355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кузнецов-Тулянин » Язычник » Текст книги (страница 8)
Язычник
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:27

Текст книги "Язычник"


Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Вечером кормили гостей едой, на которую сами уже смотреть не могли, рыбой, икрой, крабами. Свеженцев прогнал Валеру от плиты, хозяйничал сам. За столом теснились, жевали, гости смеялись, охали. И когда Свеженцев выставил полную жаровню лососьих сердец и печени, жаренных с луком, а следом противень с беловато-розовыми котлетищами и пояснил:

– Это я из крабов навертел, – гости не поняли, тихо спросили:

– Из чего?

– Так ведь из этих, из крабных ног. Но я сальца и луку добавил, так вкусней.

Гости растерялись и некоторое время не могли притронуться к странной еде. Рыбаки же пытались рассуждать, о чем придется, но получалось по большей части несвязное мычание.

– Здесь, значит, уже были научники... – говорил Валера. – В начале путины... Но они так прошли... Чай, значит, попили и прошли... И были одни мужики.

– Они были орнитологи... – добавлял Витек. И замолкал, не имея на уме приличных междометий, способных скруглить речь.

– Да-да, орнитология – весьма интересная наука, – подхватывал профессор, но и сам замолкал, разламывая крабовую ногу, а потом добавлял с восторгом: – Замечательно, замечательно... – испытывая двойное удовольствие – от вкусной еды и оттого, что есть можно было вот так, по-простецки, сколько угодно – крабов и рыбу руками, икру ложкой из миски, можно было заливать рукава солоноватым крабовым соком, ковырять в зубах спичкой, отламывать хлеб большими кусками...

Но на профессора рыбаки не обращали внимания, украдкой следили за женскими тонкими пальчиками, за губками, подвижными и мягкими, за дыханием, которое вздымало приятно выпуклые свитера. Обе дружно ухаживали за профессором, который ел много – не по возрасту и не по фигуре.

– А значит, оно так, – опять робко подал голос Валера. – А значит, есть у вас спиртец?

– Спирт? А как же... – Профессор кивнул заросшему щетиной помощнику, тот молча встал, подался к горе рюкзаков в углу.

Но Бессонов остановил аспиранта, придержав за рукав:

– Спирт отменяется. – И по направлению к Валериному носу вытянул кулак.

Профессор дипломатично уводил тему в сторону:

– Думал ли я, что отведаю крабов – вот так, вволю...

– В жизни нету совершенства, – брякнул Витек. – Есть крабы – баб нету, есть бабы – крабов нету.

– Витек, ты бы послушал радио, что там в сводках, – сказал Бессонов.

Но профессор засмеялся, и женщины тоже улыбнулись.

– Замечательно... И как же нынешняя путина?

– Путина идет своим путем...

– Замечательно... Дома я покупаю какую-нибудь селедку в магазине, и с таким пренебрежением, а ведь мы никогда не задумываемся, каково ее добыть... Мне всегда было интересно посмотреть на ваш труд.

– Непосвященному – в новинку, ему будет любопытно. Но когда человек втягивается, он все начинает мерить другими мерками. Он уже совсем иначе смотрит на живое... и на мертвое.

Профессор посмотрел на Бессонова заинтересованно: он не ожидал услышать из уст простого рыбака набор внерыбацких слов.

– И как же он смотрит?

– Что вам сказать... Если вы убьете единственную селедку, может быть, испытаете восторг, но если убьете десятки и сотни центнеров живого, зальетесь чужой кровью, то, в общем-то, не имеет значения качество этой крови: рыбья она или чья-то еще. Вы тогда начнете чувствовать себя фабрикантом смерти.

– Фабрикантом смерти? – Профессор улыбнулся.

– Да, вроде машины смерти. Машине все равно, кто перед ней. Я же говорю, мы убиваем не просто рыбу, мы убиваем живое. А когда убиваешь живое, жизнь теряет ценность, смерть становится привычной. Иной раз ловишь себя на мысли, что так же мимоходом можешь смахнуть с пути кого угодно. Я видел такое с людьми и видел убийц, которые уже не могли различить границу между жизнью и смертью. Они так и не могли понять, что сделали.

– А что же евангельские рыбаки?

– Евангельские рыбаки? – Бессонов усмехнулся. – А я ведь об этом как-то не думал. Ну, давайте придумаю им оправдание... Ну, они ловили себе на пропитание... А мы... Да... Знаете, большая рыба – это другое... Ведь мы не знаем меры, совсем не знаем.

Ночью рыбаки долго не могли заснуть, слушали вой ветра и затяжные, нарастающие издали, разбухающие раскаты прибоя. И будто тайфун разносил мысли каждого на стороны, выдувало из голов шелуху их нынешнего бытия, и были они опустошенными до такой степени, что им, наверное, хотелось плакать от изъедающей тоски – вот же, лежали близко, похрапывали пришельцы из той, нормальной, жизни и посапывали женщины, которых завтра уже не будет здесь, а им еще горбатиться и горбатиться неизвестно за какие коврижки.

Бессонов задремал и вскоре очнулся. Услышал, что ветер заметно улегся. Зыбь рушилась на берег, толкая упругий воздух, и при каждом раскате дребезжало стекло в маленьком окошке. Во второй половине барака за столом сидела согбенная худая фигура в свитере, и Бессонов стал равнодушно гадать, кто это. Человек поднял голову, полуобернулся, блеснули очки, и Бессонов узнал профессора при мерцающем свечном огоньке. Бессонов выбрался из-под теплого одеяла, тихо сел, поеживаясь, надел трико с пузырями на коленях, рубашку, достал сигарету и пошел к столу. Молча сел напротив профессора. Тот водил авторучкой в тетради – вычерчивал узоры, похожие на лабиринты, обводил клеточки по граням или пересекал по диагоналям. Он прервался, пусто посмотрел на рыбака и только кивнул. Бессонов показал профессору сигарету, взглядом спрашивая разрешения закурить. Тот опять кивнул. Бессонов закурил, выпустил дым в сторону двери – белый шлейф потянуло под притолоку.

– Океан так шумит, что совершенно невозможно заснуть, – громким шепотом сказал профессор.

Помолчали, и Бессонов в тон ему тихо спросил, глазами показывая в пол:

– И что вы на этот раз нашли там, в аду?

– Там все по-прежнему: костры и сковородки... – Профессор улыбнулся, задумался и вновь заговорил не то чтобы серьезно, а как-то кисло: – Вот уж вообразите себе: глас вопиющего в пустыне. Люди на веру принимают самую фантастическую добрую ложь... Ну, не всегда добрую, главное: фантастическую. И чем фантастичнее, тем больше поборников. А что могу рассказать я? Все это способно только взвинтить людей... Мне не поверят... А если поверят, сделают вид, что не поверили. А если поверят и подтвердят, что поверили, то ничего ровным счетом не изменится. Мы так и будем жить и ждать и думать о том, чего ждем... Впрочем, и думать не будем. И ничего с этим не поделаешь. – Он уставился в тетрадь, в вычерченный лабиринт, не понимая значения собственного рисунка. – Что же вы хотите услышать от меня, Семен? Хотите услышать, что ваш остров в ближайшие месяцы ждет катастрофа? Вы мне все равно не поверите...

– Наверное, не поверю, – пожал плечами Бессонов. – Я за последние годы раз семь слышал предсказания о близкой катастрофе.

– Вот то-то... – Профессор облокотился о столешницу, подпер ладонью щеку, так что очки его приподнялись кособоко. – Детей жалко. Но ведь они даже детей не вывезут.

Бессонов опять пожал плечами.

– Не говорите никому, Георгий Степанович.

– Вы так считаете? – Профессор распрямился.

– Вы же сами сказали, что нет смысла.

– Ну что ж, давайте отправляться спать.

На следующий день вулканологов нагрузили свежесоленой икрой и балыками, а к вечеру, когда зыбь улеглась, Бессонов, взяв в помощники Витька, отвез их на кунгасе за несколько километров к Чайке – так назывался уголок с горячим радоновым ключом и тремя большими бетонными ваннами. Сюда дотягивалась нитка проезжей дороги и, бывало, наезжал праздный народ попариться в источнике. Бессонов посоветовал вулканологам залезать в ванны и ждать транспорт или отправить одного из парней в поселок. Рыбаки попрощались с "наукой" и пошли к кунгасу.

– Ну, наговорил, старый пень, ну, наплел, – сказал Бессонов.

– Кто? Чего? – спросил Витек.

– Так, ничего, Витек, поехали домой...

* * *

Было несколько выходов на переборку ловушки по крутой волне. Однажды до острова докатились трехэтажные валы. Они размахивали гигантскими крыльями при совершенном безветрии. Склоны каждой покрывали рябь и более мелкие волны, и на кунгас наваливалась чешуйчатая громадина, японский дракон, зелено-синий, с отблесками солнца, с гибкой пятнистой спиной. Клеенчатый флаг на бамбуковой палке, ради забавы воткнутый Витьком в отверстие для уключины, поник, но уши сверлило нечто внезвуковое, закладывало, как при снижении самолета. Кунгас летел вверх и проваливался меж зеленых хребтов. Души обмирали, и Витек гикал, смеялся, подхваченный безудержной радостью. Бледный Свеженцев покрикивал с кормы:

– Витек, не мельтеши!

Вал прокатывался под ними, кунгас с хрустом в укосинах плюхался плоским днищем в провал. Все удерживались на ногах, не бросали работы – три пары рук держали сеть ловушки, и пока не навалилась новая рябая стена, руки проворно перебирали два метра сетки – руки сами знали дело, и они были азартнее своих господ. Вдруг крик:

– Витек, потрави!.. Эдик, следи за кормой!

Шел новый вал, дель впивалась в разбухшие пальцы. А впереди, в зеленоватой толще, призрачно метались спины и хвосты: крупная пятнистая кунджа вздыбила воду, брызги ударили в лица, во рту почувствовались соль и горечь, мелькнула желтобрюхая камбала, красный пучеглазый окунь ошалело выскочил из воды, ткнулся носиком в борт, шлепнулся на поверхность, секунду оглушенно лежал. Стремительные острые спины горбуши резали воду. Шли вал за валом, но наконец вся свободная дель была выбрана, в тесном мешке – с полста центнеров, тысячи рыбин. И вновь волна задирала нос кунгаса, пятитонная масса повисала в руках, рыбаки гнулись через борт, как только могли, чтобы дать слабину. Несколько рыбин успевали сойти в случайный провес назад в ловушку. Стесненная рыбья масса несколько мгновений неподвижна, и вдруг крайняя горбуша начинала биться, и все пятьдесят центнеров разом оживали, закипали. Но азарт и лихость опять брали верх. Напрягались тела, хрипели глотки. Противоположная, граничащая с садком стенка ловушки притапливалась, ярко-оранжевые балберы величиной с большой арбуз уходили под воду, и рыба живым потоком текла в садок. Мало было не выпускать сеть, нужно было еще изловчиться, схватить палку со стальным крюком на конце, чтобы вбить в спину камбалы и метровой акулы, в панцирь крабу, кинуть в кунгас этот сор. А на руках все старые рубцы, кажется, поджившие, по-новому лопались до мяса, но никто в кунгасе уже не отваживался думать, что это были его руки и его боль.

После переборки швартовались быстро и слаженно. Бессонов в нужную секунду кричал: "Гальмуй!" Витек выбрасывал носовой якорь, Свеженцев глушил мотор. Якорь вгрызался в дно, и кунгас разворачивало кормой к берегу, Витек потравливал якорный конец. Прыгали в воду, стояли по колено, по пояс, по грудь в наступающем море, удерживали корму, Свеженцев бежал с кормовым якорем на берег, вбивал ногой якорную лапу в песок, так что кунгас оказывался в растяжке на плаву. Разгружали лантухи, снимали мотор, отчерпывали воду и шли к бараку – тяжело, валко, знали, что ждут их отдых и сухая одежда. В глубине берега на дюне видели замершего зайца, а еще выше по сопкам блестел лес, пышный, кудлатый. Среди живых деревьев стояли высокие и толстые засохшие стволы – без коры, белые и колючие от растопыренных ветвей, совершенно неподвижные.

Вечерами ели непонятные, но густые похлебки, настряпанные Валерой. И валились на нары. Кто-то пытался читать со свечкой в изголовье, уставившись засыпающими глазами в книгу, кто-то включал радиостанцию, и, отяжелевшие, неподвижные, они слушали о том, что путина отмечена небывалым ходом лососей. На Сахалине рыба забивала речки, задыхалась от тесноты, сотнями тонн выбрасывалась на отмели. Власти, чтобы спасти речки от заторов тухлятины, разрешили свободный лов – толпы рыбаков, не таясь, повалили на речки, вооружившись сетями, вилами, огромными полутораметровыми сачками. Бессонов протягивал руку и выключал рацию. Отлежавшись, рыбаки начинали пробовать нормальные домашние голоса:

– Валера, а умеешь ты жарить блинчики?

– Жарил.

– Так какого же ты?.. Завтра блинчиков с мясом и луком!

– Мяса нет, есть тушенка...

– Ничего, мы будем воображать, что это мясо.

И Бессонов думал: странные люди, из всех удовольствий – простенькая еда, кружка с чаем, сигаретка. С утра до ночи: кунгас, море, переборка, весла, багры, умирающие рыбы, кровь, слизь, вода в кунгасе, одежда, мокрая и соленая от пота и моря, комарье и мошка, от которых лица превращаются в морды. И еще не известно, что они заработают. Но предложи любому променять проклятую жизнь, сделаться торговым челноком, ездить в Японию и Китай за барахлом – обидится.

Наутро – подъем и вновь: кунгас, море, переборка... В минуты слабости каждого будет одолевать желание помедлить. За это не обижаются. И только слабость Бессонова гипнотически передавалась всем. Если он опускал руки, задумывался, то и каждый, не замечая себя, погружался в прострацию. Мало мыслей, мало слов и примитивен юмор. Стоило Витьку выдать чепуху: "А сейчас перед вами выступит хор мальчиков туберкулезников. – И запеть идиотским фальцетом: – Лучше не-ету

того-о све-ету, где косая меня ждет..." – как другие начинали неудержимо смеяться. И смеялся до слез Бессонов, хотя понимал, что глупость и пошлость. И летело время, но никто не жалел его, подгонял, хлестал, как мог. Но уже и не мог, усталость перестала быть отвлеченным понятием, материализовалась в желеобразное вещество, загустевшее в руках и ногах.

Накануне по рации дали подтверждение, что за рыбой придет траулер-морозильник "Юрий Артюхин" и начнут сдачу с Тятинского рейда, где рыбачило второе звено. Бессонов утром несколько раз выходил на улицу и видел сушившийся на кольях рыбацкий костюм, по мере рассвета напитывавшийся своим обычным цветом – ярко-оранжевым. Висел он с растопыренными рукавами, будто рыбак, распятый на кресте. И это безотчетно мучило, терзало, пока Бессонов наконец не догадался, в чем дело, в сердцах плюнул и перевесил костюм.

Они вышли на Тятино – соединиться со звеном Жоры. Валеру забрали с

собой – на сдаче лишние руки важнее горячей каши. Там, где проходили скалы, изрезанные тенями восхода, Витек говорил то, о чем Бессонов думал, не заостряя внимания:

– Смотри: а вон там как бабье лицо. А вон рожа, ну и рожа... А вон еще чего-то непонятное: нога и задница...

Образы менялись, перетекали – из уродов во что-то гармонично-прекрасное, жили по мере движения кунгаса, насупливаясь глыбами, являя скулы, глазницы, лбы и рога, туловища и конечности. Это было привычно, так что смотрели на них почти равнодушно, но привычно было и то, что в закоулках их – рыбаков – знаний каменные образы были не просто игрой света в скалах. Может быть, никто не сказал бы прямо, как могли сказать древние мореходы-айны, что каждый предмет мира имеет собственную душу... Но и отрицать такое никто из них не посмел бы: нелепо отрицать то, что помогает тебе держаться на плаву.

* * *

Сдача навалилась на них, вытравив из разума всякие рассуждения. На двух кунгасах разгружали тятинский садок до одиннадцати вечера. Потом – ужин всухомятку на берегу, мучительный двадцатиминутный отдых вповалку и вновь сдача.

Ночью рыба и все, что движется и трепещет, сияет живым фосфором – с траулера садок подсвечивают прожектором. И сознание уже почти ничего не выхватывает из пространства – только рыба, рыба, рыба... Сеть садка подобрана, закреплена на гроздьях железных бочек, служащих угловыми поплавками, и огромная живая масса одним аморфным текучим телом колышется в морской ванне. Находит волна, единое рыбье существо приподнимается вздыхает, волна уходит – выдыхает. Рыбаки заталкивают в рыбью массу каплер большой черпак из сети, с двумя мощными деревянными рычагами. Тянут каплер на себя, заламывают рычаги через борт, заливают рыбьей массой кунгас, в котором – три стропа, заливают стропы. Рыба обрушивается на грудь, на живот, хлещет хвостами по ногам, разметывает кровь из лопнувших жабр. Одна, две, три, блеснув чешуей, падают в море. Снова каплер – в садок. Сотни, тысячи рыбьих тел... Глаза, спины, хвосты, слизь, темная кровь, взбитая хвостами в пену, смерть. И Бессонову, пока сознание не отупело окончательно, временами начинает казаться, что океан никогда не избудет своего богатства, серебра, жизни, он так и будет доиться, пока доишь, черпаешь, вытаскиваешь из него нутро его, живое, драгоценное, серебристое... А может быть, он, и правда, безмерен, обилен, бездонен доброй жизнью, расточителен для человека... Хотя что ему человек с его воспаленным воображением, которое, в общем-то, давно уже искромсано, извращено, – когда столько жизни проходит через руки и руками обращается в прах, так что смерть в конце концов приедается, утрачивается смысл волшебного превращения живого сначала в страшную свою тень, в пародию на жизнь – в мясо, а потом и вовсе в ничто. Океану все равно, как ты ни назовешь свое мелкое присутствие и умирание на его груди, как ни оценишь себя и всех подобных тебе – дышащих легкими или жабрами, и как ты ни оценишь то, что нагородил вокруг себя, чтобы от него же и уберечься, все эти жалкие скорлупки, чешуйки, лодки, кораблики, раковины, домики... В конце концов, для него ты – ничто, но ведь и сам ты начинаешь улавливать его высокомерие – или равнодушие? – чувствовать и понимать, да ведь и принимать его правоту. И тогда уже никакого величия не остается тебе, твоему самозванству – а что ты есть? – наполненное мелкой эгоистичной энергией отродье природы? И даже не это, ведь и правда, человек – не то, что ходит на двух ногах, это то, что внутри, что развеяно электронной пылью на нейронах, – то, что и не есть, и не прощупывается, не узревается. Что же в сравнении с океаном все жизни и смерти, вся живая плесень, которой обсыпано его тело, которую он счесывает небрежными волнами и небрежно выплевывает в человека, в кунгас, как подачку?

Они заливают рыбой кунгас до предела, срез борта – в пяти сантиметрах от волны, на борту – восемьдесят пять центнеров умирающей горбуши. На полутяге, еле-еле, чтобы не залиться, идут с полмили к траулеру, который держит под килем не меньше семи футов. В глаза бьет прожектор – дырища в ночном мире. Навстречу – второй кунгас, разгрузившийся. Виден высокий силуэт, наверное, Жоры Ахметели, который стоит в полный рост у носового битинга и заслоняет собой яркий прожектор. Вокруг Жоры вспыхивает солнечная корона. Несколько секунд он сияет, будто святой, идущий по воде...

...К середине ночи они молчаливы и злы, изредка выпадет из уст вымученная шутка и тут же забывается, утопает в черноте. В три часа выбрали последний хвост из тятинского невода и отправились на основную тонь. Кунгасами показывали дорогу траулеру. Он шел громоздко, крадучись, шарил прожектором по ночи, справа вырастали скалы в бело-желтом овале.

На первом неводе – все то же, подсушили забитый садок, и вновь полился живой фосфор – трепет тысяч тел, кровь, пена, смерть... Траулер на этот раз подошел ближе к неводу, здесь глубже. Несколько любопытных с высоты борта смотрят, как пластаются внизу рыбаки. И кто-нибудь из рыбаков иногда замирает оцепенело и смотрит вверх на сонных людей на высоком борту, смотрит, мало понимая происходящее, мало понимая себя среди серебристо-кровавого месива. Витек в такие секунды оцепенелости пытался ощутить себя, тело свое. Одежда под резиновым костюмом и робой мокра от пота и залившейся воды, мокры ноги, и вокруг костюмы блестят от чешуи и слизи, фосфоресцируют. Пространство переполняется запахом рыбы – запахом смерти. Он то совсем не чувствуется, то с новой силой сокрушает обоняние. Умирающая горбуша пахнет закисшей капустой. Рыба свежая, но Витьку кажется, что его сейчас вывернет наизнанку. И в какой-то момент к нему приходит ощущение, будто погрузился он с головой в море и дышит водой. Все утрачивает значение, и рыба тоже. "А что же это?" – спрашивает себя Витек. "Это рыба", – знает он. Но знает отстраненно, потому что сознание отказывается понимать, что вот эти продолговатые сильные тела – живое, рыба.

И вдруг – перерыв, берег, еда, четырехчасовой сон, подъем с мыслью, что лучше бы совсем не ложились: головы набрякли и пульсировали, как нарывы. С рассветом вновь каплер за каплером. Всем весом нужно упасть на рычаг, утопить каплер в рыбьей массе, перегнуть в кунгас как можно ниже, потянуть на себя, перехватить за дель. Общий стон, рывок, брызги в лицо. Вот и все: больше ничего не нужно знать и

уметь – только эти движения, и не забывать, что скрюченные разбухшие щупальца – это твои утратившие боль и осязание пальцы. Трещат жилы, отнимается поясница, телу жарко, а ногам сыро, ноги заледенели, и от этого по душе разливается особое гадкое чувство. Кунгас за кунгасом, привязываемся к садку, нагружаемся, отходим, швартуемся к судну, выбираем стропы, возвращаемся к садку, по дороге отливаем из кунгаса слизь и кровь, которых набирается выше щиколотки. И молчание, много часов подряд ни слова, ни вскрика.

Обедали в необычной обстановке – в каюте у капитана. В деревянном ящике с землей – живая елочка. Фотография двух мальчишек. Рисунок Тибета. Капитану всего под сорок. Общительный, живой, быстрый, был уже четыре месяца в море.

Витек вернулся в кунгас, сменил Свеженцева. Сидел на банке, поминутно отпихивался багром от железного борта судна. Волна разгулялась, кунгас летал вверх-вниз, и Витек видел то железный овал в облупившемся сурике, обросший ракушкой и темной зеленью, то взлетал вровень с палубой, и тогда рыжая собачонка с хвостом калачиком, навострив ушки, поднимала лай на чужака, являвшего ей уставшие равнодушные глаза. С борта траулера склонился вахтенный, тоже молодой парень, сказал таким тоном, будто провинился чем перед рыбаком:

– Иди обедай, я посмотрю.

– Ничего, я уже... Да и куда я, мне нельзя... – Витек не мог оставить кунгас. Болел на коленке чирей, стянутый отвернутым голенищем, саднило руки, гудела спина, было зябко, и ему не хотелось разговаривать.

После сдачи впервые за много дней они позволили себе расслабиться парились в больших бетонных ванночках на Чайке. Разбавили радоновый кипяток источника морской водой и с блаженством отмокали. Жора заварил чай в трехлитровой банке на подземном кипятке, пили его вдумчиво, невольно пытаясь уловить какой-нибудь привкус, и дружно соглашались, что у кипящего родника есть особая природная сладость.

Витек лежал затылком на бельишке, постеленном на теплом бетонном выступе, не чувствовал распластанного в воде тела, слился с теплой невесомостью и летел в пронзительно светлом пространстве. Рядом сипловатым голосом бубнил Бессонов:

– Будто у мамки в утробе, и покидать ее будет ой как неохота.

Голова Витька повернулась, соскользнула с бельишка, щека легла в воду. Жора хотел разбудить парня, но Бессонов не дал:

– Пусть спит, он точно у мамки в пузе, как в розовом соусе.

Возвращались берегом – так им опротивело болтаться в кунгасе, что несколько километров петляющих пляжей и каменистых осыпей не показались в тягость. Два чужих следа перед ними бежали в песке: крупный, мужской, и маленький, босой, детский. Наверное, кого-то из диких туристов занесло на ванночки. Завороженно смотрели на петляющую нить детской жизни, как она подбегала к воде и волны зализывали ее, или, напротив, устремлялась в глубь берега, карабкалась на близкие дюны или исчезала на камнях. И рыбаки думали о том, что вся та жизнь за пределами их каторжной работы уже не касается их и следы эти – словно следы из другого времени или параллельного пространства, будто так и будешь целую вечность бок о бок идти с теми людьми, оставляющими здесь следы, и никогда не соприкоснешься с ними, не увидишь их, не услышишь.

* * *

А неделю спустя пришел второй тайфун. Незадолго были у него предвестники: в атмосферной дали выплыли соседние Итуруп и Шикотан – острова словно выгравировались на фоне сорокамильной, ставшей прозрачной воздушной толщи.

– Дунет так, что только держись, – сказали рыбаки.

Тайфун обрушился с северо-востока, из "гнилого угла", рыбаки не успели как следует подготовиться. На несколько суток все живое вдавилось в землю и море. Если кто-то отваживался высунуть нос на улицу, его валило с ног мокрым, соленым на вкус потоком. Океан слоился и рвался, мчался по воздуху белыми хлопьями, и отдельные удары волн сливались в единый грохот. Рыбаки сутки напролет сидели в бараке, с тоской слушая, как сотрясается под напором, скрипит и повизгивает прелыми шпангоутами ненадежное жилище. Но порой оживлялись, начинали гадать-обсуждать, каково сейчас троим их товарищам на Тятинском рейде и выдержит ли палатка ураганный ветер или придется им уйти в глубь острова, в распадок. И что на шторм как раз выпало время сменить их. Связь с Тятином прервалась – хорошо, если просто отказала рация.

На третье утро Бессонов стал собираться на улицу. Оделся в полный рыбацкий комплект, отвернул болотники, сверху напустил прорезиненные штаны, куртку застегнул на все пуговицы, затянул капюшон шнуром... Вернулся он через два часа, за которые в общей сложности преодолел четыре километра. Он ввалился в барак с мокрым красным лицом, возбужденный и запыхавшийся. Переоделся в сухое, сел рядом со Свеженцевым, положил руки на стол, не в силах унять в них дрожь. Валера молча налил ему кружку чаю, придвинул начатую пачку печенья и жестяную банку с сахаром. Бессонов стал рассеянно класть сахар – ложка за ложкой, много ложек, и Валера замер у плиты, провожая обрушивающийся в кружку сахар и, может быть, считая про себя пропадающие ложки. Бессонов же размешал гущу, вытащил ложку, обхватил ладонями кружку, будто хотел отогреть и размягчить полопавшуюся шкуру. Наконец сказал сипло, будто простуженно:

– Подорвало второй невод, "центральная", как колбаса... – Отхлебнул густой, приторной жижи, поморщился и отодвинул кружку.

Валера с намеренной невозмутимостью взял ее и безжалостно выплеснул сахарную мешанку в помойное ведро.

На обед Валера оплошал. Подал прокисшие макароны – смешал свежие со вчерашними, подкисшими за буржуйкой. Его не упрекали, молча и лениво ели тушенку с хлебом, прихлебывали чаем. Валера сам налегал на макароны. Чувствовал промашку и, сделавшись необычайно суетливым, шмыгал кривым пурпурным носом, гундосо приговаривал:

– А по мне – так хорошие макароны... Целая кастрюля... – И, обводя всех недоуменным взглядом, спрашивал: – Может, кому полужить? – Едоки молчали. Валера опять ревностно ел. И повторял: – Кому полужить?.. Витек, тебе?..

Витек молчал. Тогда Валера не выдержал, встал, направился к кастрюле, навалил доверху миску, поставил перед Витьком, сунул ложку в макароны. И не заметил, как Витек побледнел. Валера уселся на место, продолжил еду. Наконец спросил простодушно:

– Чего не ешь?

И Витек вдруг схватил миску, потянулся через стол и вывалил все ее содержимое на грудь, на живот, на штаны Валеры.

– Сам жри, придурок...

– А ну! – свирепо крикнул Бессонов.

Но Витек уже вскочил, и медленно поднялся Валера. Все увидели нож в руке Витька, он стал поводить им перед Валериным лицом, которое всем показалось невозмутимым или непроницаемым, а может быть, и тугодумным, но совсем не испуганным. Каждому в этот момент вспомнилось, что Валера когда-то уже был

резан – живот его пересекал грубый синюшный шрам. Вспомнил это и Витек...

– А ну!!! – Бессонов хряпнул ладонями по столу с такой силой, что посуда подпрыгнула и чай расплескался из кружек.

Валера сел на место, стал стряхивать с себя длинные макаронины. Витек же вбил нож в столешницу, выбрался из-за стола, направился к своим нарам, завалился навзничь, подсунув руки под голову и демонстративно закинув ногу на ногу. И тогда прорвало Бессонова, стал орать сначала на Витька:

– Ишь, засранец! Руки поотшибаю!..

Потом на Валеру за то, что тот долго продержал в доме полное ведро помоев. Вдруг сам схватил это ведро, приоткрыл дверь, которую тут же, будто взрывной волной, вырвало из руки тугим мокрым потоком, ударило о косяк. Океан наполнил барак ревом и дождем. Бессонов с силой швырнул ведро на улицу, ветер кувыркнул его назад, ударил о землю в метре от Бессонова, разметал мусор у порожка и сыпанул в барак. Бессонов, топча мусор, высунулся на улицу, стал закрывать дверь, усердно борясь с мокрым потоком и оттого еще больше свирепея. А минуту спустя, насквозь вымокший, орал пуще прежнего:

– А ну, аврал! Размяли хари!.. Подъем!.. Одеваться. Брать инструмент, лебедку... Вперед – тянуть "центральную"... И ты, кашевар х...в! Аврал – для всех...

Шторм имел немало последствий. Забило водорослями, захлестнуло и утопило километровое крыло второго невода, которое не успели снять до шторма, порвало несколько оттяжек с грузом пикулей, так что один угол садка ушел внутрь и

запутался – невод пришел в негодность. Океан сотворил все это мимоходом, а исправлять его шалости предстояло в течение нескольких дней. Рыбаки стали выходить в море по мертвой зыби, горбато напиравшей на берег в наступившем безветрии.

А еще через день после тайфуна, к ночи, с Тятинской тони берегом пришел Миша Наюмов. Шел он распадками, куда ветром согнало гнус с открытых пространств, и лицо его отекло от укусов. Мишу посадили ужинать, он медленно ел, почти засыпая, и говорил с набитым ртом:

– У кунгаса дно пробило, и мотор потеряли, а Удодов ногу ушиб, но все равно ходит, хромает...

– Ты что говоришь? Как мотор потеряли, как дно пробили?.. Починить можно?

– Можно, – кивал Миша и опять набивал полный рот, мычал, пытаясь говорить, и, пока жевал, слова тоже выходили жеваные: – Нагонным перло, море на берег полезло, нас стало топить. Мы ящики со жратвой потащили... Но все... Жратва промокла, курево промокло. Аккумулятор замкнуло... Без курева – смерть... Как отштормило, мы решили пойти в море... Рамку у садка перекосило, мы давай каменюки возить и пикули вязать, а тягун сильный прет... Бросили один пикуль, бросили другой... Давай майнать третий, последний, с транца... И нас накрыло. – Он сделал рукой полукруг в воздухе, показывая, как волна залила кунгас. – Жора говорит: "Снимай сапоги, поплыли..." – Миша опять замолчал на минуту, тупо уставившись в миску с едой.

– Испугались? – спросил Витек.

Но Миша точно не слышал, вновь принялся есть и говорить с набитым ртом:

– Каменюки сверзлись, мотор сорвали... Зато без них кунгас на плаву остался. Мы в борта вцепились. Через кунгас волны катят... Целый час болтались, а потом к берегу прибило, стало о камни стучать... Мы не смогли удержать, вот такую дыру с правой стороны настучало. – Он раздвинул ладони почти на ширину плеч. – Отлива ждали... Потом сделали пластырь, отчерпались, перевели кунгас и на покатах вытащили на берег...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю