Текст книги "Земляничная поляна"
Автор книги: Александр Мясников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Александр Мясников
Земляничная поляна
ПОВЕСТЬ И РАССКАЗЫ
Читая в рукописи прозу Александра Мясникова, я думал о пользе публикаций молодых писателей, об их первом выходе к читателю. В сущности, о публичной встрече с самим собой.
А. Мясников многого хочет, немало уже умеет. Проза его добра и внимательна к людям.
В рассказах, мне показалось, он порою еще слишком осторожно ведет линию рисунка – не раз хотелось подтолкнуть: веди руку смелее, тверже! Повесть – это уже другое дело: она написана увереннее. Настоящий художник должен помнить о себе и людях все. «Земляничная поляна» – о бурях, потрясающих душу в детстве, о жестоких испытаниях чувств, через которые проходит взрослеющий человек, короче, о детстве, которое своим светом и своей тенью ложится на всю последующую жизнь. Тема эта – вечная, но рассказано о пережитом с большой свежестью, давнее прешло перед нами воочию.
А. Мясников чувствует слово, особенно речевое. Но порой еще не вполне доверяет этому чувству слова.
И самое привлекательное – у молодого писателя нет страха перед «психологией», которую он передает современно: не в нудном самокопании героев, а через сюжет, событие, через психологизированный пейзаж и внешнее поведение.
Остается добавить, что у Александра Мясникова за плечами филологический факультет ЛГУ, журналистская работа, давшая ему много впечатлений. Он коренной ленинградец, сейчас работает редактором, ему тридцать три года.
В. Акимов
ЗЕМЛЯНИЧНАЯ ПОЛЯНА
(Повесть)
По мутному, облизанному ветром льду Фонтанки бродит лохматая серая птица. Она то часто семенит почерневшими от мороза когтистыми лапами, то останавливается. Наклоняет голову набок, словно прислушиваясь к тому, что происходит под слюдянистой коркой. Но попытки уловить хоть какой–нибудь звук тщетны. Недовольно покачав головой, птица делает очередную перебежку и опять низко припадает к ледяному панцирю…
Отчаявшись, она издает скрипучий пронзительный крик обиды и, лениво взмахнув крыльями, тяжело поднимается в воздух.
Странная птица – она прилетает сюда каждый день. В отчаянии стучит по льду тяжелым клювом. Лед не пробивается. Глупая птица – она не знает, что плотную, крупчатую корку на реке очень скоро раздробит ледокол или размочит оттепель…
Порой кажется – было все: радости маленькие, как найденная в оттаявшем снегу монетка, и беспредельные, словно морской пляж в непогоду, встречи в пене цветов и охапках слов, расставания с ласковыми рукопожатиями и ускользающими взглядами. Было больше, будет меньше. Так кажется. Случается наоборот…
Вечер. Вода в реке легкая, шелковистая. Она обвивает, облизывает, ласкается, льется, лепечет. Все–таки река – это что–то быстрое, рычащее, с липкой колючей накипью брызг. Реки там, в горах. А здесь, на равнинах, у рек должно быть другое название – плавное, протяжное, ленивое. Тугая холодная петля неожиданно хлестнула по ногам. Закрутила. Потянула все глубже и глубже. Вокруг черная слизь. Она бинтует тело. Перехлестывает горло. Главное – не открыть рот: захлебнешься, И захле… Касаешься дна. Еще один долгий, бесконечно долгий, до черноты в глазах миг – и тебя выбрасывает наверх, туда, где можно дышать. Дышать.
Руки и ноги словно одеревенели, а до берега бесконечно далеко. Наконец – земля. Скользкая, мягкая, но земля. Обсыхаешь у костра. От огня ночь густеет, наполняется запахом чего–то печеного, подгоревшего до хрустящей корочки. Знобит. Смолистое зеркало реки рядом, но уже не страшно. Помнишь только, что вода на глубине холодная, а дно мягкое, илистое. И под илом острые сучки и коряги.
И снова вечер. Сквозь окаменевшие шторы просвечивают ровные квадратики льдинок – окно. За ним холодно, неуютно, вьется тюлевая занавеска снегопада. А здесь кресло – глубокое, теплое. Из–под рыжей панамы торшера выглядывает раскаленная голова лампы. В углу – фортепьяно с издевательски выдвинутым подбородком клавиатуры. Напротив – жирный, искрящийся зрачок телевизора. В нем тени. Объемные, пластичные, говорящие. Образы людей. Скопированные, трансформированные, размноженные и отраженные в призрачном зеркале. Похоже на настоящее, и поэтому кажется реальностью. Человечки говорят то умные и правильные, то смешные слова. Они живут там, где тепло. У них лето. Счастливцы! Что может быть лучше лета! Деревня. Терпкий запах перегретой крапивы. Кринки из–под молока на редких и кривых зубьях забора. Тишина, простеганная стрекотаниями кузнечиков. За последним двором изломанная нить овражка. Дальше лес. За лесом река: тихая, широкая, теплая… А когда же была холодная? И были ли острые сучки и коряги? Кажется… Впрочем, нет. Это только кажется…
Звонок в дверь. Пришла жена. Же–на при–шла. Человечки в телевизоре уже пляшут на серо–синей земле, под крупчатым белесым небом. И зсе же, что с острыми корягами?
…Из–под черной дуги моста появляется буксир. Упрямый, маленький, он тянет за собой плоты. Плоты тяжелые. Бревна длинные и короткие, кривые и ровные. Они туго притянуты друг к другу стальными скобами. Пока появился только буксир, но плоты должны, обязательно должны показаться: буксир их вытянет.
Бревна. Мертвые деревья, стянутые скобами… Скоба произошла от буквы «С» или «С» от скобы?
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Ждал со вчерашнего дня. Надеялся растянуть его в долгое утро, длинный полдень и бесконечный вечер. В нем хочется плавать, млеть, отдыхать. А оно сжимается. Умещается в короткое слово – выходной.
Сочные куски фиолетовых слив, зрелых бананов, сиреневые виноградины и еще какие–то диковинные фрукты отливают синюшным перламутром. Все эти дары природы недоступны – они спрятались за глянцем кухонной клеенки. Кроме того, их закрывают бледные ладошки тарелок. Розовые бутоны чашек развалились в ожидании чая на столике у плиты.
Лена (сколько лет вместе, а все не могу привыкнуть к слову «жена») снимает с плиты черную, как обугленный блин, сковородку. Достает из нее два злобно шипящих полумесяца яичницы. Они затихают, удобно распластавшись на тарелках, и чуть вздрагивают, когда их касаешься ножом.
К стене над головой прилипла ребристая коробка радиоприемника. Передают «С добрым утром».
На столе, рядом с тарелкой, хрустящее, изъеденное жирными буквами полотно газеты.
Приемник хохочет. Газета серьезна, точна, отрывиста.
…теща моя, Гликерия Филарстопиа…
…провал замыслов реакции…
…а сейчас известный и популярный…
…по сообщениям агентства ЮПИ…
– Сережа, – это уже Ленка. Утвердительно мычу.
– Надо заняться уборкой, разобрать антресоли.
– Мне сходить в магазин?
– Как хочешь. Нам, вообще–то, кое–что надо. Молчу.
Она прекрасно знает, что желания идти у меня нет, и уверена, что все равно пойду.
Утро достигает апогея. Впереди день и вечер. Прогулка в булочную, чистка антресолей, «Клуб кинопутешественников», очередная серия из многосерийной ленты, быть может – гости.
Вместо магазина – разговор по телефону. Звонит приятель. Он собирается жениться, и очень скоро. Его уже не волнует погода, кинофильмы, сплетни, события на мировой и цирковой арене. У него своя площадка (площадь ее), и ему выступать. А роли еще не распределили, и поэтому…
…Она позвонила… У нее было… Мне передали… Ей кажется… У нас будет… Быть может, она думает…
– А как ты думаешь? – это, наконец, мне.
Эх, и сказал бы я ему… Но говорю что–то успокоительно–неопределенное, обнадеживающее. На что он надеется? Кто ему скажет правду? Почему у него должно быть не так, как у всех…
А он продолжает…
Лена начала уборку. По коридору полетели первые гадкие утята пыли. Серые. Пушистые. Они стаями выпархивают из квадратной пещеры под потолком.
Жених успокоился. Ленка делает вид, что тоже успокоилась.
– Сейчас помогу, – говорю я и иду за табуретом,
– Это Миша?
– Ага! – кричу из кухни. – Что у него нового?
– Все по–старому…
Вдвоем вытягиваем большой ящик из шершавого, как заржавленное железо, картона. Веревки похожи на мохнатых гусениц. Но, в отличие от живых, они колючие и твердые.
– Ставь осторожно, – руководит Лена.
– Там стекло?
– Вполне возможно…
Наконец плоская пасть антресолей опустела. Все разложено на полу: коробки, чемоданы, ящики, узлы, пачки. Их много, а нас только двое.
– Половину можно выбросить, – вздохнув, говорит Лена.
Согласно киваю.
– Но сначала надо разобрать, – медленно произносит она.
– Ться.
– Что «ться»? – удивленно говорит Ленка. – Разобраться.
– Хорошо. Возьми эту пачку.
Берусь за тугие пружинистые жилы веревок. С трудом тащу коробку на кухню. Разрезаю одеревеневшие узелки. Внутри тетради и книги. Они сложены в две стопки. Стопки очень ровные и аккуратные. Значит, складывал не я…
Букварь. В нем толстые и плотные, как в альбоме, листы. На каждой странице картинка. Буквы большие и по–учительски серьезные. Между слогами черточки. МАМА МЫ-ЛА МА-ШУ. МА-ША МЫ-ЛА РА-МУ. Это буква «М». А вот прыгают цыплята. Они желтые и озабоченные. Это «Ц». На букву «Ф» ожидал увидеть фикус. Оказались фонарь и флаг.
Страницы в арифметике переполнены дарами природы. Видимо, для наглядности. Шли два отца и два сына. Нашли два апельсина… Нет, это будет позже. Здесь преобладают яблоки, груши и желуди. Мальчик Миша нашел три желудя. Один подарил девочке Маше. Спрашивалось, сколько желудей осталось у щедрого Мишн? За вопросительным знаком висели скрещенные, как вишни, два загорелых плода в пупырчатых шляпках. Кто–то нарисовал на одном из желудей глаза и лохматые кошачьи усы.
Между стопками блокнот. Углы загнуты. Обложка вылинявшая. Чернила побелели. Что это? Откуда? Почерк ученический с жирными закорючками запятых. Содержание тоже школьное: «…упр. 8, стр.24. Вставить Н или НН, упр. 96, стр.54. Из пункта А в пункт В…» Но в школе у меня не было блокнота. Я познакомился с ним только в институте.
Лекции. Лабораторные. Опять лекции. Семинары. Разные, то есть разноинтереспые предметы. Блокнот один. Главное удобство–не тянет руку портфель. К сессии блокнот ветшает, по мудреет – в нем весь семестр.
Все ищут учебники. Тебе не надо. У тебя – блокнот.
Все торопятся. Ты – нет (причина та же).
До экзамена два дня. Открываешь спасительный блокнот. Читаешь первую страницу. Чита… Пытаешься прочесть. Но она заполнена клинописью. На последней – иероглифы. В середине – арабская вязь вперемешку с петроглифами и что–то отдаленно напоминающее родной – русский. Дешифровка бесполезна. Ты не полиглот. И начинается: бегаешь, суетишься, клянчишь, обещаешь. Даешь честные и не слишком честные слова и получаешь конспекты. Бежишь домой. Садишься. Сидишь день. Ночь. Еще день. Учебники толстые, неуютные. Между страниц кто–то подло насыпал сонный порошок. Но есть спасительный кофе…
На кухню заходит Ленка. В руках у нее цветасто–веселый кусок м а терпи.
– Как думаешь, из этого платья можно сделать юбку?
– Это – платье?
– Я его оставлю, – бросает она, недовольно поджав губы.
Нежно поглаживая шелковистые струи материи, кивает в сторону пачки книг:
– В макулатуру?
– Это учебники за первый класс.
– Они же устарели.
– Возможно.
Она уходит. На плече обессилеино повисло платье. Платье станет юбкой. Юбка станет блузкой. Блузка станет тряпкой… В школе нас убедили, что круговорот в природе существует.
…На узких полях блокнота, прижавшись к сухим и точным рядам цифр, лоскутки предложений и осколки наскальной живописи в миниатюре – иллюстрации.
Дальний лес. Петровская дорога (с картинкой).
Двенадцать сломанных мостов (восьмой уцелел. Он и нарисован).
Черная речка. Вода черная? Темно–коричневая. От торфа?
Поляна. Картошка…
Здесь еще чьи–то имена, синоптические и фенологические заметки. Почерк мелкий, съежившийся, как от испуга, перед посторонним взглядом. Затем, чтобы не нашли по оброненным камешкам слов заваленный шелухой безразличия и небрежности вход в воспаленную душу?
Из–под моста показался буксир. Он тянул плот…
Я иду по чистому, еще не уставшему от пыли и раскаленных подошв асфальту. Иду! А как хочется еще и прыгать, скакать, пройтись на руках. Но в ближайшие недели мне этого делать нельзя. Так сказал при выписке доктор (мой лечащий врач, как принято говорить в больницах), сказал, точнее прогудел, закуривая очередную сигарету. Странный он все–таки мужик. При мне внушал одному дядьке, что курить вредно, а сам? Можно ли ему верить? Но он меня оперировал, а затем происходило все так, как он предсказывал. Вот и швы еще болят. Поэтому иду в школу более или менее спокойно. Разглядываю свежевыкрашенные и лоснящиеся, как облизанные леденцы, скамейки, дышу воздухом свободы. Его прозрачность даже осязаема. Он стекает с влажного и сверкающего неба.
В длинных коридорах школы тихо и по–осеннему светло.
Занятия кончились – каникулы!
Но тишина не успокаивает. От нее еще больше чувствую себя преступником (из тех, кто не вовремя переступает порог класса), прогульщиком или «удаленным». Удалять – любимый стоматологический термин в нашей школе. Машинально ощупываю верхний карман съежившегося за зиму пиджака. Здесь сложенный вчетверо н по–капустному хрустящий лист справки. В ней две короткие строчки, но в них уместились два месяца, бесконечно длинных и вялых, как вареная больнпчио–бслая макаронина. И становится спокойней – есть защита, но продолжаю двигаться мимо классных дверей почти на цыпочках. От напряжения сводит скулы.
Наконец добираюсь до темных, шоколадно блестящих дверей со сверкающей синей табличкой «Кабинет химии». Наши «сочиняют» здесь. Об этом говорилось в расписании, вывешенном рядом с раздевалкой. Двери старые и створки притерты друг к другу очень плотно. Что есть силы напрягаю слух. Все напрасно. Ни звука.
Пытаюсь еще раз. Результат тот же. Меня не покидает уверенность в том, что если останусь здесь у дверей, то обязательно кто–нибудь выйдет. Или что–нибудь произойдет.
Никто не вышел, и ничего не произошло.
Спускаюсь на третий этаж в учительскую. Наш математик называет эту большую, но не такую гулкую, как спортзал (видимо, из–за мебели), комнату сердцем школы. Когда он это говорил, меня всякий раз подмывало спросить, где расположены селезенка, печенка и другие жизненно важные органы. «Если в сердце попадет немного воздуха, оно остановится», – внушала нам биологпчка Виолетта Николаевна.
В углу учительской стоит огромный шершавый кожаный диван. Он похож на старого уснувшего бегемота, случайно облитого коричневой краской. На краю дизана сидит наша англичанка. Сидит ко мне сшшой и читает книгу. В таких случаях следует вежливо кашлянуть (интересно, откуда это известно? И почему надо именно кашлянуть, а не свистнуть пли чирикнуть?). Пытаюсь.
Выесто покашливания вырывается резкий простудный хрип. Но англичанка оборачивается. Испуганно захлопывает книгу, торопливо прячет ее в сумочку.
– Никифоров?
Киваю, тем самым подтверждая ее догадливость.
– Тебя выписали? – уже по–учительски серьезно спрашивает она.
Бормочу что–то утвердительно–неопределенное и вынимаю справку.
– Когда?
– Сегодня.
– Окончательно?
Вместо ответа захотелось отмочить что–нибудь, но я только растягиваю рот в идиотской улыбке.
Она подходит, двумя пальцами берет справку и не читая кладет ее на стол. Затем бережно берет меня за локоть, словно собирается переводить через обледеневший перекресток. Доверительно шепчет:
– Ты не расстраивайся, все будет хорошо. Экзамен тебе перенесли на осень.
– Знаю…
– Кто тебе сказал? – она вскидывает тонко выщипанные брови. – Впрочем, это не важно. Ты мальчик способный. Позанимаешься летом, и все будет хорошо…
Мы стоим и молчим, как на уроке. Она не знает, о чем спросить еще, а сказать «достаточно» и «садись» вроде бы еще рано.
– Ты очень похудел, – говорит она и вздыхает. Заглядывает в круглое зеркало у дверей и одергивает кофточку. – Тебе необходимо отдохнуть, поправиться.
На моих губах опять повисает идиотская улыбка.
– Ой, да, – радостно вскрикивает англичанка (спасительный вопрос «на засыпку» найден). – Все учителя, – начинает она и останавливается. Открывает сумочку. Наклоняет к себе и внимательно рассматривает лягушачью пасть сумки. Затем осторожно опускает в нее руку и достает листок. Пробегает по нему глазами и подает мне: – Это тебе задание на лето. По трем основным предметам.
Лист двойной, вырванный из общей тетради в клетку. В правом углу крупным почерком выведено посвящение Никифорову С. А может быть, это эпиграф?
– Спасибо, – киваю я почему–то несколько раз подряд.
– И еще напишешь сочинение о лете.
– Вообще?
– Вообще не бывает. Каждый пишет о том, что видит. Мы все смотрим на одни и те же предметы и события, по смотрим своими глазами. А тема будет – «Как я провел лето».
– Куда?
– Что значит куда? – вскидывает она ровно выщипанные брови.
– Куда провел? – пытаюсь пояснить я.
– А-а, – облегченно, как мне кажется, вздыхает она и смеется. – Писать надо не о том, куда проводишь, а как.
Пока она вразумляет меня, пытаюсь представить это самое куда.
Становится жутковато. Ио я продолжаю улыбаться – наверное, я так и не понял куда, раз улыбался.
– Ну, ступай. Отдыхай, поправляйся, занимайся, – ласково говорит англичанка, провожая меня до двери.
Дома меня ждала мать. Пора садиться за стол, а отец все не возвращается. На серо–желтой клеенке кухонного стола ослепительно белые тарелки. Они еще пустые. В них отражается окно. Отражается криво.
Очень хочется есть, а еда прячется в разноцветных кастрюльках на плите. В большой красной – суп. В желтой – картошка, в белой – мясо. Под кастрюльками подрагивают мандариновые дольки огня. Они голубые и поэтому кажутся холодными. По из–под крышек выбивается пар и вкусный запах.
И я не выдерживаю…
К приходу отца сытость теплой, ласковой, полусонной ленью разливается по телу. Отец ест быстро, потому что всегда куда–то спешит. Он работает на стройке. Дома, к строительству которых он имеет самое непосредственное отношение, называет объектами. Эти объекты – в общем обыкновенные жилые дома – почему–то всегда очень важные. Окончание их строительства обязательно приурочено к какому–нибудь числу в календаре. Число это наполняется для всех особым, таинственным смыслом. Главное же – оно имеет удивительное свойство приближаться с космической скоростью. Все к этому привыкли и, приходя в гости, первым делом интересуются новым роковым числом.
– Ты помнишь тетю Аню? – спрашивает отец, отодвигая от себя пустую тарелку.
– Конечно, – бодро отвечаю я.
– Отправишься к ней на. дачу. Я договорился.
– Зачем? – выпаливаю я, и сытая лень мгновенно исчезает. Почему все всё решают за меня?
– Будешь гулять, спать, набираться сил и заниматься. Там чистый воздух и тишина. Удивительная тишина, – добавляет он, заметив мою скисшую физиономию, и улыбается.
– На сколько дней?
– На все лето.
– Но в августе мне надо быть здесь – сдавать экзамены.
– В конце августа и вернешься, – говорит он, отхлебывая чан.
Я понимаю, что спорить о чем–либо бесполезно, и ухожу к себе в комнату. У ребят экзамены заканчиваются через неделю. Все они тоже уедут, но уедут вместе в трудовой лагерь. Будут работать и отдыхать, а я только отдыхать. С каким удовольствием променял бы я свое безделье на их будущую усталость. А ведь они будут думать наоборот.
Но хорошо ли там, где нас нет?
В полупустом вагоне электрички пахнет березовым веником, сырой мешковиной и табаком. Я сижу на холодной, ребристой, залакированной до яичной желтизны скамейке. На каждой рейке (из них сложена скамейка) сверкают по две бусинки заклепок. Когда поезд тормозит, в вагоне становится настороженно тихо и неуютно.
Передо мной, на полу, сидит Проша. Его большая черни я голова, закованная в кожаную сеть намордника, лежит на моих коленях…
МАЙКА, НЕ ОПРАВДАВШАЯ НАДЕЖД
«И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», – учили в седьмом классе.
Я тоже никогда не бил. Не пихал, не шпынял, не гонял. Вообще до них не дотрагивался. Никогда не просил купить щенка или котенка. Спрашивали: «Почему?» Отвечал: «Не хочу». Меня убеждали, мне доказывали, объясняли. Я был тверд и упрям, как одно длинноухое животное (это анималистическое сравнение употребляла мама). А причина моей несгибаемости была простой – я боялся. И не сознавался, что боюсь. – Боюсь и ничего больше.
Хотя что может быть страшнее, чем признание в страхе?
В тот день я пришел домой поздно. Родители очень любят употреблять глагол «вернулся». Но на сей раз сцены возвращения сына не было. Отец встретил улыбкой.
– Сережа, – торжественно произнес он, проведя меня в комнату. – Вот это, – отец на секунду замялся, улыбка сползла, и он стал самим собой. – Это вот, – повторил он, – тебе подарок.
Что предназначалось мне, я не понимал, и, видимо, напавшее на меня в то мгновение тупоумие явственно отражалось на лице, потому что отец опять улыбнулся и подвел меня к дивану.
В правом углу, около подушки, лежал темный шерстяной комок.
– Она приучит тебя к режиму, – умиленно рассматривая лохматый клубок, говорил отец.
Я понял все.
– Кстати, ее зовут Майка, – продолжал отец. Зачем все это? Кто их просил?
Внутри что–то вспыхнуло. Начало набухать, разгораться… Жгло до тех пор, пока не взял Майку на руки. Холодный, мокрый нос ткнулся в ладонь. Теплый мохнатый комочек заурчал, засуетился и уснул…
В собачьих венах пульсировала совсем не голубая кровь. В род четвероногих аристократов проник плебей. Отец разочаровался, а я обрадовался – смотры, выставки и остальная показуха отпадали. Вскоре оказалось, что ошибка произошла и с полом. Это был он. Он был, а имени не было. Кто бы мог подумать, что собачье имя такая проблема. Мы выдумывали, мы мучались. Мама сказала что–то насчет пороха и Прохора. А почему бы и не Прошка?
Теперь Прошка большой. Ему год и месяц.