Текст книги "Язычник"
Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Мне одной, что ли, проваливаться?
– Так то одна, а то вдвоем.
– Ну и шуточки у вас, гады... Ой, мамочки!..
Внизу хохотали. Она все-таки отважилась, стала помаленьку съезжать на животе, чувствуя, как задирается легкое платьице, и сквозь страх припоминая, достаточно ли опрятное надела белье. Попыталась одернуть подол судорожной рукой, но внизу захохотали еще пуще, подол задрался до поясницы, ягодицы в тонких застиранных трусиках, напрягаясь, ядрено набухли и заалели сквозь ткань, и Таня уже не знала, что ей делать – то ли плакать от обиды, то ли радоваться избавлению. Что-то опять окорябало ребра. Но Таня ногами уже почувствовала край и, чуть скосив глаза, увидела довольные морды – двое встали на ящики и готовы были подхватить женщину жадными ручищами, и руки их уже, кажется, залоснились от предвкушения. Таню разобрала внезапная злость:
– А ну убери, убери лапищи! Я сама!
– Как бы не так... Сама!
В лодыжку вцепились твердые пальцы. Она заболтала ногами, пытаясь вырваться. И услышала – кто-то, наблюдавший со стороны, громко крикнул сквозь смех:
– Мужики, подожди, пускай повисит, дай поглядеть!
Но она уже сползла с края до пояса и села в подставленные горячие ладони – не ладони, щупальца, ходуном заходившие, уминая аккуратные гладкие мякоти. Тогда она решилась и, цепенея, отдалась свободному короткому полету, сердце ее сжалось, и, когда она уже была подхвачена сильными руками, которые поспешно, но основательно огладили все ее выступы и впадинки, сердце помчалось куда-то, расшибая тесноту. Обхватив крепкую мужскую шею, она зашлась наконец в смехе, который и на смех был мало похож: пунцовые губы кривились от захлебывающихся всхлипов и вскриков. Вокруг тоже смеялись, но радостными, здоровыми глотками. И молодой рыбак, внук бабки Мани – Витек Рыбаков, подхвативший Таню и едва не рухнувший с наставленных друг на друга ящиков, теперь не знал, что делать с добычей. Он ступил на землю, еще не удивляясь ничему, а пока только неосознанно и стремительно впитывая в себя чужой запах, чтобы удивиться потом – тому, что ее густые волосы, и лицо, и вся она источала этот тонкий спелый запах, способный, оказывается, мгновенно отозваться в груди странным легким зудом. Это мимолетное ощущение, будто он задыхается, едва пролетело, но он успел смутиться, хотя всего мгновение назад, как и его товарищи, изрыгал грубый хохот.
– Витюха, – сказали ему сквозь смех, – взял бабу на руки – не пускай, неси в дом.
Руки ослабели, женщина выскользнула из объятий, но он еще долго помнил дурманящий чужой, но почему-то не казавшийся чужим запах, и на руках оставалось откровенное ощущение ее тепла. Для него это было необычным ощущением: такая тонкая и маленькая, легкая, почти как девочка, но ведь совсем не девочка – женщина.
...Они везли в тележке небольшую шлюпку в дальний угол залива. И еще издали увидели компактную японскую шхунку.
– Браконьерит, – сказал один из них равнодушно.
Трактор выехал на отлив и резво побежал береговым изгибом, сначала отдаляясь, а потом приближаясь к шхунке, и рыбаки начали волноваться, показывать на нее руками:
– Смотри-ка, японец так близко, вон там наш порядок, а он совсем рядом... Да не рядом, он, гад, на нашем месте, он порядок себе на винт накрутит.
– Не должен накрутить, мы хорошо поставили, притопили.
– Да погоди-ка, он уже, кажись, накрутил...
Вчетвером – с трактористом – торопливо сдернули шлюпку с телеги, поволокли к воде, покидали внутрь ящики, трое сели в шлюпку, а тракторист, разувшись, закатав штаны, вытолкал шлюпку на глубину, и рыбаки, наладив две пары весел, спешно стали отгребать к своему порядку ловушек-чилимниц, который протянулся по дну залива в зарослях филлоспадикса почти на полмили. Японцы тоже управлялись с ловуш
ками – ставили или проверяли свой скрытый браконьерский порядок. Быстро крутился локатор на рубке шхунки.
– Черт с ним, – сказал один. – Только уж больно близко он к нашему порядку стоит...
Они нашли буек, встали к порядку правым бортом, подняли первую ловушку, чилимы забились густо и сильно, выметывая сквозь сеть обильные брызги, Витек развязал устье, высыпал щелкающих хвостами креветок в ящик, передал ловушку дальше – рыжему Валере, который привычно, шмыгая свернутым набок носом, завязал устье и опустил ловушку за левый борт. Третий рыбак, высокий смоляной Жора Ахметели, уже вытянул на лине следующую ловушку, и вновь ноги рыбаков, обутые не в сапоги, а в кеды и кроссовки, потому что день стоял необыкновенно теплый, окатило водой. Через три метра – еще ловушка, и так двести пятьдесят раз. Но, наверное, на сороковой ловушке Жора распрямился и произнес:
– Нас грабят, парни...
Двое других тоже посмотрели в сторону шхуны и наконец поняли, в чем дело: японец вовсе не ставил и не проверял свой браконьерский порядок, он оседлал их порядок с моръстой стороны – две фигурки в бейсболках на его палубе, выдергивая чилимницы, работали куда проворнее, чем хозяева порядка, торопились, поглядывая на русских. Шхунка и шлюпка неуклонно сближались.
– Выводи из порядка, – сказал Жора шепотом. – Но тихо... Садись на весла. – Сам осторожно полез на банку, на вторую пару весел сел Валера.
Они налегли, шлюпка долгим плавным рывком пошла к шхунке. Витек пробрался в нос и взял багор.
– На абордаж возьмем, – сказал он, пригибаясь.
Но японцы быстро опомнились, двое в бейсболках засуетились. Витек видел, как с их борта упала только что поднятая чилимница.
– Порядок перерезали, гады, – крикнул он. – Ну же, давай, мужики! Уйдет!
Жора и Валера налегли с полной силой. До шхунки, белой, размалеванной иероглифами, с маленькой голубой рубкой, было рукой подать. Освободившись от порядка, она стала дрейфовать и разворачиваться, двое исчезли с палубы.
– Ну же! – Витек поднялся с корточек и потрясал багром. Но под кормой шхунки вскипело, она тронулась. И в последний момент Витек не удержался, встал и с силой метнул багор, который, пролетев два десятка метров, упал в воду.
Шхунка уходила от них, набирая скорость и все больше высовываясь из воды, пока не приподнялась, как глиссер, касаясь поверхности только небольшим пятачком под кормой и выметывая сзади широкий пенный вал.
– Хороший двигатель, – сказал Валера.
Рыбаки сидели неподвижно, глядя на уменьшавшееся суденышко, раскачиваясь на бежавших от шхунки валах. Минуту спустя Жора опомнился:
– Зачем багор бросил? – И нельзя было понять по его угрюмому виду, серьезен Жора или все-таки подшучивает.
– Да вон он, плавает, подгрести надо.
– В следующий раз рогатку возьми.
* * *
Ночь навалилась на Таню. Только что вечерние звуки наполняли пространство, и вдруг – тьма и совсем другие песни. Ночь пела песни тропиков, они летели к острову южными муссонами, и Тане хотелось думать, что уже не будет ни осени, ни зимы и лето будет вечно течь вокруг нее, сквозь нее, топя ее в зелени, в сладковатых и терпких запахах, в трескотне больших цикад, прилетевших с Хонсю. Таня долго не могла оторвать глаз от рождавшихся звезд. Было мгновение в ее немом созерцании, когда ей показалось, что она чувствует вращение мира, как сама она вместе с землей вплывает под космический купол, все больше наливающийся темно-синей гущей. Лишь на самом краю, придавленный куполом, там, где пролегла трещина между небом и землей, выдавился красновато-желтый вздутыш. Отлив уволок море, и волны угасали в густых всплывших зарослях, не достигая берега. Все менялось, текло и снаружи, и внутри самой женщины, но менялось не так, будто ночной страх и грусть извлекались из неких глубин, а как если бы кто-то насильно переодевал ее в разные одежды. Нисходящая ночь диктовала ей свои настроения, и нельзя было ничего удержать из дневной мимолетности, из той решимости жить счастливо и беззаботно, как нельзя было бы, надев темное платье из крепа, никаким усилием воли заставить себя думать, что на тебе легкий желтый сарафан в ромашку.
Таня днем ходила в поселок купить в магазине хлеб и сахар, но случившиеся там бабы опять потащили ее по домам, набрали еще кучу барахла, вполне исправного, но давно отправленного на последнюю пенсию – лежку в кладовки. И все эти разнокалиберные чуть потертые туфли, сапожки, кофточки, брючки, платья, более не вмещавшие разъевшихся хозяек, – все это вовлекло Таню в маленький круговорот, – она расположилась прямо за домиком, со стороны моря, поставила большой осколок зеркала на завалинок и крутилась перед ним, всецело отдавшись тому, что уносит женщину из мира, лишает ее сознания и времени. Но теперь она собрала барахлишко, на цыпочках прошла в дом. И даже есть не стала, забралась в каморку, завесила вход, зажгла свечной огарок на тонкой дощечке, пристроила в изголовье и залезла под тяжелое ватное одеяло, подаренное бабкой Маней. Лежала, прямая, напряженная, сосредоточенная на шорохах, которые очерчены были тьмой. И вдыхала тяжелый дух от одеяла: пахло такими вековечными закутами, сараями, старостью, что если бы не страх перед темнотой, скинула бы. Свечка таяла, и у ног тьма поднималась вязкой массой, и ноги будто проваливались в болото. А по лицу тянуло сквозняком – занавесь шевелилась, приоткрывая черную щель ночи. Таня отважилась дунуть на огонек, и ее совсем утянуло в болото. С головой залезла под одеяло, зажмурилась, стала выстраивать караван белых и черных верблюдов. "Раз, два, три..." Но призраки горбатых животных, плоские, будто вырезанные из бумаги, не умея двигаться, осыпались один за другим с воображаемого полотна. Страх окончательно смял ее...
Кто-то ходил вокруг домика. Кажется, хрустнула щепка под чужой ногой. Таня робко высунулась из-под одеяла, с ужасом прислушалась: тишина. Опять зажмурилась. Шея заныла от неудобного положения, но она не смела повернуться и все торопливо думала где-то на самом дне разума: "Мне показалось, показалось... Никого, никого... Спать, спать... Раз, два, три..." Кто-то посапывал заросшим шерстью носом возле домика. "Раз! Два! Три!.. Господи, как же мне плохо так..." И все продолжала
считать – неистово, с запалом, как считала бы секунды перед запуском грандиозного фейерверка, перед взрывом динамита: "Раз! Два! Три!"
Вместо истонченных бумажных верблюдов проявлялась из тьмы широкая рожа громадного черного мужичины... "Ничего этого нет, нет, наверху тихая сладкая ночь и звезды..." Мужичина шарил ручищей по стене домика, будто сам ослеп и не видел входа. Наверное, шкура на его ладонях была груба от мозолей и трещин, а на пальцах отросли могучие когти, раз уж получался такой душераздирающий скребущийся звук, когда проводил ручищей по ветхой стене. Он медленно прозревал – замер у окна, не заделанного полиэтиленом, посмотрел в домик и прошел, опираясь о стену, к дверному проему – полусгнившая половая доска на входе вякнула придавленной собачонкой, домик дрогнул. Он постоял еще с минуту. Сквозняком стало доносить запах копоти. И тогда Таня совершенно отчетливо поняла, что за пологом действительно кто-то стоит.
Этот кто-то за пологом теперь, наверное, разглядел вход в каморку. Тонкое покрывало стало отходить в сторону. Мелькнули густые звезды в оконном проеме, и тут же широкий силуэт загородил окно, навис над женщиной. Она невольно шевельнулась, подтягивая одеяло к самым глазам, подбирая ноги и почти уже теряя сознание. А человек, вторгшийся в каморку, словно нюхал воздух, пытаясь по запаху определить, где притаилась жертва. Вдруг что-то треснуло, выскочила голубая искорка, и маленький огонек зажигалки ожил в красновато-желтой руке. Таня смотрела на руку с огоньком, задыхаясь от ужаса и в то же время в совсем дальних уголках сознания понимая, что все уже обошлось, что все это уже не страшно и можно вырваться на поверхность из тяжкой полусмерти облегчающим душу воплем или чем-нибудь еще – слезами или руганью, а может, смехом. В осветившуюся каморку заглядывала улыбающаяся бестолковая голова Вити Рыбакова. Таня стала с шумом втягивать тягучий воздух.
– Танюш, – сказал он слащавым голоском.
Таня изогнулась и судорожно зарыдала, сначала беззвучно, даже не закрывая лица, не пряча истеричных гримас, и все пыталась втянуть в грудь воздух, но будто не могла разорвать налипшую на лицо пленку... Витек же бубнил:
– Танюш, ты чего, Танюш?..
И вдруг ее прорвало – хлынули и слезы, и стоны, и придушенный крик:
– Урод!.. Урод ты!.. Иди отсюда! – Зажигалка погасла, Витек принялся вновь щелкать кремнем, и в темноту, в эти вылетающие из чужих пальцев искорки Таня пихнула что есть силы обеими ногами. – Урод! Гад! Иди отсюда!.. – Витек запутался в занавеси, неуклюже вывалился в комнату. Таня уселась на постели, сквозь слезы вымыкивала: – Бо... Боже...
– Я не хотел, я не знал... – испуганно говорил Витек.
– Боже мой... Урод! Я чуть не умерла от страха...
– Да я же... – твердил он из комнаты и, наверное, боялся теперь сделать шаг, а может быть, уже готов был бежать.
– Да что ты!.. Балбес! У меня сердце чуть не остановилось...
Она все-таки перестала кричать и дала волю слезам, которые собирались в ней, кажется, много лет, а теперь разом решили излиться. Под спудом своего плача она припоминала, что, и правда, не плакала вот так, совсем раскрепостившись, вволю, уже очень давно и что, может быть, еще не было в ее жизни ни дня, ни ночи, когда б она так от души плакала. Ну, могла всплакнуть, похныкать, но чтобы так слезопадно – не помнила, когда. Теперь ей все разом припомнилось, выперлось из памяти и купалось в ее плаче: и что молодость уходит, да уж, можно сказать, что ушла, и что бездетная она баба, и нет у нее ни мужика, ни родных, ни подруг, и пользуется ею любой, а теперь и дома у нее нет, и живет она в конуре, как бесхозяйская собака, и все так мерзко и тускло, что впору бы влезть в петлю или выпить уксусу.
Она сбросила одеяло, запахнула потуже халатик, босая, вышла на улицу мимо оторопевшего Витька. Села на порожек, откинула голову, закатила глаза и все еще громко хлюпала носом, вздрагивала, не имея сил унять дрожь. Витек вышел следом, встал над ней, испытывая страшную неловкость, и сверху он видел ее лицо, которое она не думала прятать, белое и ровное в темноте, и на нем совсем не было заметно слез.
– Как же вы надоели мне все...
– Да я... – промямлил он.
– Что ты заладил: "да я, да я"...
Он пожал плечами:
– Я не хотел... Я тебя боялся позвать... Боялся испугать...
– Ох, балбес, что за балбес... Не могу больше, не могу... А ну-ка дай мне закурить... Ну! Дай сигарету. – Он растерянно полез в карман, протянул сигарету, зажег огонек, и теперь она, прежде чем приблизить лицо к огоньку, сказала: – Не смотри на меня...
Но он не смотрел, он и без того прятал глаза. Она прикурила и стала глубоко затягиваться, чувствуя, как с дымом смягчается ее напряжение, растворяется в теплом слезливом безволье. Она сделала несколько затяжек, и дым стал ей противен, она, не зная, куда деть еще слишком длинный окурок, машинально протянула ему, он взял и тоже стал курить, чувствуя, как влажен от ее мокрых губ фильтр. И это было спасением для него: курить, пряча необходимость говорить, он опустился рядом на порожек – так что плечом коснулся ее плеча, и она, закрыв лицо ладонями, невольно подумала, что это его как бы нечаянное прикосновение где-то уже бывало ею почувствовано, но прочувствовано, оценено не было – где-то, может быть, в юности, из которой Таня неловко упустила все те застенчивые, наивные ужимки и недомолвки. Она подумала с тоской, что как же так опрометчиво она сразу стала взрослой, опытной бабой, не испытав тех мучительно-сладких движений души, которые совершенно задаром даются человеку. Но она уже успокаивалась, она смотрела искоса на Витька, на вспыхивающую сигаретку, на то, как смешно он прячет в огоньке свою сосредоточенную неловкость. Она осторожно вытащила двумя пальцами ставшую совсем короткой сигаретку из его рта и еще успела немного хватануть дыма, а потом бросила окурок под ноги и долго расслабленно смотрела, как упрямо тлеет красноватый глазок...
– Ну и что ты хочешь? – спросила она.
– Да я... – пожал он неловко плечами.
– Конечно, "да я", – кивнула она. – Ты, наверно, другого и говорить не умеешь.
– Прости...
– Хорошо, тогда я скажу... Я ведь старая тетка для тебя...
– Ты не старая...
– Молчи, я знаю, что говорю, я на десять лет тебя старше.
– Ну и что...
– Молчи... Скажу я... – Но она не сказала сразу – задумалась, опустила голову и все не говорила, потому что оказалось, что она, несмотря на свою решимость, все-таки не знала, что сказать.
– Я тебя боялся испугать и все равно испугал... – промямлил он, но она перебила его:
– Молчи... Я подумала... Я подумала, если ты останешься у меня, то все это обернется как-то так... Не так... Неправильно... Я не знаю, но все это будет не так, как хочется...
– Плохо?..
– Нет, не плохо... наверное, не плохо... Но все это тяжело... я не знаю... И может быть, лучше не надо тебе у меня оставаться...
– Почему тяжело? – обиженно спросил он.
– Не сейчас... Когда ты... очнешься... Ведь мы с тобой, как с разных планет... Ведь кто я такая, ты подумай, что говорят обо мне... И ведь правду говорят...
– Мне плевать, что там говорят.
– Ох, Витенька. Это ты сейчас так, а ведь придет час, и... все кончается, поверь мне, я знаю...
Но он вдруг повернулся к ней и положил ладонь на ее губы.
– Я все равно останусь...
И она сразу – вся, маленькая, сжавшаяся, целиком оказалась в его больших руках. Его губы судорожно и будто неумело начали прикасаться к ее мокрому от слез лицу, влипая все глубже в щеки, в глаза, в ее губы. Она сбивчиво дышала, но и он сам будто задохнулся от внезапного необычного ощущения, что все в ночном мире за спиной вдруг перестроилось, обрело беззвучное движение, будто стали летать странные призраки с пристально устремленными на них глазами. А между ними... между ним и женщиной мельче и жиже становилось пространство, оно, как воск, стекало куда-то, и сам он превращался в воскового, мягкого, смешиваясь с ее мягкостью, с ее прикосновениями, поцелуями, запахами, и он все больше глох и слеп, и ночная бездна теперь уже вся шла крэгом, весь мир сворачивался в сгусток и входил внутрь горячей живой женщины, умещая в ней, в ее маленьком неистовом теле весь свой громоздкий смысл...
Под утро в тишине родился слабый шум, будто много народа, уставшего и молчаливого, мерной поступью шло в высокой траве, и Таня расслабленно сквозь дрему слушала этот шорох, не пытаясь разгадать его природу, пока первые звонкие шлепки дождя косо не ударили по натянутой в боковом окне пленке.
– Дождь, – шепотом сказала она, еще не открыв глаз. – Сейчас крыша опять потечет, как сито.
Витек не ответил, он бродил во снах, ткнув большое теплое лицо ей в шею, обдавая ее влагой дыхания. Она одна слушала беспокойный дождевой перестук. И постепенно в ней стало возникать ощущение, что крупные капли летят с небес, как живые – столько было немощного в шорохе и чавканье падающей воды. Витек заворочался, и она со щемящей нежностью прислонилась щекой к его по-мальчише-ски спутанным волосам. К ней вдруг прихлынуло теплое чувство, которого она не могла знать, и теперь, даже почувствовав щемящее тепло материнства, не поняла его, а просто приняла, как есть, не вдумываясь.
– Дождь, – повторила она, вслушиваясь в простое слово, которое теперь, единственное в ночной пустоте, приобрело странное, завораживающее звучание, будто произнесено было не просто так, а по поводу важного магического события, как слово-ключ, заклинание. Она лежала, не шелохнувшись, боясь спугнуть необыкновенную неопределенность – то ли подступающего счастья, то ли накатывающейся горькой тоски.
* * *
Словно очнувшийся от спячки, невидимый домовой шатался по домику, прикасаясь к разным местам развалюхи, и вдувал в нее жизнь: через пару недель домик обзавелся новой крышей, сделанной наспех, приземистой, но достаточно крепкой дощатой дверью, обитой фанерой, и склеенными прозрачной лентой стеклами. Чуть погодя высунулась в форточку и закоптила кривая железная труба. Домик прозревал, глаза его всматривались в темно-синюю даль залива. В его стенах рождались новые запахи: еще неустойчивые, текучие, но густые – пахло смолой, стружкой, дымом, парафином от вечерних свечей, и поселившиеся в доме люди тоже пахли не успевшей прогоркнуть свежестью: рыбой, креветками, ягодами, молодым горячим потом.
Витя и не пытался осмыслить охватившее его волнение. Но бывает в жизни человека, когда его не просто перемалывают будни, а вдруг раскрывается ему цвет мира. Было это связано с какой-то тайной потребностью, теснившей грудь, потребностью, что ли, завладеть миром – не поработить, но охватить объятиями... А Таня... Витя чувствовал – не понимал, а чувствовал, что не в ней даже дело, а в нем самом, в той человеческой сердцевине, которая просится на волю. И ему верить не хотелось, что все это может увянуть, иссохнуть в один непрекрасно-серый момент. Об этом не смело даже думаться. И он избывал себя, свое воодушевление: пер с отлива тяжелое бревно, а мог с гиком сигануть с крыши, когда стелил рубероид, – сигануть ни с того ни с сего, перепугав проходившую внизу Таню.
Все это было Тане и понятно, и радостно. Но она как-то, недели две спустя, увидела его замершим, замолчавшим, он сидел, забившись в угол, и курил, ни слова не говоря. Она тоже смолчала, отошла, глотая собиравшиеся в горле комочки. Он сам повернул к ней хмурое лицо:
– Я бы уехал с тобой отсюда. Да вот... как же уехать? Ни денег на дорогу нет... и уехать некуда... Чего-то я сегодня устал.
– А мы с тобой завтра выходной устроим, – улыбнулась она, хорошо понимая, что дело не в усталости, что вот эти минуты, когда он будет погружаться во внезапную тоску, станут повторяться все чаще и чаще.
Следующим утром Таня столкнулась возле магазина с Арнольдом Арнольдовичем Сапуновым. Привезли грузовик товаров, и Арнольд Арнольдович сам следил за разгрузкой – наверное, было что-то дорогое в аккуратных коробках. Он широко стоял у дверей в подсобку, и коротких сильных рук его едва хватало, чтобы сцепиться за спиной. Рук не было впереди, а значит, не было у него и намерения подать кому-то руку. Он хмурил толстое, в глубоких складках лицо, и посреди мясистости еще теснее становилось острому тоненькому носику и близко поставленным глазкам. Нахмуренность его была основательна, словно давным-давно задумался человек крепкой хозяйственной мыслью и она навсегда поселилась в нем, не давая продыху. Арнольд Арнольдович окликнул Таню, отвел в сторону, заговорил не столько строго, сколько внушительно, как говорил бы взрослый подростку, за которым нужен глаз да глаз:
– Ты, подруга, Витька в серьезное не тяни.
Таня вскинула брови, растерянно замямлила:
– Что это ты решил о Витьке позаботиться? Тебе не все ли равно, что мы с ним?
Синеватые губы Арнорльда Арнольдовича, мелкие, тонкие, будто чужие на суровом массивном лице, чуть тронулись улыбкой, но сказали жестко:
– Ты меня, бабонька, не поняла... А будет так, как я скажу. И только так. Он мне все ж таки не чужой.
– Надо же, вспомнил! – наконец закипела Таня. – Иди ты знаешь куда со своими советами!.. – Договаривать не стала, злобно развернулась, пошла от него.
Но он ее вернул одним только словом, на то и был он Арнольдом Арнольдовичем:
– Стой... – И в этом слове обнажились такие темные, страшные глубины, что Таня с испугу замерла, а потом и вернулась к нему мелкими шажками. Но Арнольд Арнольдович вдруг помягчал, даже посмеялся немного: – Ты подумай, какая ты невеста? Тебе сколько стукнуло?
– Все мои... – слабо ершилась Таня.
– А он сопляк совсем. Пусть он хоть с кем и хоть как, чем бы дитя ни тешилось... Но серьезно парню мозги не мути. Я тебе сказал, а повторять не буду. Мне это не нравится. Не нравится... Понятно тебе? – Таня, насупившись, молчала. Он смотрел на нее давяще, тяжело, повторил, повышая тон: – Понятно?
– Что там понимать... – вымолвила она.
Он пошел к магазину. Она же, взвинченная, трясущаяся, заметалась, не зная, как возразить, чем хотя бы зацепить его, выкрикнула ни с того ни с сего:
– Брат, брат, а ты бы помог ему хоть раз.
– Чем? – Он обернулся, крохотные черные бровки совсем близко сошлись к переносице. – В постели подсобить?
Грузчики засмеялись за его спиной.
– Скупердяй ты, Арнольдыч...
Тогда он решительно вернулся. Таня сжалась.
– А он что, больной, или старый, или он голодает?.. Я почему ему должен помочь? Почему я, а не он мне, мне уже пять десятков скоро, у меня артрит, а он здоровый лось. – Арнольд Арнольдович был возбужден, таким Таня ни разу не видела его. Говорил громко, и грузчики перестали работать, смотрели в их сторону. – У меня родных сестер – двое штук да еще родители старые и больные в Южно-Курильске... Он бы мне помог...
– Родителям-то помогаешь? – встрял непослушный язык.
Арнольд Арнольдович замолчал, стал свиреп, губы его побелели, и Таня перепугалась: вдруг ударит. Но он стерпел.
– Это ты-то мне о родителях, стерва приблудная? Да что я с тобой болтаю тут... Кыш отсюда. – Он нависал над ней, мордастый, плотный, готовый раздавить. Таня медленно развернулась и вяло поплелась, все еще втягивая голову в плечи. Услышала за спиной голос Арнольда Арнольдовича и хохот грузчиков.
Но за поселком, недалеко от домика, ее нагнал черный джип, чуть обогнал, остановился, Арнольд Арнольдович опустил стекло и неожиданно подобревшим голосом позвал:
– Иди сюда. – Таня подошла. – На-ка. – Протянул ей купюру в десять тысяч иен. Таня с опаской взяла – ей и не пришло бы в голову отказаться. Арнольд Арнольдович высунулся по плечо из окна, изловчился и шлепнул ее по заду, засмеялся и после этого уже не смотрел на нее, включил скорость и надавил на газ.
Таня в тот же день поменяла иены на рубли и спрятала их в постели. Но Витек под вечер, когда они, разгоряченные и уставшие, лежали на топчане, спросил угрюмо, не глядя на нее:
– Арнольд тебе деньги дал?
Она молчала.
– Я знаю, мне сказали... Не надо было их брать.
– Эх, Витенька... – Таня повернулась к нему, стала слегка поглаживать ему
грудь. – Я простая баба. Взяла и взяла.
– Зря взяла... Их бы вернуть. – Он осторожно убрал ее руку.
– Ну и братец у тебя... – сказала она в тон ему, укладывая руку обратно.
– Да какой он братец... Наши матери – родные сестры, но у них большая разница в годах... Они всегда чужие были. У Арнольда папаша, знаешь, какой был? Шишка... А мои... Не надо было тебе у него деньги брать.
– Ох, Витенька, все мы вернем, дай только, придет время.
Но тем же вечером была вторая встреча, которая повергла Таню в еще большее уныние. И она видела, что Витек тоже будто окунулся в муть, видела наползающее на него, может быть, еще не отчуждение, а пока только тень отчуждения, надвигающуюся издали, и думала про себя: вот и все, вот и все, так-то быстро...
В дверь вечером постучали, Таня хотела выйти, но Витек отстранил ее и вышел сам. Она услышала, как он сказал кому-то:
– Иди домой.
Она захотела протиснуться, но Витек, раздетый до пояса, стоял крепко ширококостный, высокий, белобрысый, заслоняя вход, и будто все это белобрысость, широкая кость, крепость – всосал он из времени, из прошлого, из предков своих – кряжистых, крепких, упрямых мужиков, корчевавших пни и пахавших землю далеко-далеко отсюда в забытые времена. Таня присела, выглядывая на улицу из-под его руки, увидела Мишу Наюмова.
– А-а... – скривил Миша улыбку, и в улыбке были дыры вместо передних зубов, но он уже не в том находился возрасте, чтобы помнить об этом и стесняться, – улыбался открыто и от щербатости казался безобидным, почти добродушным.
А-а... Молодо-зелено...
Витек смолчал, только еще больше наливался гневом. И Таня из-за его спины сказала со смехом, а она чуяла, что и как надо сказать, чтобы сломать нарастающее напряжение:
– Зелено-то зелено, а смотри, как поспеет, такой фрукт будет...
– А я переспевший, значит? – Миша пошлепал себя по плеши.
– Да ты, Миш, как кочерыжка жеваная. – Наконец протиснулась, вышла чуть вперед и обок Витька.
– Я, может, и кочерыжка, – пробурчал Миша. – А ты-то сама кто... Да я не за этим пришел, – тут же добавил он, заметив, как Витек подался вперед. А вот за тем, что ты там говорила Бессонову, что это я ваш дом запалил.
– Остынь, Миша, не говорила я никому ничего подобного.
– Не говорила, а он вот по-другому говорит, схватил за горло, душить начал, говорит, что я тебе мстил – дом поджег. А мне тебе мстить... – Он сплюнул под ноги, может, и без задней мысли, но получилось, что сплюнул слишком презрительно. – Может, ты сама подожгла? Курила, бросила бычок, и загорелось.
– Слушай, Миш, двигай отсюда, а то теперь я тебя за горло возьму, сказал Витек.
Миша опять сплюнул и, больше слова не сказав, ушел, но тень его осталась, она накрыла их домик, смрадная тяжелая тень, повергла обоих в молчание до самой ночи. И даже следующим днем, когда все закружилось, кажется, в прежней радости, Таня чувствовала эту тень. Но чувствовал ли ее Витек, если напустил на себя столько дури и столько смеха?
Они вдруг нагрянули к бабке Мане. Бабка, ошалевшая, коротконогая большая голова в косынке, крупное, темное, обветшалое лицо, а тельце маленькое, щуплое, и руки, ручищи, из тельца, из кофты – в стороны, носилась по двору, размахивая ручищами, ловила пеструю растрепанную курицу. Бабка неистово материлась, а курица, такая же старуха – по куриным меркам, бегала от нее из одного угла в другой, тряся поникшим гребешком и загребая пыль покореженной беспалой лапкой. Когда во дворе показались хохочущие Витек и Таня, бабка совсем запыхалась и слова не могла вымолвить, остановилась и бессильно поводила руками. Внук и Таня как-то совсем уж вычурно – пьяно хохотали над ней, так что и бабка отдалась чужому смеху, стала хрипеть-смеяться сквозь одышку. Витек же, веселый, разбитной, кинулся к очумевшей курице, подхватил ее в одну руку, а другой резким движением отдернул пучеглазую хохлатую головку от туловища и отбросил – обезглавленную птицу бабке под ноги, а головку куда-то в сторону, со двора. Старуха чуть не села наземь. Птица оцепенело полежала у ее ног секунду-другую и затрепыхалась, раскидывая на стороны густые бордовые капельки из обнаженного шейного огрызка.
– Чумовой! – прохрипела бабка. – Ирод! – Пошла на внука с кулаками. Ты что исделал?!. – Витек, уворачиваясь, отступал и все так же хохотал. Клушку убил, ирод!..
– Клушку? А я думал, ты ее в суп ловишь... – Витек разошелся еще больше, хохотал, согнувшись, повернувшись к бабке спиной и выставив назад руку.
Бабка била кулаками по его спине, пытаясь подпрыгнуть и достать голову. А Витек вдруг выхватил из-за пазухи поллитровую бутылку с прозрачной жидкостью, повернулся, дразняще пронес у бабки перед носом. Она же сперва виду не подала, что ее заинтересовал сосуд. Витек, отстранив ее левой рукой, опять помахал перед глазами бутылкой.