355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » Гоголь » Текст книги (страница 14)
Гоголь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:14

Текст книги "Гоголь"


Автор книги: Александр Воронский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

«В Вечерах на Хуторе» повинен не человек, а внешние, посторонние силы; В «Ревизоре» Гоголь обвиняет уже человека, но ещене делает твердого и ясного вывода; в «Мертвых душах» заявления писателя на этот счет уже не оставляют никаких сомнений. Не погрешил ли он против своей совести? Он погрешил против нее. Повесть о капитане Копейкине в угоду цензуре была переделана именно так, что вместо «генералитета» в злоключениях Копейкина повинным оказался он сам, его «страсти». Страсти понадобились для искажения правды. Мы вправе поэтому сказать, что Гоголь, хотя и приходил к заключению, что все дело в личных пороках человека, но к этому выводу его понуждали и обстоятельства, чисто внешние; цензурный гнет, боязнь, что «наше аристократство» отвернется от него и расправится с ним со всей помещичьей и бюрократической дикостью. Опасения вполне действительные.

Итак, все дело в страстях. Надо подумать прежде всего о благоустройстве духовного имущества. Но как же перестроить «духовное имущество» Собакевича, Ноздрева, Плюшкина, если им этого имущества, в лучшем случае, отпущено до того мало, что о нем и говорить-то по серьезному трудно, если у них и была душа, то «видом совсем малая и отнюдь не бессмертная». Это лучше кого-нибудь знал Гоголь. На что же он надеялся? Он надеялся на могущественное человеческое слово. Но идти в поход на Собакевичей и Плюшкиных с «глаголом», это все равно, что жечь этим «глаголом» ихтиозавров и бронтозавров. Теория страстей заводила в тупик. Оставалось только обратиться к провидению; оно наставит и направит человека. Гоголь все более укреплялся в своей этой надежде.

«Но есть страсти, – писал он, – которых избрание не от человека. Уже родились они в минуту рождения его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаниями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: все равно, в мрачном ли образе, или пронесшись светлым явлением, возрадующим мир – одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И может быть, в сем же самом Чичикове страсть его влекущая, уже не от него, а в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И еще, тайна, почему сей образ предстал ныне являющейся на свет поэме».

Но если есть страсти, избрание которых не от человека, а от провидения, то опять выходит, что дело не в самом человеке. Поневоле мы возвращаемся к первоначальному положению с тем, однако, ощутительным различием, что раньше Гоголь в обольщениях человека обвинял внешние обстоятельства, теперь же он ищет причины в высших предначертаниях. Раньше человек и живая действительность были сильнее Басаврюков и всякой нежити и, хотя эта нежить и вредила человеку, но в целом торжествовала жизнь. Нежити только по временам удавалось проникать в эту действительность; да она была как-то и ближе к естественным силам; в сущности она олицетворяла внешние обстоятельства, непонятные, шедшие откуда-то со стороны, но все же земные. Потом эта нежить целиком овладела миром, Русью, в лице Чичиковых, Хлестаковых, городничих, губернаторов, генералов, прокуроров. Вера в человека, в его способность самому стать живой душой, у писателя рухнула. Осталась надежда на высшие предначертания. Гоголь и прибегнул к этому последнему пристанищу. Это был фатализм, это был новый тупик.

Мы не последуем за Гоголем в это пристанище, хотя бы уже по одному тому, что намерения высших предначертаний в нашей жизни не поддаются раскрытию и учету. Лучше и плодотворнее присмотреться, в силу каких ошибок гениальный писатель все больше и больше убеждался, что во всем повинны человеческие страсти.

Нетрудно заметить одно: склоняясь к мысли, что во всех пороках виноват человек и предначертания, Гоголь был далек от последовательности: человек виновен, но и вещь, но и собственность тоже таят в себе обольщения: как аппетитно выглядят эти осетры, бараньи бока; а батисты, а всякое канальство, а суконцо «высшего сорта», какое есть и притом больше искрасна, не к бутылке, но к бруснике чтобы приближалось? Обольстительность, земную прелесть, «милую чувственность» вещей Гоголь воспринимал еще остро и упоительно. Отсюда и его непоследовательность.

Но, как уже нами отмечалось, внимание его было сосредоточено на средствах потребления, а не на средствах производства, на мебели, на домашней утвари, на съестных припасах, на жилых помещениях, на одежде; почти ничего не узнает читатель о помещичьей и крестьянской земле, о полях, сенокосах, выгонах, о крепостном труде, о фабриках и заводах. Обо всем этом Гоголь хранит упорное молчание. Но именно этой собственностью и определяются общественные отношения. Естественно, что вместе со средствами производства они тоже выпали у него. Остались вещь, как средство потребления и человек. Исключив из своего творческого внимания сложную систему имущественных и иных общественных отношений, через которые вещи воздействуют на человека, Гоголю ничего не осталось, как механическиопределять связь между человеком и вещью. Можно сказать, в известном смысле Гоголь являлся вульгарным экономистом. Вещь у него прямо и непосредственно влияла на человека, а не через сложную систему общественных отношений. Вещи обольщают, а человек таит в себе «страсти». В отрывке из второй части «Мертвых душ» Гоголь устами князя так и говорит: «уничтожьте мебели и все прихоти». Не надо заводить щегольского экипажа, не надо шить дорогих платьев жене и т. д., а надо вести «простую жизнь».

Разумеется дело не в экипажах, и не в платьях, и даже не в простой жизни: Плюшкин вел куда как «простую жизнь», а все же тащил последнее ведро у бабы; суть заключается и заключалась в том, что с помощью присвоенных вещей, человек заставляет другого человека работать на себя, отнимает у него продукты его труда, порабощает его и развращается сам. Сама по себе вещь отличается лишь «милою чувственностью», служит во благо и на потребу человеку. Гоголю же казалось, что вещь, не в силу общественных отношений, скрытых в ней, а как таковая, губит людей, которые таят в себе пороки и страсти.

Ошибку Гоголя, конечно, в другом виде повторяют наши упростители и уравнители. Многие из них требуют равных условий, полагая, что различие в оплате труда дает возможность людям лучше других обставлять себя вещами, лучше питаться, одеваться и т. д. А это «лучше» развращает человека, подчиняя его «собственности», развивая в нем скопидомство, неподвижность, очерствелость. Выходит, что вещь сама по себе порочна, а человек одержим страстишками. Вывод близкий к тому, что думал Гоголь. И подобно Гоголю наши уравнители забывают о самом главном: об имущественных и производственных отношениях, скрытых в вещах: именно они порождают социальное и политическое неравенство. Отсюда – один шаг до аскетизма. Наши уравнители тоже недалеки от своеобразного аскетизма, и если не делаются сторонниками его, то только в силу своей непоследовательности. Гоголь был куда их последовательней: он отнюдь не шутил с идеями.

Взяв собственность не как средство производства, а как средство потребления, Гоголь естественно обошел молчанием крепостные и капиталистические отношения, но Пушкин недаром сказал про него, что он все видел. Многое разглядел Гоголь в крепостной действительности. В «Мертвых душах» есть не только два русских мужика, рассуждающих о чичиковской бричке, не только Митяй и Миняй. В седьмой главе есть замечательные страницы, где Чичиков размышляет о мертвых крестьянских душах, помещенных в списках:

«Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! Что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? Как перебивались?»

Поистине, перебивались! Примерной трезвости Степан Пробка, плотник-богатырь, исходил с топором все губернии, «съедал на грош хлеба», копил деньгу на домашние нужды, да должно быть сорвался с церковного купола. Сапожника Телятникова в детстве немец бил ремнем по спине и не выпускал на улицу; «давши барину порядочный оброк», завел Телятников мастерскую, достал в три-дешева гнилушки, кожи, пошел работать, но у заказчиков перелопались сапоги, мастерская опустела. Григорий Доезжай-не-доедешь промышлял извозом, да верно уходили приятели… А вот беглые души Плюшкина: одни гуляют по тюрьмам, по этапам, объясняются беспаспортные, с капитан-исправником, который набивает им на ноги колодки; другие ходят в бурлаках, тащат лямку «под одну бесконечную, как Русь, песню».

Правда, эту угнетающую картину Гоголь как бы смягчает восклицанием: «Эх, русский народец! не любит умирать своей смертью!» Но, может быть, в этих словах звучит больше горький смех. Во всяком случае картина говорит сама за себя. Мертвые ревизские души вдруг оживают, обрастают плотью; от них пахнет подневольным потом, пред глазами воскрешается каторжная, пропащая действительность, окаянный, постылый труд на барские хайла. И не кажется ли уже читателю, что не об одних мертвых ревизских душах ведется хитроумная художественная речь, но и о живых, о тех, кто трудится, кормит и поит людей своим хлебом. Очень двусмысленно название поэмы «Мертвые души»! Как жалко, что Гоголь не рассказал нам о ревизских душах, трудовых душах, о «кучах мастеровых». Мастеровые ему прекрасно удавались, да и о крестьянских душах, судя по всему, Гоголь сумел бы рассказать не хуже многих других, бравшихся с успехом за эту тему. Что же помешало? Помешали николаевские порядки, помешал Гоголю-художнику Гоголь-существователь, полтавский помещик; помешали взгляды, что во всем виновны человеческие страсти. Возвратившись к вопросу, почему же Гоголь видел собственность как средство потребления, а не как средство производства, надо сказать: случилось это потому, что перед глазами Гоголя был разор поместного, крепостного хозяйства, его омертвение, что созидательные силы капитализма в России тогда были еще очень слабы и на поверхности хозяйственной жизни сплошь и рядом орудовали плуты, мошенники, рвачи, хищники. Если творческих сил капитализма не разглядели народники, то тем естественнее не заметить их было в эпоху Николая I.

Во втором томе «Мертвых душ» Гоголь попытался найти и изобразить эти положительные силы в лице Костанжогло и Муразова. Художественное чутье и здесь его не обмануло: будущее принадлежало им. Но в них не было ничего ни духовного, ни «божественного». Предполагая в них эти свойства, Гоголь грубо ошибся.

На читателей «Мертвые души» произвели огромное впечатление. С. Т. Аксаков подтверждает, что впечатления были разные «различны, но равносильны». Читателей можно было разделить на три части; передовая молодежь встретила поэму восторженно; другие были ошеломлены и не сразу поняли ее, а поняв, почувствовали в ней глубокую правду. Третья часть читателей «с остервенением вступилась за оскорбление целой России».

Равнодушных не было и в критике. Белинский отозвался тремя блистательными статьями.

«В „Мертвых душах“, – заявил Белинский, – автор сделал такой великий шаг, что все доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними». Успех Гоголя Белинский видит прежде всего в субъективности, не в той субъективности, которая искажает действительность, а в той, какая проводит эту действительность через душу поэта, одухотворяя произведение.

Замечание Белинского о субъективности нуждается в решительной поправке. Верно, что идеал искусства заключается в органическом сочетании объективного с субъективным. У Гоголя же было вопиющее противоречие между обоими элементами: объективное, образ расходилось с субъективными помыслами и чувствами и в этом один из крупнейших недостатков поэмы, покрываемых, впрочем, с избытком, богатством объективного. Шаг вперед, по мнению Белинского, и в том, что писатель «отрешился» от малороссийского элемента и стал русским национальным поэтом.

«Мертвые души» – не сатира, это действительно вдохновенная поэма с высоким лирическим пафосом.

Наиболее ценными, однако, являются утверждения Белинского в другой полемической заметке, направленной против брошюры Константина Аксакова: «Несколько слов о поэме Гоголя». Аксаков, писал Белинский, совершил грубейшую ошибку, поставив Гоголя рядом с Гомером: Гоголь великий, но не мировой поэт и его «Мертвые души» только для России. Далее Белинский писал:

«Мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени».

Этого вывода Гоголь боялся больше всего. Действительно, «Мертвые души» явились первым настоящим социальнымпрозаическим произведением монументальногожанра. Развивая далее этот свой взгляд во второй полемической заметке против Константина Аксакова, Белинский спрашивал:

«Критика должна войти в основыи причины этих форм /общественных – А. В.), должна решить множество, по-видимому, простых, но в сущности очень важных вопросов, вроде следующих: отчего прекрасную блондинку разбранили до слез, когда она даже не понимала, за что ее бранят? Отчего весь губернский город N оказался и хорошо населенным и людным, когда сплетни насчет Чичикова получили свое начало от живого участия „приятной во всех отношениях дамы“ и „просто приятной дамы“? Отчего наружность Чичикова показалась „благонамеренной“ губернатору и всем сановникам города N? Что значит слово „благонамеренный“ на чиновничьем наречии?

Отчего автор поэмы необходимою принадлежностью длинной и скучной дороги почитает не только холода, но и слякоть, грязь, починки, перебранки кузнецов и всяких дорожных подлецов? Отчего Собакевич приписал Елизавету Воробья? Отчего прокурорский кучер был малый опытный, потому что правил одною рукою, а другою, засунув назад, придерживал ею барина? Отчего сольвычегодские угостили на пиру (а не в лесу, при дороге/ устьсысольских на смерть, а сами от них понесли крепкую ссадку на бока, под микитки, и все это назвали „пошалить немного“?.. Тем-то и велико создание „Мертвые души“, что в нем сокрыта и разанатомирована жизнь до мелочей, имел очам этим придано общее значение».

Цензурные рогатки мешают Белинскому прямо сказать, что общее значениеимеют крепостной строй и николаевский режим, что именно они и создают грустные и тяжелые «мелочи», но критик подводит читателя именно к этому выводу, правильно усмотрев его во всем содержании поэмы. Статьи Белинского являются образцом и лучшим показателем того, как толковали «мертвые души» революционные разночинцы того времени, немногочисленные но общественно и политически уже тогда опередившие самых передовых и самых либеральных представителей «первенствующего сословия».

Заметил Белинский и воззрения, «которые довольно неприятно промелькивают в „Мертвых душах“», выразив тревогу по поводу того, как дальше разовьется поэма. К сожалению, он недостаточно оценил их, говоря о субъективности Гоголя.

Герцен со своей стороны находил, что «Мертвые души» – «удивительная книга, горький упрек современной России. Но не безнадежный… Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте… Грустно в мире Чичикова… Одно утешение в вере и уповании на будущее».

Из статей отрицательных следует отметить критику Н.Полевого в «Русском вестнике». Наиболее любопытны замечания Полевого об ошибках и неправильностях гоголевского языка.

«Где вы, – спрашивает полевой, слыхали, следующие, например, слова на святой Руси: „в эту приятность чересчур передано сахару“, – „ болтаяголовой, встретилотворявшуюся дверь“, „ здоровье прыскалос лица его“, – „юркость характера“… – „они изопьютсяи будут стельки“, – „ краюшкаухаего скручивалась“, – „сам лошадей, шумколес“, – „стены дома ощеливалиштукатурную решетку“, – „седой чапыжник, густою щетиною, вытыкавшийиз-за ивы“»…

В языке Гоголя, в самом деле, немало погрешностей; вообще же Полевой кажется восставал главным образом против овеществления психологических понятий, против динамичности, гиперболизма, своеобразности выражений и словообразований, впоследствии вполне узаконенных. В этом, как и в другом, Гоголь был истинный новатор, опередивший лучших своих современников. Заключая свою статью, Полевой дал Гоголю совет не писать больше ни такой галиматьи, как «Рим», ни такой чепухи, как «Мертвые души».

М. Сорокин в «Петербургских Ведомостях» – (1842 год, N 163), отвечая на обвинения, будто Гоголь не знает русского языка, признавая грамматические его погрешности, заметил: «Кто идет впереди всех, тот первый встречает и удары».

«ДУШЕВНОЕ ДЕЛО»

Отъезд Гоголя за границу и на этот раз похож был на бегство. Настроение у него приподнятое и неуравновешенное. Он поучает, дает советы заниматься хозяйством не вещественным, а духовным, уверяет, что с каждым часом в его душе делается светлей и светлей и внутренняя жизнь его в противоположность внешней награждается чудными наслаждениями.

Чрезвычайно занимают его суждения читателей и критиков по поводу «Мертвых душ». Обращаясь к Шевыреву с просьбой написать разбор поэмы, Гоголь выражает опасение, что первые впечатления от нее должны быть неприятны уже вследствие самого сюжета. Ему надо знать все свои недостатки: в России нет человека, который так жаждал бы изучить свои пороки, как этого жаждет он. Его интересует не художественная, а нравственная сторона поэмы. Наиболее уязвимым местом «Мертвых душ» Гоголь считает отрицание и отсутствие положительного идеала. Он пишет С. Т. Аксакову:

«Первое впечатление их на публику совершенно то, какое подозревал я заранее. Неопределенные толки; поспешность быстрая прочесть и ненасыщенная пустотапосле прочтения; досада на видимую беспрерывную мелочь событий жизни, которая становится невольно насмешкой и упреком». (Гастейн, 1842 года, 18 августа.) Он соглашается с Шевыревым о неполноте комического взгляда, берущего только «в полуобхват предмет». Часто он находится под гнетом какой-то вины, совершенного им дурного поступка.

Мистические настроения усиливаются. По поводу предполагаемой своей поездки в Иерусалим Гоголь объясняет Аксакову:

«Признайтесь, вам странно показалось, когда я в первый раз объявил вам о таком намерении… Но разве не бывает в природе странностей? Разве вам не странно было в сочинении, подобном „Мертвым душам“, встретить лирическую восторженность. Не смешною ли она вам показалась вначале, и потом не примирились ли вы с нею, хотя не вполне еще узнали (ее) назначение?» (Гастейн, 1842 года, 18 августа.)

В начале октября Гоголь вместе с поэтом Языковым поселяется опять в Риме. Языков страдал болезнью станового хребта, не мог ходить. Гоголь очень ценил его поэтический талант.

Из Рима Николай Васильевич направил Прокоповичу «Театральный разъезд». По мысли его «Разъезд» должен был замкнуть собрание сочинений, предпринятое в Петербурге. Гоголь сообщает, что каждая фраза в «Разъезде» досталась ему «долгими соображениями». Попрежнему его тревожит вопрос о положительном значении его произведений. Он изображает отрицательное, подлое, бесчестное. Но разве тем самым не рисуется образ честного человека?

«Разве все это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости, не дает уже ясно знать, чего требует от нас закон, долг и справедливость?…»

«Да разве это не очевидно ясно, что после такого представления народ получит более веры в правительство… Пусть видит он, что злоупотребления происходят не от правительства, а от непонимающих требований правительства, от нехотящих ответствовать правительству. Пусть он видит, что благородно правительство, что бдит равно над всеми его недремлющее око…»

Гоголь старается уверить, что дело не в системе, а в исключениях и в личных пороках. Доказать это было невозможно. Каждый образ, каждый характер и «Ревизора» и «Мертвых душ» и многих других произведений Гоголя наводил читателя на мысль о полной непригодности тогдашнего хозяйственного и политического уклада. Гоголь это чувствовал и понимал. Понимал он также и то, что одно изображение плутов, казнокрадов, сквалыг и приобретателей никак еще тем самымне рисует образ честного человека. Художественное произведение всегда наглядно; никто так прекрасно не знал этого, как именно Гоголь. Образ честного человека тоже должен быть так же нагляден как и образ плута. Фигурою фикций, отрицанием «не» и «ни» положительный образ не воссоздается. Жизненно-положительного образа и жизненно-положительного идеала у Гоголя не было.

Недаром «вторая дама», как бы соглашаясь с Шевыревым, говорит: «У автора вашего нет глубоких и сильных движений сердечных… Кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств… все люди, которые смеялись или были насмешниками, все они были самолюбивы, все почти эгоисты… У комика душа непременно должна быть холодная… Причиною таких произведений все же была желчь, ожесточение, негодование… но нет того, чтобы показывало, что это порождено высокой любовью к человечеству…»

Это очень сильные замечания: для создания честного человека, помимо смеха, желчи, и негодования, надо иметь еще и высокую любовь. Гоголь старается отвести подобные возражения ссылкой на то, что у него есть честное, благородное лицо – это смех, не желчный, раздражительный, болезненный смех, но тот легкий смех, который «излетает из светлой природы человека, который углубляет предмет и заставляет ярко выступать, что проскользнуло бы мимо человека в обычное время». Ответ ли это? Каким бы ни был смех, это не наглядный образ, это – окраска. Можно ли, далее, смех в «Ревизоре», в «Мертвых душах» назвать легким смехом, излетающим из светлой природы человека? Нет, это смех не такой. Он – тяжелый, мрачный, раздражительный, безжалостно срывающий внешние покровы, смех отрицания, а не утверждения, создавший человеческих уродов, свиные рыла, а не честных и благородных людей. Пусть он, этот смех, «льет часто душевные, глубокие слезы», он остается уничтожающим и темным.

Легенду о светлом смехе Гоголя, подхваченную охотно либеральными болтунами, давным-давно пора похоронить в пыльных архивах. И в силе остается утверждение «Господина с весом», что смехом Гоголя шутить нельзя: «сегодня он скажет: такой-то советник нехорош, а завтра скажет, что и бога нет». Так именно и случилось: очень и очень многие из горячих почитателей «Ревизора» и «Мертвых душ» начали свое отрицание с титулярного советника, а кончили «его величествами», земным и небесным. «Господин с весом» обнаружил большое политическое чутье.

«Театральный разъезд» заканчивается лирическим обращением необычайной силы и напряженности:

«Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижимым холодом души своей и бесплодной пустыни сердца: ныла душа моя когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже призрак выражения от того, что повергло в небесные слезы глубоко любящую душу, и не коснел язык их произнести свое вечное слово: „побасенки..“ Побасенки! А вон потекли вехи, города, и народы стерлись и исчезли с лица земли, как дым унеслось, все, что было, а побасенки живут и повторяются поныне, и внемлют им мудрые цари, глубоки правители, прекрасный старец, и полный благородного стремления юноша. Побасенки!.. Но – мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души».

Гоголевские «побасенки» оправдали себя. Исчезли с лица земли голубые мундиры, высочайшие дворы и обрюзглые звездоносцы. Русь Николая, Чичикова, городничего, а «побасенки» живут. И прав был Гоголь в своих страхах: для этой Руси в его «Побасенках» заключалась взрывчатая сила, гибельнее всякого динамита.

«Театральный разъезд» не случайно написан в форме диалога: он отразил смятенную душу автора: автор больше спорит в нем с собой и убеждает больше себя, чем читателя.

Страшно было жить и творить писателю! Не случайно Гоголь возвратился в том же 1842 году к своему «Портрету», переделав его для «Современника» в соответствии со своим последним душевным состоянием. Старый мастер-художник поучал сына: нет низкого в природе для искусства, но нельзя творцу бездушно покоряться ей. К верному изображению он должен присоединить полет души, нечто идеальное. Действительно, угрюма участь мастера, который вынужден жить среди уродов, зависеть от них, пред ними унижаться, отдавать на изображение их свой могучий дар и смеяться осторожным скрытым, тяжелым и горьким смехом. Страшно так жить! Но еще страшнее, когда кисть не повинуется художнику, когда вместо желанных светлых образов она выводит человеческую нежить.

Разрыв между действительностью и идеальным превращался в пропасть. Отсюда и обостряющееся чувство несоответствия между низменным и высоким в человеке.

А. О. Смирнова рассказывает о Гоголе:

В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу его – чертенята со скрежетом зубов. «Тут история тайн души» – говорил Гоголь. – «Всякий из нас раз сто в день то подлец, то ангел».

Когда низкую действительность с идеальным миром не могут примирить земными средствами, тогда прибегают к средствам «потусторонним». Отсюда – «душевное дело» Гоголя. Понимая, что как художник он отрицает старую самодержавно-крепостную и «мануфактурную» Россию, Гоголь решает в продолжении «Мертвых душ» дать положительное. Но дать это положительное можно, по его мнению, только предварительно воспитав себя в религиозном духе. Надо убить в себе чувственного человека, в пользу человека духовного. Он отказывается от театра: там господствует комическое, смешное, грешное. «Помните себе хорошенько, – предупреждает он Щепкина, посылая ему отрывки из уничтоженной комедии „Владимир третьей степени“, – что уж от меня больше ничего не дождетесь: я могу и не буду писать ничего для театра». Усиливается аскетизм. Дают о себе знать и болезненные припадки, тоска. Гоголю кажется, что от них избавляет обращение к богу. «Милая чувственность» замирает. «Попы интереснее всяких колизеев», признается Гоголь Аксакову. Он делается все более молчаливым и сосредоточенным. Чижов вспоминает: «Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. „Вот“, – говорит: „с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем“.

И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал:

„Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу“» [23]23
  Кулиш. «Записки», том I-й, стр. 329 – 30.


[Закрыть]
.

Данилевскому Гоголь писал:

«Мне все равно, в Италии ли я, или я в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии».

«Я уже давно отстал от того, чтобы наслаждаться природою», – подтверждает он Смирновой.

Душу заполняет нечто схимническое. Гоголю хочется создать «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Но «плотное и сущное» создается, когда художник любит «естество», наглядность, когда он полными пригоршнями черпает из «сущного». Однако русская действительность, царство уродов отвращали писателя от этого сущного в заумный мир.

Гоголь убивал в себе художника.

Житейское претит теперь Гоголю. Он просит Аксакова, Шевырева и Погодина освободить его от практических дел, взять на себя издание книг и снабжать его необходимыми для пропитания и работы деньгами. Друзья выражают согласие. Гоголь объясняет им:

«Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтоб менять одно впечатление другим, уяснить духовный взор и быть в силах обхватить и обратить в одно то, что мне нужно». (II, стр. 267.) «Мне предстоят глухие уединения, дальние отлучения». Его спрашивают, подвигается ли вперед вторая часть «Мертвых душ». Он отвечает, что это не блин, который можно испечь. «Загляни в жизнеописание сколько-нибудь знаменитого автора, или даже хотя замечательного: что ему стоила большая обдуманная вещь, которой он отдал всего себя и сколько времени заняла? Всю жизнь ни больше, ни меньше». (Прокоповичу, Мюнхен, 1843 год, 28 мая.) Он уже сообщает, что вторая часть даже и не написана и раньше двух лет не появится в печати.

Надо жить внутренней жизнью; но что же такое внутренняя жизнь?

«Внутреннею жизнью я понимаю ту жизнь, когда человек уже не идет своими впечатлениями, когда не идет отведывать уже известной ему жизни, но когда сквозь все видит одну пристань и берег – бога…» (Данилевскому, 1843 год, 20 июня.)

Но если так, то «внутренний человек» попадает как бы в тюрьму: он живет, не получая притока свежих впечатлений. И Гоголь все больше и больше начинает жить жизнью узника, добровольно заключившего себя в одиночную камеру. Его письма делаются монотонными. Почти совсем не вспыхивает шутка, не звучит смех. Вместо них – наставления, покаянный тон, сокрушения о грехах, молитвы, пророчества. Гоголь не поверяет больше человеческому уму: «Ум наш дрянь и не в силах даже оценить и постигнуть подобного нам человека».

Вспомнить бы тут лучшего советника, – погибшего от руки бретера:

Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет, Пред солнцем бессмертным ума. Да здравствует солнце, да скроется тьма!

Светом лампады Гоголь заменял солнечный свет.

Жизнь, взятая сама по себе, по впечатлениям, есть презренная, пошлая, бессмысленная жизнь. Только высшая сила, только бог сообщает ему смысл и возвышает ее. Гоголь уверяет себя и других, что все события суть слова божия; надо только уметь распознавать этот смысл, читать тайные знаки, начертанные богом. Но как научиться читать эти тайные знаки, как узнать хотение божье? «Для этого нужно взглянуть разумными очами на себя и исследовать себя: какие способности, данные нам от рождения, выше и благороднее других, теми способностями мы должны работать преимущественно, и в сей работе заключено хотение бога: иначе – они не были бы нам даны». Если же на человека находит смущение, неуверенность, то это – от другой силы, это от дьявола. Дьявол соблазняет нас вести карикатурную жизнь, смеется над дружбой, распаляет похоти, вселяет уныние, привораживает к вещам.

Мысль о развитии высших способностей – превосходная во всех отношениях мысль. Смысл жизни в творчестве, при помощи лучших и благороднейших наших способностей; но придерживаясь этой мысли не менее превосходно можно обойтись и без бога; обращение к нему, наоборот, всегда мешало самостоятельной творческой деятельности человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю