Текст книги "Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
136
Снова взрыв с Алиной. – Самое тягомотное теперь и началось. – Слух об отставке Гучкова. – С этим правительством пропадём. Делать что-то самим.
Примирение с Алиной продержалось только несколько часов, вчера опять клокотало семейной бурью и дурью.
Хорошо, что на сегодня, хоть воскресенье, Георгий заранее условился с Марковым работать. С самого утра уселись проверять комплектования для 11-й и 7-й армий, затем проект возможной передвижки соседних частей – для, как будто серьёзно назначаемого, наступления: Алексеев настаивал, что оно неуклонно будет, только где уж теперь в начале мая – наверно, в середине июня. Предполагалось ныне, оставив злосчастный Ковель в покое, наступать южнее Луцка, а при удаче? – чуть ли и не на Львов?
И вдруг хватился Воротынцев: где же его размеченная, подготовленная карта? – дома забыл! (Опять же второпях, скорей вырваться.) Эх, досада! И так, что писаря не пошлёшь, не растолкуешь, надо идти самому.
Да он за четверть часа рассчитывал обернуться, гонким шагом, и успел бы. Вихрем проскочил среднюю комнатку, в своей нашёл карту – и уже возвращался, ещё секунда – и ноги бы за порог, – нет! поперёк пути ему, в проходе между пианино и обеденным столом, опираясь о стол пальцами, как чтобы не упасть, Алина стояла – пошатываясь? с почти закрытыми глазами – и от этой слепости пальцы второй руки выдвинула ощупью вперёд, предупреждая его движения.
Он остановился. Страшноватый был вид у Алины, но не ослепла же она, она хотела что-то важное сказать. С усилием двигался её лоб. И начала замедленно, превозмогая этот труд, выговаривать слова:
– У меня нервы – на пределе. Успокоение – не наступает. Происходит – самосгорание.
Она – как будто с гордостью это говорила. Её нервность часто выражалась как гордость.
– Да что ты, Линочка? – не столько поразился, сколько выразил Георгий. – Да когда же ты успокоишься? Когда ты перестанешь метаться?
Она открыла глаза в полноту от своей незрячести – а взгляд был совершенно живой и зоркий:
– Будто не сам ты – главная причина! Ведь ты – ничего ещё не осознал! У тебя – сердца нет.
Она как будто упивалась, она крепчала в тёмном своём состоянии, голова принимала устойчивость в закиде:
– Исхода нет. Я не вижу, как мне жить с такой судьбой. Я умоляю тебя создать мне сносную жизнь!
– Да что такое опять, Линочка? Да ведь я же тебе твёрдо… Я же искренно тебе сказал…
Что же он мог ещё?
Горько, презрительно усмехнулась, неровно в губе:
– Ты – не имеешь праване знать всех моих терзаний, которые давно уже превзошли всякую меру моей выносливости! Я – уже полутруп. Но я люблю тебя – со всеми твоими пороками! Я не представляю, чтобы кто-нибудь кого-нибудь мог любить сильней, чем я тебя сейчас! Почему нет твоего ответного чувства? Такой доступный и чужой, желанный и преступный!..
Она – как роль читала, она как сомнамбулически наговаривала выученный монолог, и это было страшно. Но и – перетягивало Георгия, в какое жалкое положение он встрял. Перетопнулся, попробовал слегка отвести её руку, – нет, она прочно за стол держалась.
Рано же он обрадовался её недавней примирённости! Нет, теперь он видел, что это действительно безысходно, что это – пила, вверх, вниз, вверх, вниз, зубцы чередуются всё чаще, и нет надежды, что колебания затухнут, но становятся злоразгонными.
– Линочка, – уговорчиво сказал он, чуть касаясь её руки опять, – вообще, мы уже пятнадцать раз об этом говорили, хочешь шестнадцатый, только не сейчас. Сейчас я очень спешу.
– Нет, – напряжённо смотрела в полные глаза, – этогомы ещё не говорили.
Ещё не говорили! Как скучно, как неуместно, как позорно.
– Да это – кишкомотательство! По десять и по двадцать раз ты мотаешь на пальцы – свои кишки, мои кишки, и анализируешь. Но время – не такое. Пропусти, мне нужно идти.
– Нет! – ужаснулась она, как бы не веря, что он мог подобное выговорить. – Кто настоял на нашей женитьбе? – ты! Ведь я была не готова… Но воспитанная в том, что любовь – единственна в жизни… Кто звал меня годами, и в письмах – «моя единственная?.. несравненная? буду любить тебя всю жизнь»?
Через бровь, губу выдавалась внутренняя её дрожь, но она не за словами следила, а напряжённо – за собой, оттого и было впечатление сомнамбуличности.
– Тебе просто некуда девать пустого времени, ты томишься без занятий.
– Но у меня всё валится из рук!
– Но почему у других не валится?
– Потому что они здоровы!
– И ты здорова.
– Тебе бы такое здоровье!
– Ты не больна, у тебя просто смещённая точка зрения: равнодушие ко всему, а повышенный интерес только к себе. Тебе и общество для того надо…
– А что, меня многие хвалили, больше тебя!
– Из вежливости. Ты и разговоры так сводишь, чтоб тебя похвалили.
– Да! Поощрения – моя слабость. Неужели это такой большой порок? Самолюбие и должно быть у человека, а куда годится человек без самолюбия? Зато когда меня хвалят – я гораздо послушней, имей в виду.
Смотрел и он на неё больными, но и очищенными глазами: почему всегда роднойпредставлялась она ему? Что она сейчас говорила – нельзя чужей.
– Алина. Надо иметь скромность признать себя средним человеком, из каких и состоит человечество, перестать возноситься – и тогда твои достоинства будут тебя украшать. Ты и готовишь отлично, и хозяйничаешь прекрасно, и на рояле играешь, – но почему это всё основание для честолюбия? Оттого тебе и счастья нет – от ложной точки зрения.
– Боже, ты бы себя слышал! Какие ты жестокости говоришь! Что у тебя за удивительная жажда меня принижать!
Не хотел, а оказался зацеп опять, по самой ране. Опять, опять перебегающее тревожное похмуривание по лбу:
– Нет, ты когда-то лжёшь! Или раньше, когда так хвалил меня, или теперь, уничтожая!
– Ты любишь себя слишком самозабвенно. Горе и тебе и мне, если ты этого не усвоишь.
– Хватит!! Слышать не хочу! Замолчи! Не подавляй моей личности! Какая есть! Ты уничтожил меня как женщину, теперь уничтожаешь как человека! Свою жену! Которую любил! И которую сегодня любишь!! – выкрикивала ещё вдвое громче, с воспламенёнными глазами.
– Да я только и успокаиваюсь, когда тебя не вижу. Меня эти твои взлёты и срывы…
– Ничего! – восклицала победно. – Станешь человечней к страданиям других! У тебя сейчас – полоса удачи, ты снова вознёсся и не видишь вокруг ничего!
Алина как будто прислушивалась, что делается в ней самой. И предупредила, опасно пожигая глазами:
– Во мне поднимаются чёрные силы!
– А ты – борись с ними.
Отвечала горячим взглядом (вся там внутри, прислушиваясь):
– Они могут оказаться сильней меня!
Нет, этим сценам – не будет конца никогда, уже видно, Не отвечая, обошёл обеденный стол, чтоб иначе пройти к двери.
Но и Алина туда успела – и снова заграждала ему проход. Угрозным взглядом искала его глаз:
– Жизнью – я теперь совсем не дорожу. И даже я мечтаю, чтоб эта горькая весна стала последней весной моей жизни! Ты нанёс мне удар, после которого мне уже не подняться…
– Очнись, Алина, что ты… что мы… В какое время…
Но она не очнулась, и не запнулась, а ещё резче вскинула красивую голову на истончавшей шее:
– Ты всё мыслишь мировыми категориями. Но когда гибнет единственная душа – это всё равно что гибнет весь мир. Для меня моя гибель – и есть гибель всей вселенной! А ты, самый близкий человек, отказываешься протянуть руку помощи.
Вот эта её рука помощи, её рука – за помощью, опять ощутительно хватала за сердце. Да разве он не протянул?
Да что ж он мог больше?
Шагал в штаб, на ходу стараясь умериться.
Что ж он мог больше?
Он – потушил, всё. Он – вернулся. Что ещё?
Себя самого. Живого. Неужели мало?
Он думал – вот то самое трудное. Нет, самое трудное только теперь началось.
Теперь нужно долгим безпросветным волоком вытаскивать нашу жизнь.
А она – не приняла мира. Терпеливого мира.
Ей – нужно безграничное восхищение.
Но откуда его теперь взять?
С недоумением вспоминал, но не мог ясно вызвать ту давнюю тамбовскую неделю: да почему он вздумал жениться именно на Алине? да зачем же он ей навязывался, ещё так стремительно?
Подходил к штабу. Боже, сколько сил выматывает. Эта тягомотина, своим настойчивым чадом, приносит душе расстройство, сказать – не поверят, едва ли не горше общероссийского. Непроглядство.
* * *
А у Алексеева и Деникина было сегодня же совещание с приехавшими министрами, Милюковым и Шингарёвым. (Утром с Андрей Иванычем поздоровались тепло.)
И именно потому, что те заседали весь день, неторопливо, не поверили Марков с Воротынцевым, когда пришёл дежурный от аппаратов и, заминаясь, передал слух из Петрограда от такого же дежурного при аппарате довмина: будто Гучков – уходит? подал в отставку?..
Не может быть!?
Сильно заволновались оба.
А – почему не может быть? Только вот потому, что начальство вполне спокойно, такие события не так объявляются?
А то ведь… Воротынцев высказал, что Гучков, умный человек, понимает же: из его министерствования ничего не вышло. И даже раньше мог отставиться.
Да вот: Корнилов же ушёл с Петроградского округа, сегодня официально подтвердилось. Одно с другим и связано?
– Но это – кошмар! – уже сидеть не мог Марков, вскочил. – Как Гучков ни слаб, но если и он бросает? Да кто ж сейчас справится другой?!
А Воротынцева – холодное сознание наполнило. И он – не вскочил, а глубже ушёл в стул. Только закурил.
– А я считаю: это – важный, нужный, выразительный жест. В этомправительстве и никто не справится. Смотрите, как они растерялись на прошлой неделе. И непохоже, чтоб научились в те дни.
Событие – огромное. Не сразу вмещается.
Огромное. Но, сколько можно охватывая: не в нём беда.
– С этим правительством, Сергей Леонидыч, мы пропадём. Надо самим – что-то делать, и скорей.
И Марков, который недавно вот столько спорил, не соглашался же, – прошёл по диагонали из угла в угол, из угла в угол, двумя ладонями медленно протянул по лицу, как умылся, – и в угол же стал спиною, как уже прижатый к последней черте.
– Ну что ж, – сказал. – Наверное – да. Наверно – нам с ними нет пути.
Серебряное плетенье генеральских широких погонов с крупными звёздами. Георгиевские кресты у горла и у сердца. Дугой на груди генштабистские аксельбанты.
Но как ни промахивался Гучков, а всё-таки, пока он стоял, – был в правительстве стержень. Ещё можно было хоть немного надеяться.
– Только борьба будет, – теперь увиделось Воротынцеву, – ещё в худшей расстановке, чем мы думали вчера.
А Марков, всё так же припёртый в угол, призакинул голову – и навстречу тому, ещё не видимому зареву:
– Я – солдат по рождению, по натуре, по образованию, и что б они там в обществе ни мудрили – я знаю, что Армию – не отдам Совету! Как бы ни были наши шансы малы – не поверю, чтобы великий народ мог так безславно и так быстро пасть. Пути спасения – должны быть.
137
Фрол Горовой на совещании фронтовых делегатов. – Череда генералов. – Гучков объявляет свою отставку. – Освистывают Зиновьева. – Зиновьев вывёртывается. – Церетели начинает поединок с ним.
Когда посылали делегацию из 11-й армии в Питер – узнать, как там и что делается, – никому и в голову не вступало, что они тут засядут в главном Белом зале как судьи, а перед ними как по верёвочке будут проходить все министры и оправдываться. Но Горовой это понял для себя не как высокую честь, а как непривычную работу, за которую в корпусе с него спросят: там в окопах сидят ребята – им Питера не видно, всё в тумане. Шлют доведаться: как рабочие? – по скольку часов работают? сколько вырабатывают и сколько получают? говорят – отлынивают, так коли можно – навести с ними порядок. Потом – белобилетники: добиться полной их проверки, и метлой на фронт, кто укрывается. Ещё и рабочих на заводах проверять: какие до войны вступлены – пусть там, а какие уже с войны – значит, прячутся, всех на фронт! И по всем запасным полкам прочистить: офицеры ли, солдаты, кто до-се на передовых позициях не был – всех сюда! Потом с дезертирами: надо ж им железный предел положить, гнать сюда, альбо судить, – а что ж нам за них отдуваться, тогда и мы тронемся? Ещё, говорят, военнопленных у нас дюже распустили, что немцев, что австрияков, вольно содержатся, промеж наших баб живут как дома, – нам тогда сидеть тут скрубно, а ещё и работу перебирают, морды наеденные. Ну а превыше всего: как же из войны выбраться? как её кончить, треклятую? И – кого армии слушать: одни приказы от генералов, другие от Совета? А в том Совете, говорят, одни питерские тыловые засели, а от боевых армий нет никого, – так с какой совестью они нами могут управлять?
Фрол Горовой и никогда не был камнем лежачим, под который не течёт, но всегда горячо поворачивался. И тут – к месту его выбрали. Он уже не первую неделю задумывался, что от старого строя к новому пока удобрилось не слишком многое, а то и – хуже пошло. И ежели раньше обо всём царь должон был думать, а нам заботушки мало, – так теперь слишком непонятно: думает ли вообще кто? И – те ли люди думают? Теперь такое время настало, что если сами быстро не возьмёмся, так и в провал всё прогрохаем, и самих себя. И решимо поехал Горовой в Питер – искать, где ж оно, верное. И нежданно попал в этот главный думский зал. (А повидал один день, как сами думские заседали: ох, неладно у них, сильно они с места сшиблены, и нами уже никак не управят, на них не надёжа.)
Собралось фронтовых делегатов, от разных армий, сразу человек за полтораста, все рядом сели и опознавались тут на ходу. Были тут и щелкопёры, кто и в окопах не сидел, а затесался вот. Но больше подобрались ребята дельные, не столько торопились языком чесать, сколько слушать, и друг со другом сознакамливались и между собой столковывались, чтó в этом мудром Питере делать. Хотя делегаты были вроде себе хозяева, и сами же председателя выбирали и помощников ему, – а веденье собранья всё время как-то уплывало из их рук, а выходили один за другим сильно бойкие от Совета и обо всём говорили как о готовом. И на заводы, мол, идти нечего, там уже всё проверено, рабочие не виноваты в ослабленьи работ, а виноваты хозяева, не озаботясь о достаточном сырье и топливе. И белобилетники, мол, тоже будут проверяться, это дело небыстрое. И к военнопленным не надо зверства, это наши интернациональные пролетарии.
Но и Горовой знал себя бойким и звонголосым, его всегда все слушали, – и тут он стал с места голос подавать в опровержение, так и его узнавали, и он других. Однако два раза он требовал принять железное постановление против дезертиров – а из Совета как-то отводили, подождём.
Мы – ещё слишком простые, какой-то хватки у нас нет. Выйдет наш: «Братцы, дорогие! Мы друг друга понимаем…» – и самые самодельные слова. И правда понимаем – вот это верно! это наше! – а до последнего дела никак не дотянем.
Или выступил один, полез туда, на вышку, с котомкой, – это же зачем?
– Поклон от товарищей в окопах! благодарим всех передовых борцов за добытую свободу. Не знаю, правильно ли рассуживаю своим тёмным умом. А нельзя ли нам по телеграфу прямо обратиться в берлинский совет рабочих и солдатских депутатов? Мы в окопах толковали, как и нам принять участие во всенародном деле. И вот: в этом мешке все наши кровью добытые награды, себе не оставил никто. Мы отдаём их с нерушимой клятвой положить нашу жизнь за свободу.
Не выдержал Горовой, закричал на весь зал:
– Зась тебе! Отвези назад, пентюх, раздай ребятам!
Вот только это мы и умеем: отодрать от грудей кровное серебрецо – и кому? и что? тут не по стольку в трубу пускают… Не с того конца мы берёмся, этак мы пропадём.
У самого Горового два Георгия на высокой груди. И ещё не родился тот оратарь, которому, расплакавшись, снял бы Фрол свои награды.
И прапорщик Чернега, отлитой, с усами светленькими, от-невдали гулко поддал:
– Правильно, унтер! Так и руби!
Чернега, зубы навы́скале, Горовому ровесник, а ещё и не женат, и детей нет. (Сколько по Руси рассеял – сам не знает.) Они в Петроград со своими делегациями в один день приехали, мало что не одним поездом и трамваем, а тут в Таврическом сразу соткнулись, и позвали их на это совещание, какого они себе и не прочили. А совещание это засело уже седьмой день, и решили теперь не разъезжаться, покуда всех-всех министров не переслушают и вдокон не разберутся: что ж в этом Питере делается и что надо делать на фронте?
Тут ещё, чтоб уметь, – надо словавсе знать, без словтеперь никуда. Кончил Горовой когда-то два класса городского училища, читать-писать грамотно научился, а остальное – от твоей головы. И книжки же потом кой-какие почитывал на досуге – а вот этих словни одного никогда не встречал. А без них теперь – потонешь: и на совещании этом хоть и не сиди.
Так браться по нужде! Купил себе Горовой книжечку такую, для записи, и два карандаша на подсменку, как затупляются. И как новое слово услышит – так тут же его записывает на ухо, а ухо у него верное, – и что оно может значить приближно. Но чаще – и приближно не угадаешь, а спрашивай у знающего, офицера или кого, и тогда записывай. Поначалу кажется: ну, дух перенимает, ну, этих слов никогда не перечислить, не объять. А потом: э, нет, повторяться начинают, уже их узнаёшь.
Ещё от места знал он несколько: демократия – это значит новый порядок, как сейчас, без власти; пролетариат – это кто сам своими руками работает, вот как ты, первый рамонский бочар; программа – это значит, что наметила партия делать. Но дальше слова нарастали комом, и каждый день помногу: реформа, фракция, коалиция, диктатура, сепаратный, активный, организовать, интернационал, результат, перспектива, мотив, диагноз, колоссальный, трагизм, организм, металиризм – ёлки-палки! А там хуже, хуже: психологически, константировать, иерахия, протиционизм, этузиазм, санционировать – не всегда и записать успеешь, и не каждый офицер тебе объяснит. И всё же – добивался Горовой объяснений, а потом, с книжечкой сверяясь, уже и говорщиков понимал. Только быстрая хватка его и выручала, но попотеешь. И больше эти слова нагораживали советские-партийные, а министры – те даже проще.
В той же книжечке и фамилии записывал – и фамилиев мелькало немало, их тоже знать надо, если хочешь разбираться.
Вчера пришёл военный министр Гучков – сам-то из постели, говорит, но деловой. Но и, однако, силы в нём нету, зовёт на победу – а армию ему не вести, нет.
А нам – как раз вождя надо крепкого. Уже руки онемели – винтовку держать, в головах тьма разбрелась, долга война, долга не в меру, – вождя нам надо крепкого.
Потом Керенский, живчик вертлявый, совсем и не к военному делу приставлен, а долго почему-то говорил, да захлёбывался, да весь душой исходил, как будто с церковной паперти каялся, что душа его неспокойна, что дело так пойдёт к гибели, – это он верно забирал, прислушались ребята, – и жалеет, что не умер два месяца назад, – а это уж как в лужу. Всё пугал, пугал, как может плохо пойти, а что ж делать-тонам? Не сказал. Остерегайтесь, есть суд истории, трезвость, дисциплина, а как нам из ямы выбираться – не сказал.
Вот то-то и оно. Оно-то самое и трудное. Но – надо найти. И нам самим – тоже искать, вот здесь хотя б собравшимся.
Но и самим думать не дают, всё время от Совета руководствуют, вчера – длинный такой кавказец Церетели был председатель. Тоже долго внушал.
А сегодня объявили, что будут выступать один за другим три помощника военного министра, – и да, вот они все явились, три генерала, и ждали очереди перед солдатами объясниться, вот как!
Сперва – генерал Маниковский. Военное снабжение – величайшая тайна, и подробно нельзя её тут объяснять. Никто не знал масштабов войны, сперва запасов было только на 4 месяца. А в 16-м году как стали нагонять – так посадил нас транспорт. Но сейчас заводы работают хорошо, и уже с лихвой покрыли революционный перерыв. (Ой, врёт, наверно.) Ждём помощи из-за границы, самая мощная – Америка, хотя одно время казалось, не действует ли она заодно с немцами: как идёт судно с русским заказом – так взрыв или пожар. А теперь – будет исполнять.
По снабжению – так стали ему и кидать: почему пулемётов на фронте мало? и телефонных аппаратов? а в Петрограде – сколько хочешь.
И генерал – совсем по откровенности:
– Вы знаете, какое подлое, подозрительное время мы переживаем. Пойдёшь отнимать – заподозрят: куда, зачем? А вы пойдите сами в Совет и требуйте, чтоб каждый пулемёт был возвращён в армию.
Горовой – звонко через зал:
– А почему мы не видим на фронте автомобилей? Раненых трясут в телегах. А тут – весь Питер на автомобилях катается, и сестёр катают.
И со всех сторон кричат: верно! верно!
И генерал улыбается:
– Правильно, правильно. А вы, господа, обратитесь сами в Совет и скажите, что это – недопустимо.
– Нет, прикажите им вы!
– В том-то и беда, – жмётся генерал, и самому смешно, – что не послушают они нас. Это – вы прикажите!
Шумно плескали ему. Вот дошло – чтоб мы сами приказали! Так мы не даром сюда сошлись, надо нам, ребята, что-то устроить. А, Кожедров?
Кожедров всё молчит. А в кулаках – по пуду.
Второй генерал – Филатьев, по финансам и по законам.
– Я – даю деньги на войну. И вот этой самой рукой каждые три дня подписываю ассигновку в 100 миллионов. Но война стоит ещё больше того – 40 миллионов в день.
Мам-ма родная!
А пострадавшим от войны пособия? Будут всем. А отставленным генералам почему пенсии большие платят? А вот: генерал Беляев, под следствием, содержится на 40 копеек в день.
Довольна братва.
Ещё генерал, Новицкий. Этот – мол, ничего не успеваем:
– События идут с головокружительной быстротой. Мы работаем по 24 часа в сутки, и праздников нет.
Так и мы 24 и без праздников, удивил! А офицеры, засевшие в тылу? Будут отправлены на фронт. А которые уклоняются через Красный Крест и Земгор? Мол, нельзя, окажемся в затруднительном положении; но санитаров моложе сорока лет пошлём на передовые. А маршевые роты, будут идти? А как отдание чести? Вот – на днях приказ, отменим.
Ну и дураки, думает Горовой. Честь бы и не отменять, крепче держалось.
Теперь – ещё один генерал, Бурденко, по санитарной части. Во, раскозырялись генералы. Но – как будто и четырёх этих генералов мало – объявляют: сейчас опять будет выступать сам военный министр!
Во как! То знать нас не хотел – а то два дня подряд.
Чернега щёки толстые надул, посмеивается: мол, это я туда съездил, я их всех подрасчистил.
А Гучков – если и вчера из постели был, то сегодня и вовсе – тёмный, болезный, и голос некрепкий, но тихо в зале:
– Разрешите мне говорить с вами не как военному министру. Я буду говорить с вами как русский человек. Сегодня я передал Временному правительству письменное заявление с просьбой освободить меня от поста.
И прочёл то заявление.
Замер зал: о-го-го-го, куда зашло! Ежели военный министр отказывается – то в каком же положении, значит, армия? мы с вами?.. А Гучков – печалуясь:
– Но на мне лежит ещё одна серьёзная обязанность: дать отчёт вам, а через ваши головы вашим товарищам, всей доблестной армии, и всем русским людям, – почему я вынужден был решиться на этот шаг. Я – вообще мало чего боюсь, а прежде всего боюсь – голоса собственной совести. Входя во Временное правительство – я не искал власти, не домогался её. Господа! И 12 лет назад меня два раза звали к власти, и я два раза отказывался. Я не могу оставаться во Временном правительстве потому, что сегодня вся правительственная власть и военный министр поставлены в такие условия, что выполнять свои задачи – не могут.
Это – он говорил, а понял Горовой: пришёл министр – пожаловаться на кого-то. Им – первым, а через них всем.
– …Через вас я обращаюсь к демократии и всему русскому народу. И у демократии, как и у всякого владыки, есть льстецы, которые хотят затуманить ей голову.
Пра-авда! – обрадовался Горовой. Он и сам, потёршись, уже чувствовал: что где-то близко кривда вьётся, душит – да вот как её ухватить? Ну-ка, ну-ка!
– Господа, я штатский по костюму, но глубоко военный человек по душе. Народ, который сумеет создать сильную армию, – достигнет величественных успехов и на мирном пути. Я пережил, господа, четыре войны. Когда на полях Маньчжурии я сидел у костров с солдатами и обдумывал причины наших неудач – я дал себе Ганнибалову клятву посвятить свою жизнь восстановлению военного могущества русской армии. И были годы – у меня была такая возможность, председателя думской комиссии обороны, и работа закипела. Господа, я не люблю выставлять себя, хвастать. Но если вы будете иметь досуг пересмотреть мои речи в 3-й Думе – вы увидите, что нет ни одного больного места, которое не было бы мною затронуто. В 1908 я указывал на безответственность великих князей. Это теперь может каждый свободно бранить их, а я говорил – тогда!
Э-э-э, что-то далеко угнулся от дела. И – где эти речи искать? А, да вот он сам и читал оттуда.
Читал – а вперемежку объяснял. Артиллерийское ведомство. Преступник Сухомлинов. Банда шпионов. Натравили Мясоедова. Стрелялся с ним. Родные с трепетом ждали, вернусь ли. И как это я, хороший стрелок, – промахнулся? А – не хотел избавить того негодяя от виселицы, которую он потом и получил.
И – стали простаки хлопать. Половина – и нашлась дураков, одни зачали, другие в поддержку. И кто там на верхе, позади спины Гучкова умостился, тоже в ладоши треплют.
Но – только не Горовой. Посмотрел – и не Чернега. И кого за эти дни он приметил как путёвых, деловых – сидели, руки не шевеля.
Не-ет, не то, брат. Эти басни нас уже не греют. Ты нам про сегодня скажи.
А Гучков пождал, пождал, когда отхлопают, – и, довольный, завёл опять из давнишнего. Как гвардейские полки провожали на войну с цветами. А он предупреждал власти, что будет поражение. И писал, и сам приезжал, – а начальство ему не верило. Только после Карпат власть испугалась. И все деловые люди впряглись в общий воз. И он сам тоже. И всё равно катились вниз. И поняли, что со старой властью работать нельзя, надо её свергать.
Эти-то годы – и Горовой хорошо испытал. Два раза и он был ранен, один раз перелечивался вблизи, чтобы своего полка не потерять. А между прочим – тогда порядок был, не сравни.
– И что бы ни ждало Россию в будущем, я скажу: акт свержения старой власти был актом благодатным. И вот почему и я сделался революционером.
Да ты про будущее-то лучше скажи! (Вот ещё «акт» записать.)
– Первые недели после переворота мы переживали энтузиазм. Казалось: каждый теперь – творец счастья России. Но с тех пор произошёл перелом. Я понимаю: армия устала, безпросветная война без удачи. Мы провели много благодетельных реформ, мы хотели дать выход проснувшемуся духу самодеятельности и свободы. Но есть предел, за которым начинается обратное: разрушение живого и своеобразного организма армии. Мне думается, мы перешли эту черту.
Да. И об этом ты расскажи, сударь. Мы если перешли – так за тобой.
– Господа, надо же осмотреться и кругом. Мы уважаем Англию за её демократические свободы, но даже в Соединённых Штатах, даже в Англии признаётся, что в армии должна быть принудительная власть. Мы же, в молодом увлечении, вкусив свободу, переступили роковую черту. И ни одно государство в мире не управляется сейчас так, как русское. Нельзя, чтобы с вождей была снята личная ответственность, а каждый бы их шаг связан собраниями и митингами. Государство не может строиться на решении съездов, групп и митингов.
Вот когда он заговорил дело. Горовой теперь слова не проранивал и собирал лоб. Вот тут оно, рядом! Только опять же и мы – такой же случайный съезд: кто мы? что мы?
– Есть известные устои, которые шатать и трогать нельзя. Это грозит свести в могилу и нашу свободу. Кто из народов не создал власти – их путь пошёл через кровавую анархию к деспотизму. Хотя трудно уже найти выход: наш путь ведёт нас к гибели!
Слушали – волос дыбеет. И этот, второй, тоже про гибель?
Вот оно. Как бы не переуторивать теперь всю бочку заново.
– Иногда кажется: только чудо может нас спасти. Но я – верю в чудеса. Я верю, что светлое озарение проникнет в народные умы – и даровитый русский народ, прозревший народ, выведет Россию на светлый путь. Господа! Не дайте разрушить русскую армию! – за ней погибнет сама Россия. Когда вы вернётесь в свои корпуса, дивизии, полки… Только если мы отметём тот лживый фимиам, которым нас окружают… Как русский человек обращаюсь к вам с горячей мольбой: помогите!
Хлопали. И Горовой тоже. Всё так, под конец он от души сек – и видно, что сам надорвался. Сразу ушёл, лицо сморщенное.
Всё так. А хоть сказал, что ничего не боится, – а боится: кто ж всему помеха? – не посмел. То всё про старое, про старое, потом сразу про гибель и светлое будущее, – а между ними-то, в расселине, по развалинам и ползёт Кривда, – а вот её и не дал схватить, не помог.
И – что ж делать надо? Тоже и он не сказал.
Тут бы часа на два перерыв – да подумать, да обговорить – куда там! В нашем цирке – следующий номер выступает.
Ждали Ленина, который день, – не шёл. Подивиться бы на него – какой такой отчаянный, под Вильгельмом проехал. Ни про кого в Питере столько молвы нет, сколько про Ленина, – а никто его не видит, где-то забился как паук. Все дни не шёл – на сегодня уже вовсе строго вызвали его, уже все министры перед нами прошли – а он что за цаца? А вот – опять не пришёл. Вместо него, объявили: ближайший ленинец, с Лениным приехал, – Зиновьев.
И нашлись, которые сразу ему тут и захлопали, – среди них нашей же 11-й армии прапорщик Крыленко, замухранец.
Поднялся на трибуну – какой-то мешок, бабистый, курчавый, и росту небольшого. Думалось – его и еле слышно будет, нет, тонкий голос, а взносчивый.
И сразу стал объяснять, почему через Германию ехали.
– Мы рвались в Россию, чтоб участвовать в великой борьбе, которую вы начали. Но мы знали, что ни одно буржуазное правительство не поможет нам проехать. Во Французской республике социалисты и сейчас сидят в тюрьмах за то, что призывали к миру. А в Германии Либкнехт.
Этого кто-то знал и закричал:
– Далеко вашему Ленину до Либкнехта.
И ещё стали кричать. А Горового такое зло разобрало: ещё этот мешок дерьма нас учить приехал! нас в окопах бьют, а он через Германию едет – и нас наставлять! Да вложил два пальца в рот и свистанул на весь залище, прорезал всем уши.
Ещё шибче поднялось. Кричат «долой», не дают тому говорить. А Крыленко тоже, пинюгай, вскочил – «к порядку!», и на Горового грозится. Ну, ещё там, в армии, разберёмся.
Так и сяк орут. Кто-то стал кричать: мандаты проверить, тут посторонние набрались среди нас! И правда вроде поднабралось, есть тут глазом не примеченные.
Но мандаты проверять – работа долгая, а уже и проголодались, уже и на обед бы скоро. Так для того и собрались же, чтоб слушать, кого не слушали. Ну пускай, ладно.