355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » Гоголь » Текст книги (страница 7)
Гоголь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:14

Текст книги "Гоголь"


Автор книги: Александр Воронский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

Вещь-товар кажется живой, наделенной роковой, злой способностью ссорить людей, превращать приятелей в смешных и сумасшедших сутяг. Вот почему ссора кажется порождением нечистой силы. Узнав о ней, судья восклицает по адресу Ивана Ивановича: «Да не спрятался ли у вас кто-нибудь сзади и говорит вместо вас?» Ивану Никифоровичу недавний приятель тоже представляется сатаной.

А в конце концов: «Скучно на этом свете, господа!» Скучно потому, что давным давно миновались стародавние времена, когда имущество ставилось ни во что, когда все награбленное шло в общий котел; скучно потому, что вместо товарищества, вместо подвигов, героизма, призрения к смерти, сильных страстей господствуют мелкие привычки, дрязги, ссоры, ничтожная вражда из-за рухляди, из-за копейки. Произошло же все это благодаря тому, что жизнь завалена имущественными дрязгами, что люди собственность-товар делаются алчными и корыстными.

В повести о ссоре двух приятелей свиные рыла и образины нашли впервые свое наиболее реальное и житейское воплощение, если не считать отрывка о Шпоньке и его тетушке. Иван Иванович, Иван Никифорович, судья, городничий, Антон Прокофьевич, несмотря на свою обыденность, напоминают рожи, хари, застрявшие в окнах церкви: у Ивана Ивановича голова похожа на редьку хвостом вниз, а у Ивана Никифоровича – на редьку хвостом вверх; и в остальном они не уступают рожам и харям. Свиные рыла вошли в обиход, обзавелись домами, дворами, мебелью, вещами, заседают в судах, управляют и начальствуют. Все, чем раньше Басаврюки, ведьмы, черти, соблазняли людей: клады, червонцы, красные свитки тоже приобрело житейский облик мелко– и средне-поместной собственности, «натурально-крепостной, гибнущей в условиях наглого „мануфактурного века“».

Вот почему стала пропадать веселая непринужденность «Вечеров», и смех делается тяжелым и тоскливым.

Критикой справедливо отмечалось влияние на Гоголя разных писателей. На «Тарасе Бульбе» отразился исторический роман Вальтер-Скотта, «Иллиада»; В повести «Вий» заметны следы влияния «Бурсака» Нарежного, в «Повести о том…» – того же Нарежного «Два Ивана, или страсть к тяжбам». Упомянем так же Вельтмана, Загосткина, Лажечникова. Эти влияния, однако, носят внешний характер; по своему внутреннему содержанию повести Гоголя совершенно самобытны, органически раскрывая богатый мир писателя.

Появление «Миргорода» и «Арабесок» Пушкин отметил похвальным отзывом.

«Читатели наши, – писал он в „Современнике“, – конечно помнят впечатление, произведенное над нами появлением „Вечеров на хуторе“: все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставила нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина! Мы так были благодарны молодому автору, что охотно простили ему неровность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобие некоторых рассказов, представляя сии недостатки на поживу критики. Автор оправдал такое снисхождение. Он с тех пор непрестанно развивался и совершенствовался. Он издал „Арабески“, где находится его „Невский проспект“, самое полное из его произведений. Вслед на тем явился „Миргород“, где с жадностью все прочли и „Старо-светских помещиков“, эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления, и „Тараса Бульбу“, коего начало достойно Вальтер-Скотта. Г. Гоголь идет еще вперед. Желаем и надеемся иметь часто случай говорить о нем в нашем журнале». (1836 год, т. I, стр. 312–313.)

С большой горячей статьей выступил В. Г. Белинский. Белинский прежде всего определяет место Гоголя среди писателей. Отметив его, как настоящего повествователя и как поэта действительной жизни в противовес всему надуманному, романтическому, отвлеченному, что господствовало тогда в литературе. Белинский писал:

«Отличительный характер повестей г. Гоголя составляют – простота вымысла, народность, совершенная истина жизни, оригинальность и комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти. Причина всех этих качеств заключается в одном источнике: г. Гоголь – поэт, поэт жизни действительной.

…Тут нет эффектов, нет сцен, нет драматических вычур, все просто и обыкновенно, как день мужика, который в будень ест и пашет, спит и пашет, а в праздник ест, пьет и напивается пьян. Но в том-то и состоит задача реальной поэзии, чтобы извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни».

Белинский называет далее Гоголя истинным чародеем, он считает, что после «Горя от ума» у нас нет ничего, чтобы отличалось такою «чистейшей нравственностью», как повести Гоголя. Отметив, что фантастическое не совсем удается Гоголю, Белинский в заключение говорит, что Гоголь владеет «талантом необыкновенным, сильным и высоким». «По крайней мере, в настоящее время он является главою литературы, главою поэтов; он становится на место оставленное Пушкиным», («О русской повести и повестях Гоголя».)

Отзывы Белинского нуждаются в некоторых поправках; фантастическое, например, очень удалось Гоголю, но здесь важнее отметить, что Белинский, за исключением Пушкина, первый заметил огромный дар Гоголя, реалистическое направление его творчества во время, когда еще господствовал отвлеченный романтизм. В этой части мысли Белинского не старели и по сию пору.

Касаясь вопроса об отношении прозы Пушкина к повестям Гоголя, напомним справку Чернышевского в его «Очерках». Чернышевский указал, что Гоголь – повествователь явился раньше Пушкина. Правда, «Повести Белкина» были напечатаны в 1831 году, но, по мнению Чернышевского, они не имели большого значения. Затем до 1836 года была напечатана только «Пиковая дама», прекрасная повесть, но тоже и ей нельзя приписать особой важности. Между тем, Гоголь напечатал «Вечера» в 1831-32 гг., «Повесть о том…» в 1833 г., «Миргород», «Портрет», «Невский проспект», «Записки сумасшедшего» в 1835 г. От себя скажем, проза Пушкина событие в русской литературе единственное, но она лишена той социальной насыщенности, какой отличаются повести Гоголя, несмотря на фантастическую оболочку некоторых из них.

Любопытные подробности приводит Кулиш о черновых тетрадях Гоголя, куда он вписывал свои первые повести.

Гоголь писал их в переплетенные тетради из простой бумаги.

«Перелистывание их – я уверен, говорит Кулиш, – доставило бы многим такое грустное удовольствие, какое испытывал я, когда они очутились у меня в руках. Содержа в памяти блестящие вымыслы поэта и глядя на эти сероватые листы бумаги, исписанные мелким, нечетким и несвободным почерком, без всякой системы или порядка, без всяких заглавий и нумераций, едва веришь, что между теми и другими есть что-нибудь общего. Кто бы мог предположить, что этот нетвердый почерк, напоминающий почерки женских рук, эти неровные строки, тесно прижатые одна к другой, эти каракульки, написанные часто бледными или рыжими чернилами, часто заплывшие, часто выдвинувшиеся из своей плохо построенной шеренги, выражали душу столь чистовозвышенную, и ум, одаренный благороднейшими способностями…»

«Он вписывал свое сочинение в книгу почти без всяких помарок, и редко можно было найти в его печатных повестях какие-нибудь дополнения или переделки против черновой рукописи. Часто его сочинения прерываются, чтобы дать место другой повести или журнальной статье; потом, без всякого обозначения или пробела продолжается прерванный рассказ или перемешивается с посторонними заметками, или выписками из книг…»

«Чтобы дать понятие, до какой степени сгущал Гоголь строки мелкого почерка в черновых повестях, скажу, что весь „Тарас Бульба“ поместился у него на шестнадцати полулистах». («Записки», том I, стр. 162, 163, 170.)

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ПОВЕСТИ

В письме к Максимовичу Гоголь назвал «Арабески» сумбуром, смесью, кашей. Шутка не лишена правды. Статьи о скульптуре, о музыке, о Пушкине, об архитектуре перемеживаются с историческими заметками о средних веках, с конспектами по всеобщей истории, с отдельными лекциями, мыслями о географии, о малороссийских песнях, с лирическими отрывками, наконец, с законченными повестями. Помещение конспекта и лекций производит невыгодное и неприятное впечатление, как будто Гоголь намеренно старается перед сильными людьми показать товар лицом, он-де вполне владеет предметом истории. Ссылки на провидение, на божий промысел должны подчеркнуть полную благонамеренность.

Белинский по поводу этой части «Арабесок» выразил удивление: «как можно, – спрашивал он, – так необдуманно компрометировать свое литературное имя… Если подобные этюды – ученость, то избави нас бог от такой учености». (О русской повести), «Северная пчела», «Библиотека для чтения» тоже дали статьям суровую оценку. Но в «Арабесках» даже и в статьях содержится много интересного. О заметках, посвященных искусству уже говорилось: при разных своих недостатках, они имеют одно крайне важное положительное свойство: они выражают задушевные мысли Гоголя. Интересны также его высказывания о Пушкине:

«Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой же очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».

Точно определил далее Гоголь и отличительные достоинства пушкинского творчества:

«Они заключаются в чрезвычайной быстроте описания и в необыкновенном искусстве немногими чертами означать весь предмет. Его эпитет так отчетист и смел, что иногда одни заменяет целое описание; кисть его летает. Его небольшая пьеса всегда стоит целой поэмы». Весьма характерны для Гоголя и следующие за этим строки:

«Сочинения Пушкина, где дышит у него русская природа, так же тихи и беспорывны, как русская природа. Их только может совершенно понять тот, чья душа носит в себе чисто-русские элементы, кому Россия родина, чья душа так нежно организована и развилась в чувствах, что способна понять не блестящие с виду русские песни и русский дух; потому что, чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было, между прочим, совершенная истина».

Упоминая о «мелких сочинениях», то-есть о стихах, Гоголь указывает, что для самых лучших из них надо иметь слишком тонкое обоняние и вкус.

«Слов немного, но они так точны, что обозначают все. В каждом слове бездна пространства».

Заключается статья по-гоголевски, грустным заявлением:

«…Неотразимая истина, что чем более поэт становится поэтом, чем более изображает он чувства, знакомые одним поэтам, тем заметней уменьшается круг обступившей его толпы, и, наконец, так становится тесен, что он может перечесть по пальцам всех своих истинных ценителей».

Вот как чувствовали тогда себя в России гениальные писатели и вот какие признания прорывались у них сквозь верноподданные славословия!

Наиболее ценное в «Арабесках», однако, не статьи, не этюды, а повести «Невский проспект», «Портрет», «Записки сумасшедшего». Они открывают собой серию петербургских повестей. К ним надо отнести также «Нос», «Коляску», «Шинель». Хотя «Шинель» написана значительно позже, – наброски сделаны в 1839 – 40 гг., – но ее удобнее рассматривать в связи с первыми петербургскими повестями, тем более, что, по замечанию Анненкова, мысли об этой повести у Гоголя появились еще в 1834 году.

Петербургские повести составляют как бы особый этап в творчестве Гоголя и историки литературы не без оснований говорят о втором, петербургском, периоде в его литературной деятельности.

Еще сильней поблекли краски и цвета. Мир сделался серым, вытянулся однообразными линиями, проспектами. Уже и в помине нет ловких парубков и прекрасных дивчин. Не поют бандуристы о славных казацких делах, о страшных стародавних былях; Рудый Панько не заказывает отведать дивного грушевого квасу. Не сыплется величественный гром украинского соловья и Днепр не серебрится по ночам от луны, как волчья шерсть. Да и нежить потеряла свою, как бы лучше сказать захолустность что-ли, и непритязательность.

Какая груда домов, людей, колясок, магазинов, вещей, бакенбардов, платьев, носов, советников, жуиров, лакеев! Все громоздится, заслоняет, толпится, назойливо и нахально лезет в глаза, манит. И все в сумерках, во мгле, в туманах; все зыбится, все неверно.

«Все перед ним окинулось каким-то туманом; тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижными, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового, вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз» («Невский проспект»).

Здесь истоки – позднейшего импрессионизма, при этом в его классической форме.

Верно и то, что Гоголь выступает первым русским урбанистом, но урбанистом на свой лад и образец.

Необыкновенное изобилие всякой вещественности, но все призрачно. Призрачны предметы, люди, их поступки.

«Все обман, все мечта, все не то, чем кажется. Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? – Ничуть не бывало; он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся пред строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? – Совсем нет; они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой… Он лжет во всякое время этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него… и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».

Мир будто настоящий; дома, как дома, платья, как платья, люди, как люди; фантастические образины будто исчезли, но этот действительный мир выглядит неестественным; пожалуй, он фантастичнее всяких фантазий.

Почему же это случилось?

В Диканьке, в Миргороде имущественно, вещи властвуют над человеком, но они спокойны, основательны, незамысловаты, нужны, просты. В «Невском проспекте» все баловство, роскошь, вещи раздроблены, непоседливы, превратились в мелочь, в шушеру. То же и с людьми.

«Необыкновенная пестрота лиц привела его (художника Пискарева – А. В.) в совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков, и все эти куски, без смысла, без толку смешал вместе.»

Вот почему люди исчерпываются какою-либо внешней подробностью и для того, чтобы изобразить человека, довольно указать на нее, не заглядывая во внутрь.

«Вы здесь встретите бакенбарды, единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстук, бакенбарды бархатные, атласные, черные, как уголь… Здесь вы встретите усы чудные, никаким пером, никакой кистью неизобразимые; усы, которым посвящена лучшая половина жизни. Предмет долгих бдений во время дня и ночи; усы, на которые излились восхитительные духи… усы, которые заворачиваются на ночь тонкою веленевою бумагой. Тысячи сортов шляпок, платьев, платков, пестрых, легких… Кажется, как будто целое море мотыльков поднялось вдруг со стеблей и волнуется блестящею тучею над черными жуками мужского пола… А какие встретите вы дамские рукава на Невском проспекте! Ах, какая прелесть! Они несколько похожи на два воздухоплавательных шара, так что дама вдруг бы поднялась на воздух, если бы не поддерживал ее мужчина…».

И чорт здесь особый. Миргородский и диканьский бес по сравнению с ним наивен и простодушен: он орудует прямо, соблазняя кладами, червонцами. Столичный чорт-щелкопер, тонок в обращении, он подвижен, вертляв, речист, ловок, одет с иголочки. «Он – точно мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие. Пыль запустит всем, распечет, раскричится». В сущности он даже не чорт, а просто «столичная штучка».

Лживы, хладны, бездушны люди Невского проспекта. Что делать среди них мечтателям, с настоящей искрой художественного таланта? «О, как отвратительна действительность! Что она против мечты?» «Боже, что за жизнь наша! – вечный раздор мечты с существенностью!». Подобно обольстительному сновидению мелькнула перед художником красавица; ее уста были «замкнуты целым роем прелестнейших грез». Но она привела его в отвратительный притон, где женщины продаются мужчинам. Художник переживает крушение, он отравляет себя опием, расстраивает силы. Красавица в грезах является пред ним то царицей бала, то в мирной обстановке у окна деревенского дома. Он долго не видел ее, а когда нашел, вот что от нее услышал:

«А я только-что теперь проснулась, меня привезли в семь часов утра. Я была совсем пьяна». Художник стал уговаривать ее покинуть приют. Они будут жить вместе, вместе работать.

«Как можно! – прервала она речь с выражением какого-то презрения.

„Я не прачка и не швея, чтобы стала заниматься работой“.

Спустя несколько дней Пискарева нашли бездыханным, он перерезал себе горло. Никто не провожал его гроба, кроме квартального и лекаря.

Неизменная существенность и отрешенная от жизни упоительная и губительная мечта. Пискарев – мечтатель. Его приятель офицер Пирогов – представитель существенности. Пирогов тоже увлекся женщиной. Блондинка оказалась женой мастера жестяных дел немца Шиллера. Но у Пирогова не любовь, не преклонение, а волокитство. Кончается оно тоже плачевно: его изрядно побили немцы. Но Пирогов скроен из другого материала, чем художник Пискарев. Он, вообще говоря, очено доволен собой, он отнюдь не мечтатель. У него множество талантов, но мелких. Он любит потолковать о литературе, причем заодно хвалит Булгарина, Пушкина, Греча, декламирует стихи из „Дмитрия Донского“ и „Горя от ума“. Когда Пирогова поколотили ражие немцы, он от огорчения… забежал в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, вечером отличился в мазурке. Спасительная „существенность“!.. „Дивно устроен свет наш… Как странно, как непостижимо играет нами судьба наша… Все происходит наоборот“. А впрочем, Пироговым в отличие от Пискаревых живется недурно.

В „Невском проспекте“ есть моменты, напоминающие „Вий“: Красавица-брюнетка напоминает ведьму-панночку; обольщения красавицы также мертвенны, опийны, губительны, как и обольщения ведьмы. Так же, как и в „Вии“, художника находят бездыханным. Но Хома Брут раздвоен на Пискарева и Пирогова.

Мечтатели и люди реальной существенности… Мечтателем является и мелкий канцелярист Поприщин. Мечтает Поприщин о человеке. „Мне подавайте человека“,– кричит он. „Я требую духовной пищи, той, которая бы питала и услаждала мою душу“.Но кругом мусор, бестолочь, мелочи. Людей встречают и провожают только по чинам, по табели о рангах, по модному фраку, по достатку. Права собачка Меджи, утверждавшая, что любой камер-юнкер хуже Трезора. А между тем все существует только для камер-юнкера и ничего для Поприщиных:

„Все, что есть на свете лучшего, все достается или камер-юнкерам, или генералам. Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукой, – срывает у тебя камер-юнкер или генерал. Чорт побери! Желал бы я сам сделаться генералом, не для того, чтобы получить руку и прочее, – нет, хотел бы быть генералом для того только, чтобы увидеть, как они будут увиваться и делать все эти разные придворные штучки и экивоки, и потом сказать им, что я плюю на вас“.

В чиновном, николаевском Петербурге все для генералов, а бедняки Поприщины, трудясь десятки лет в пыльных и заплеванных канцеляриях, не могут приобрести галстука и вынуждены бегать на унизительных побегушках у своих начальников. „Существенность“, оказывается отнята; Поприщины созерцают ее только, когда их пускают очинять перья в кабинеты их превосходительств.

Поприщин ищет человека. Его нет. Поприщин требует человеческого с собой обращения; им помыкают. Поприщин жаждет духовной пищи. Ее тоже нет. Поприщин в сорок два года, очиняя перья, мечтает о дочери директора. Но у него нет ни положения, ни грошей. А человека и столичные женщины тоже ценят только за положение и за гроши. Поприщин заболевает манией величия, вообразив себя испанским королем. Его болезнь носит на себе социальный отпечаток. В сумасшедшем доме ему кажется, что земля, тяжелое, грузное вещество скоро сядет на луну, вещество легкое. В моменты просветлений Поприщин взывает:

„Нет, я больше не имею сил терпеть! Боже! Что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду!.. Спасите меня“… Дайте мне тройку быстрых, как вихрь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик. Взвейтеся кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится предо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой – Италия; вон и русские избы виднеются. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына!»

В этих надрывных криках, в призывах к матери слышится уже не один только Поприщин, но и сам автор.

В «Записках сумасшедшего», как и в «Невском проспекте», основное – разлад мечты с действительностью. Жизнь обернулась своей низменной «существенностью», «существенность» загребли в свои руки генералы и камер-юнкеры, спесивые, глупые образины. Вопрос об отношениях мечты и действительности беспокоил Гоголя и раньше; но раньше мечта, будучи враждебна действительности, хотя и терпела сплошь и рядом крушение, но все же в целом продолжала существовать, даже находила себе в действительности какое-то место, вносила в нее нечто облагораживающее, поэтически высокое.

Так было в «Вечерах», отчасти в «Миргороде».

В Петербургских повестях мечта гибнет совсем, обнаруживая свою иллюзорность и лживость. Правда жизни раскрывается департаментами, надутыми чиновниками, социальным неравенством, властью наглых вещей над человеком, прислужничеством, духовным вырождением…

…Действительность продолжает раскрываться с неумолимой яркостью.

По поводу повести «Нос» сделано не мало всяких предположений, изысканий, разъяснений, догадок. Доказано, что в те времена тема о носах, в особых и не совсем печатных вариантах, была очень ходкой. Многие, в том числе и Пушкин, смотрели на «Нос», как на веселую шутку. В наши дни фрейдисты доискивались в ней сугубо эротического смысла (Ермаков). Находили, далее, будто Гоголь желал показать, насколько равнодушен чиновный Петербург к таким существенным несчастьям, как потеря носа. На наш взгляд фантастическая повесть о сбежавшем носе вполне укладывается в основную тематику Гоголя и органически связана с его остальными петербургскими повестями. Майор Ковалев лишился носа. Происшествие неприятное, но для Ковалева оно превращается в катастрофу. Почему же? О майоре Ковалеве можно рассказать немногое: воротничок его манишки чист и туго накрахмален, бакенбарды у него уездные, идут по самой середине щеки до самого носа. Он носит множество печаток. Майор Ковалев не прочь жениться, но если за невестой двести тысяч капиталу. Обладай майор Ковалев другими качествами, например, умом, прекрасной, возвышенной душой, сердцем, неприятное происшествие не разрослось бы в окончательную победу. Но что делать майору Ковалеву без носа, если у него кроме этого носа, да бакенбардов, да печаток, да готовности выгодно жениться, ничего больше нету и окончательно не предвидится?

Майор Ковалев примечателен только тем, что у него нос с прыщиком. Когда он лишается носа, он лишается себя. Но если нос в майоре самое существенное, то почему же носу не приобрести самостоятельности, не разъезжать в мундире, шитом золотом, со шпагой и в замшевых панталонах? пожалуй, нос даже выше Ковалева: у него есть нечто свое, индивидуальное: прыщик. Майор должен преклоняться перед носом: достаточно носу надеть мундир, шитый золотом, и майор потеряет смелость. Да, в столице великое множество майоров Ковалевых и существенное у них носы, и без носов они – ничто. Нос же в мундире почтеннее, важнее любого майора.

В шуточной неправдоподобной повести Гоголя есть большое общественное содержание.

В «Носе» Гоголь достигает редкой сжатости и краткости. Ничего лишнего. Повествование-анекдот развивается динамично. Во всем соблюдена мера. С помощью носа майор Ковалев обрисован с замечательной выразительностью; а это дело очень трудное, потому что майоры Ковалевы «ни то, ни се», «чорт знает что».

Еще больше всеми этими свойствами отличается «Шинель». Имущество, деньги, стяжательство, делают одних черствыми, жадными, бездушными начальниками, других же превращают в жалкие ничтожества. Об Акакии Акакиевиче Башмачникове можно только сказать: он был одним чиновником в одном департаменте. Жизнь свелась для него к переписыванию бумаг. Вне этого переписывания, казалось, для него ничего не существовало.

Человек превращен в автомат. Это – результат бесчеловечности. Акакий Акакиевич окружен равнодушием, холодными насмешками; он вполне одинок; ни к кому не ходит, у него тоже никто не бывает. Кроме канцелярской бумаги его ничто не занимает. «Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице». Акакий Акакиевич никого не способен обидеть, он тих, безответен, но он тоже страшен: для него существует не человек, а бумага. Если обратиться к Акакию Акакиевичу по делу, требующему внимательной человечности, он останется либо глухим и непроницательным, либо окажется беспомощным. Ему нельзя поручить работы, где требуется хотя бы только намек на самостоятельность. Однажды предложили ему написать отношение с небольшой переменой слов, – он весь вспотел и, наконец, попросил дать ему переписать что-нибудь другое.

По своему каждый человек мечтатель. Мечта хоть и живет в постоянном разладе с действительностью, но она неистребима. И Акакий Акакиевич познал всю обольстительность мечты; это случилось, когда расползлась его старая шинель и ему пришлось шить себе новую. Нельзя лучше обрисовать Башмачкина, всю бедность и ничтожность, его внутреннего мира, всю жалкость его, что сделал это Гоголь. Шинель в повести занимает не менее важное место, чем и Акакий Акакиевич. За судьбой ее читатель следит с напряжением. Решив обзавестись шинелью, Акакий Акакиевич делается аскетом, мучеником: изгоняет из обихода употребление чая, сидит по вечерам в темноте, даже ходит повсюду на цыпочках, чтобы сохранить подольше подметки.

Шинель заслоняет собой человека, он уже кажется к ней придатком. Шинель занимает целиком все помыслы Акакия Акакиевича; она уже нечто космическое; благодаря шинели он стал привлекать внимание сослуживцев. Мало того: когда с Акакия Акакиевича громилы сдернули шинель, чиновники, недавно изводившие его насмешками, пожалели его, то-есть, пожалели шинель, предполагали даже сделать складчину, но собрали безделицу, потому что еще раньше потратились на портрет директору и на книгу по предложению начальства. Такова власть вещи над человеком. Немудрено, что Акакий Акакиевич, ограбленный, лишенный мечты, смысла жизни, помирает, причем в предсмертном бреду ему мерещится шинель. «Исчезло существо, ничем незащищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное… но для которого светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь, и на которое так же потом нес – терпимо обрушилось несчастье».

«…Узнали в департаменте о смерти Акакия Акакиевича, и на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом, и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее.

История с шинелью, однако, имеет продолжение. По Петербургу вдруг пошли слухи, будто у Калинкина моста мертвец-чиновник ищет украденную шинель. „Одно значительное лицо“, выгнавшее из кабинета Акакия Акакиевича, принесшего ему жалобу на ограбление, возвращаясь ночью домой на рысаке, было схвачено за шиворот мертвецом. В мертвеце „одно значительное лицо“ узнало Акакия Акакиевича: „Такой-то шинели мне и нужно“!» – крикнул мертвец. «Одно значительное лицо» лишилось шинели; появление мертвеца прекратилось: «Видно генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечам».

Странный конец! Но мы уже знаем, что к кладам, к червонцам, к имуществу пристрастны даже и обитатели «того света»: настолько могущественно власть всего вещественного. Помимо того: для «одного значительного лица» мертвец – олицетворение совести, сама же шинель благодаря такому концу превращается в символ.

Башмачкин изображен не человеком, а именно «существом»; и возбуждает он к себе чувство снисходительной жалости. Розанов утверждал, что, создавая Акакиевича, Гоголь подобрал определенные черты, лишив его живого, жизненного начала. То же самое Гоголь сделал будто-бы и с окружающими его чиновниками. Розанов хочет сказать, что Гоголь возвел напраслину на жизнь и на людей, которых он изображал. Гоголь, действительно, подбирал нарочито определенные черты для характеристики и Акакия Акакиевича и других петербургских чиновников, но в соответствии с тогдашней Россией. Хотя повести о бедных и жалких чиновниках и были очень распространены в тридцатых годах, но «Шинели» Гоголя удалось занять исключительное место: от нее ведут свою родословную повести и романы о Мармеладовых, о бедных, искалеченных, забитых голодом и присутственными местами существах. Едва ли это могло случиться, если бы Акакий Акакиевич был только искусно-сделанной, но мертвой схематической фигурой.

К петербургским повестям условно можно отнести и «Коляску»: действие происходит в уездном городке, но Чертокуцкий и его превосходительство легко могут быть перемещены в галерею столичных типов. Только скука и тоска в городе. Пожалуй, чисто захолустные. Скука и тоска такие, что только и остается развлекаться разговорами о необыкновенных колясках. Они и подобные им вещи занимают внимание, делаются источником разных анекдотических провинциальных происшествий. Об одном таком смешном происшествии с непринужденной живостью и рассказано в краткой повести, скорее в юмореске. Чертокуцкий – сочетание Пирогова с будущим Хлестаковым. Генерал напоминает «одно значительное лицо», а когда Чертокуцкого видишь в коляске, спрятавшимся и согнувшимся, то коляска как бы совсем заслоняет собою человека, и вся сцена приобретает даже символическое значение господства вещи над человеком.

«Мне подавайте человека! Я хочу видеть человека, и требую духовной пищи». Но вместо человека – беззащитное существо, почти животное, несчастное и тупое; вместо человека «одно значительное лицо», существователь Пирогов, немец Шиллер, майор Ковалев, Чертокуцкий, генералы и камер-юнкеры, завладевшие всем, нужным человеку, людские подобия, плененные низменной действительностью, оскорбляющие высокий нравственный и эстетический мир, духовные кастраты, либо беспочвенные мечтатели Пискаревы, сумасшедшие Поприщины. Неужели художник отныне прикован только к ним, осужден изображать только их? А где же люди-герои, самоотверженные носители правды и истины, где подвижничество, напряженная духовная жизнь? Где идеал? Эти вопросы поставлены Гоголем в «Портрете». Кстати: какие все «вещественные» заглавия: «Невский проспект», «Шинель», «Коляска», «Нос», «Портрет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю