, в далекое время, мы и хотели, чтобы она увела нас. Но признаться в этом не отважились ни мы, пи она. Почему?

Я смотрю на хрупкий каркас окна в доме тети Ани, и оно кажется мне особенным. Ведь оно исключение из правил, правда лишь грамматики русского языка. А вдруг и еще каких–нибудь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю