Текст книги "Гарри из Дюссельдорфа"
Автор книги: Александр Дейч
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Первая книга
Все сильнее захватывал Гейне в Берлине бурный и непрерывный поток людей, мелких и крупных событий, впечатлений, мыслей и чувств. И когда Гейне вдумывался в жизнь прусской столицы, ему яснее становилось, что блестящая и сверкающая накипь только скрывает то мрачное, темное и безобразное, что таится в самой сущности прусской дворянско-феодальной монархии. Вглядываясь в нарядную толпу, в час дня слонявшуюся на Унтер ден Линден, Генрих научился острым взором различать в этой толпе тех, которые не знают, будут ли они обедать сегодня. Он видел в Берлине людей из народа, мастеровых, ремесленников, рабочих мастерских, он знал, что им тяжело живется, хотя они и работают с утра до ночи. Генрих встречал на боковых улицах нищих, калек, жалких инвалидов войны, оборванных матерей с бледными, голодными детьми на руках, – и сердце поэта, доброе, отзывчивое к чужому горю, содрогалось при мысли о социальной несправедливости, царящей в его стране.
Гейне писал новую трагедию – «Ратклиф», из жизни шотландских горцев, мрачную трагедию, где над поступками людей властвовала неумолимая судьба. Английские романы, прочитанные поэтом, особенно сочинения Вальтера Скотта, помогли ему почувствовать суровый колорит шотландского феодального замка. В этой трагедии была одна сцена, когда герой, Вильям Ратклиф, юноша, отвергнутый высшим обществом и ставший разбойником, грабившим богатых и раздававшим их имущество беднякам, произносит пламенную речь против бездельников, утопающих в золоте:
Охвачен буйным гневом человек,
Когда пред ним копеечные души,
Мошенники в избытке утопают,
Рядятся в бархат, шелк, глотают устриц,
Купаются в шампанском, коротают
Досуг в постели доктора Грахама,
Катаются в колясках золоченых,
Надменный взор бросая бедняку,
Который, взяв последнюю рубашку,
Бредет в ломбард, понурясь и вздыхая.
(Горько смеется.)
Взглянуть на этих умных, сытых, жирных,
Искусно оградившихся законом,
Как неприступным валом, от вторженья
Голодных и докучных оборванцев!
И горе тем, кто вал перешагнет!
Суд, палачи, веревки – все готово..
Нет! Кой-кого все это не страшит.
В лирических стихотворениях, которые Гейне писал в это время, тоже звучал протест против существующего порядка. В одном из стихотворений он представлял всю Германию как бесстыдный карнавал князей, попов, дворян, обирающих народ:
Я ворвался в немецкий маскарад,
Не всем знаком, но знаю эти хари:
Здесь рыцари, монахи, государи.
Картонные мечи меня разят.
Пустая шутка! Скинь я только маску —
И эти франты в страхе бросят пляску.
Гейне писал песни, романсы, маленькие лирические стихотворения, и все это было близко немецкой народной поэзии, которую он так знал и любил.
У Гейне накопилось много различных стихотворений, ему страстно хотелось их напечатать. Поэт часто читал свои новые творения друзьям и прежде всего Эвгену Врезе, у которого он находил самую восторженную поддержку.
Литература, искусство, театр занимали умы берлинской интеллигенции. На променадах вместо политических споров можно было услышать долгие и нескончаемые разговоры о том, кому из двух модных композиторов – Спонтини или Веберу – отдать пальму первенства, как пела вчера модная певица Мильдер в «Ифигеиии» и сколько тысяч талеров в год она получает. Газеты, откуда были вытравлены все политические вопросы, печатали длинные, водянистые статьи и рецензии об оперных спектаклях и концертах. «Кому попадались в руки наши газеты, – писал Гейне впоследствии, – тот мог бы подумать, что немецкий народ состоит исключительно из театральных рецензентов и несущих всякий вздор нянек».
Центром литературной жизни Берлина были салоны, где собирались видные писатели, журналисты, актеры, художники, музыканты. Вскоре после приезда в столицу Гейне явился с рекомендательным письмом одного влиятельного литератора в салон Рахели фон Фарнгаген. Ее муж, Карл Фарнгаген фон Энзе, был дипломатом, литературным и театральным критиком, человеком тонкого вкуса, прекрасным собеседником и собирателем анекдотов, городских сплетен и пересудов. Но прежде всего он был мужем своей жены, одной из самых образованных и интересных женщин первой трети прошлого века. Ее незаурядный ум, глубокое художественное чутье и горячий темперамент привлекали в гостиную Фарнгагенов выдающихся людей.
Друзьями Рахели были известные философы Шеллинг и Фихте, естествоиспытатель Вильгельм Гумбольдт, писатель Карл Гудков, теоретик немецкого романтизма Фридрих Шлегель и многие другие.
Рахель Фарнгаген не отличалась красивой внешностью. Она была маленького роста, на ее неуклюжей фигуре платья сидели мешковато, но лицо было необыкновенно выразительно, а густые темно-каштановые волосы обрамляли высокий лоб. Глубокие синие глаза Рахели горели воодушевлением, когда она говорила об искусстве. Ее суждения были смелы и неожиданны. Рахель ненавидела всякую сухость и педантизм. И берлинские остряки говорили, что она убивает все это одним взглядом на расстоянии тридцати миль в окрестностях. Несмотря на то что она была на четырнадцать лет старше мужа и в описываемое время уже достигла пятидесятилетнего возраста, выглядела она очень моложаво, чему способствовали ее необычайные живость и подвижность.
Когда Генрих Гейне впервые вошел в дом Фаркгагенов, его встретил сам хозяин на пороге темноватой и неуютной передней. Он ввел гостя в просторный зал, освещенный рядом ламп под матовыми абажурами и восковыми свечами на столах. Стены были оклеены блеклыми голубыми обоями, отчего лица гостей казались бледными. Красивая старинная мебель, обитая голубым шелком, украшала зал, но темно-серые тяжелые гардины придавали ему некоторую мрачность. Хозяйка салона очень приветливо поздоровалась с Гейне, сказала ему несколько приятных слов чарующим, мягким голосом и оставила его на попечении мужа. Гейне стал присматриваться к Карлу Фарнгагену. Этот тридцатишестилетний толстяк, с круглым, румяным лицом и спокойными серыми глазами, выглядел несколько старше своих лет. Несмотря на внешнюю солидность, он держался очень бойко, непрестанно сыпал шутками и анекдотами, вынимал из кармана записную книжку и тотчас заносил в нее услышанное им острое словцо. Говорил он тихо и вкрадчиво, наклоняясь к уху собеседника. В зале было так много гостей, что Гейне затерялся в их толпе. От его наблюдательности не ускользнуло, что Фарнгаген фон Энзе ловит каждую фразу Рахели, смеется ее шуткам и старательно записывает их в свою книжку. Когда Фарнгаген вышел встретить нового гостя, в зале раздался смех, а вслед за этим стремительно вошел хозяин дома и стал спрашивать гостей:
– Что сказала Рахель? Наверно, что-нибудь очень интересное?
Тихий и робкий молодой человек, державшийся в стороне от гостей, Генрих Гейне был некоторое время незаметной фигурой в блестящем обществе Фарнгагенов. Но на одном из литературных вечеров он отважился прочитать несколько своих лирических стихотворений, все еще не появлявшихся в печати, – и сразу же завоевал себе признание. Ободренный высказываниями друзей Фарнгагенов, он стал увереннее, и общество сразу оценило его лирическое дарование наряду с выдающимся умом.
Уже летом 1821 года он сделался своим человеком в доме № 20 по Фридрихштрассе, в квартире Фарнгагенов. Рахель стала его покровительницей. «Такой он тонкий и какой-то особенный, – писала Рахель одному из своих друзей. – Понимала я Гейне и он меня часто тогда, когда другие лишь выслушивали; это привлекло его ко мне, и он сделал меня своим патроном». Гейне, отличавшийся поэтической восторженностью, называл Рахель умнейшей женщиной вселенной, человеком, который знал и понимал его лучше всех. «Если она знает, что я живу, она знает, также, что я думаю и чувствую». И Гейне даже носил галстук с надписью в романтическом духе: «Я принадлежу госпоже Фарнгаген».
Гейне привязывала к ней постоянная забота о нем как о поэте. Рахель, горячая поклонница Гёте, могла часами говорить о поэзии. Она ценила в стихотворениях Гейне самобытность. Рахель явно увидела, что Гейне уходит от романтических мечтаний, и прозвала его «последним королем романтики».
– Да, я последний король романтики, – как-то сказал ей Гейне, – и мое тысячелетнее царствование окончено. Новая жизнь требует новых песен, которые безжалостно разрушают романтический обман.
Профессор Губиц издавал журнал «Собеседник», и Фарнгагены решили познакомить с ним Гейне на одном из своих вечеров. Но Губиц не мог прийти в этот день, и Гейне отправился к нему в редакцию без всяких рекомендаций. Он принес Губицу несколько стихотворений и сказал при этом: «Я вам совершенно неизвестен, но хочу стать известным благодаря вам». Шутка рассмешила Губица, он обратил внимание на болезненно бледное лицо поэта, на его нервные движения. Он отнесся очень серьезно к его стихам. Они понравились Губицу, но он был несколько смущен неровностью и необычностью стихотворных размеров и попросил Гейне кое-что переделать. Однако молодой поэт упорно стоял на своем и доказывал, что он пишет в манере немецкой народной песни, которой свойственна «неровность» стиха. Губиц напечатал пять стихотворений Гейне в «Собеседнике», в майском номере 1821 года. Это был большой успех для молодого поэта, потому что «Собеседник» был очень распространен в Берлине.
Губиц, покровительствуя поэту, порекомендовал издателю Мауреру выпустить книгу его стихов. Издатель согласился, так как он рисковал только расходами на типографию и бумагу. Вместо авторского гонорара Гейне должен был получить сорок экземпляров своей книги, но из-за скупости издателя получил лишь тридцать. Датированная 1822 годом, книга Гейне появилась в декабре 1821 года. В связи с ее выходом в «Собеседнике» было помещено следующее объявление: «В нашем издательстве на днях вышла в свет книга – «Стихотворения Г. Гейне», цена – 1 талер. Можно высказывать любые суждения о качестве этой поэзии, но все же каждый должен признать, что автор книги отличается поразительной оригинальностью, заключающейся в редкой глубине чувства, живости юмористического восприятия и смелой силе изобразительности. Почти все стихотворения этого сборника, который состоит из циклов: I. Сновидения. II. Песни. III. Романсы. IV. Фреско-сонеты и V. Переводы из произведений лорда Байрона, – написаны совершенно в духе и простой манере немецкой народной песни. «Сновидения» представляют цикл ноктюрнов, которые по своему своеобразию не могут быть сравнимы ни с каким из известных нам поэтических жанров. Берлин, декабрь 1821. Книготорговля Маурера».
Гейне охотно дарил свою первую книжечку друзьям, делая прочувствованные надписи. Один экземпляр он послал Гёте в Веймар с сопроводительным письмом, в котором говорилось: «У меня есть много причин послать мои стихи Вашему превосходительству. Приведу лишь одну из них: я люблю вас. Я полагаю, что эта причина веская. Мои стихи, я знаю это, пока мало чего стоят; лишь кое-где можно усмотреть задатки того, что я однажды могу создать. Я долго не мог составить себе определенного мнения о сущности поэзии. Люди сказали мне: спроси Шлегеля, а тот сказал: читай Гёте. Я добросовестно последовал его совету, и, если из меня выйдет когда-нибудь толк, я знаю, кому я этим обязан».
Среди любителей поэзии первые стихотворения Гейне получили известное признание. Он стал посещать литературный салон Элизы фон Гогенгаузен. Эта образованная женщина была горячей почитательницей Байрона, сама переводила его стихи, и Гейне среди посетителей ее салона пользовался репутацией «немецкого Байрона». Он сам признавал это сродство с английским собратом и даже в шутку называл себя его «кузеном».
Салон баронессы фон Гогенгаузен был теснее и строже, чем салон Фарнгагенов, и доступ туда давался нелегко. Но у Фарнгагенов Гейне чувствовал себя непринужденнее. Он сдружился с братом Рахели, остроумным и своеобразным драматургом Людвигом Робертом, автором «мещанских комедий» и литературных пародий. В обществе Людвига Роберта и его жены, которую Гейне называл «прекрасная Фредерика», поэт был своим человеком. В послании к Фредерике Гейне шутя звал ее в романтическую Индию из суетного и шумного Берлина:
Оставь Берлин, где воздух густ и пылен,
Где жидок чай, где над умом людским
Один лишь Гегель властвует, всесилен,
И жизни смысл для всех указан им.
Умчимся в край, где аромат обилен,
В край солнечный, который мной любим.
Там льется Ганг, и вдоль его извилин
Идет в одежде белой пилигрим.
Стихотворения Гейне, входившие в первую книжку, нашли отклики и в печати. Фарнгаген фон Энзе в заметке, напечатанной в «Собеседнике», отмечал дарование молодого поэта, хотя в сдержанной и осторожной форме. Гораздо интереснее была статья поэта и драматурга Карла Иммермана в «Рейнско-вестфальском вестнике».
Иммерман справедливо усмотрел в стихах Гейне «ту горькую ярость против ничтожного, бесплодного безвременья и ту глубокую вражду к нему, которая кипела в целом поколении». И недаром, почувствовав боевой пыл поэзии Гейне, Иммерман писал, что поэт «должен быть закован в сталь и железо и держать всегда наготове свой меч».
Отзыв Иммермана произвел большое впечатление на молодого поэта. Гейне не был знаком лично с Иммерманом, но он прочитал его «Трагедии». «Я никогда не забуду того прекрасного дня, – писал Гейне, – когда я получил ваши «Трагедии» и прочитал их и, почти обезумев от радости, рассказывал о них всем своим друзьям». Гейне оценил ясную и благородную мысль драматургии Иммермана, звавшей к искоренению зла и неправды.
Из всех современников Иммерман казался поэту наиболее близким по духу. Гейне знал, что он живет в Мюнстере и занимает судейскую должность и что ему трудно приходится в мрачно-католическом провинциальном городе. Молодой автор первой книги «Стихотворения» написал сердечное письмо своему собрату. Гейне делился планами на будущее и восхищался произведениями Иммермана. Поэт высмеивал тех глупцов, которые пытались доказать, что Гейне соперничает с Иммерманом. «Они не знают, что прекрасный, светлый, сияющий брильянт нельзя сравнить с черным камнем, который только по форме причудлив и из которого молот времени выбивает злые, дикие искры. Но что нам до глупцов?.. Война закостенелой несправедливости, царственной глупости и всему злому! Если хотите взять меня в боевые товарищи в этой священной войне, то я с радостью протяну вам руку…»
Письмо
В осенний вечер, когда за окном струились потоки дождя, а в комнате было холодно и сыро, Генрих лежал на софе, укрывшись пледом, и читал. В дверь постучали. Неужели это квартирная хозяйка пришла поделиться с ним соседскими сплетнями? Как некстати… Стук повторился, и, прежде чем Гейне успел сказать «Войдите», на пороге появился почтальон, промокший и озябший, с большой сумкой за спиной.
– Вы студиозус Гарри Гейне из Дюссельдорфа? – спросил почтальон. – Вам письмо. Распишитесь.
Генрих неохотно поднялся и протянул руку за письмом. Он увидел на сером самодельном конверте знакомый почерк матери. Сердце наполнилось тревогой. Ничего хорошего он не ждал из дома. Еще год назад отец Гейне окончательно разорился и был вынужден оставить Дюссельдорф. Часто в грустные минуты Генрих представлял себе, как тяжело должно быть семье, покидающей насиженное место, дом, в котором знаком каждый угол, приятелей, даже собаку, которую нельзя было взять с собой. Теперь его родители, братья и сестра жили в Ольдеслое, в чужом голштинском городке, без родных и знакомых.
Руки Генриха дрожали, когда он вскрывал конверт. При бледном свете лампы он с трудом разбирал торопливый почерк матери.
«Дорогой Гарри, – писала она, – давно я не разговаривала с тобой. Много раз бралась за письмо и откладывала его. Все не хотелось огорчать тебя, а веселого у нас мало. Отец болеет, несчастье сгорбило его, и куда девалась его военная выправка и веселый, беззаботный смех. Я тоже…»
Генрих глубоко вздохнул, на мгновение отложил письмо. Он зажмурил глаза и вдруг в темноте увидел Болькерову улицу, пьяного Гумперца, валяющегося в канаве, мальчишек, которые так любили дразнить его, а потом представил себе отца, статного, жизнерадостного, в своем пудермантеле, со свежевыбритыми щеками. Куда все это делось? Генрих открыл глаза. Лампа чадила. Он подкрутил фитиль – свет стал ровнее и еще бледнее. Теперь можно было читать дальше. В письме говорилось о трудной жизни, о братьях, учившихся в школе, о сестре Шарлотте. Как мило и нежно умела описывать мать! А в конце Гейне нашел самое страшное, самое горькое для него.
«Среди наших бед и несчастий, – писала мать, – есть только одна приятная новость, которую сообщаю тебе, хотя и с большим опозданием, Дядя Соломон выдал 15 августа сего года Амалию замуж за Иона Фридлендера. Ты, верно, знаешь его по Гамбургу. Говорят, что это прекрасный молодой человек, к тому же богатый, и ты, наверно, порадуешься за свою кузину. Дядя был так добр, что пригласил нас на свадьбу и прислал денег на дорогу, но мы не могли поехать из-за болезни отца и знаем только по слухам, что праздник вышел на славу и обошелся дяде чуть не в двенадцать тысяч талеров…»
Все завертелось перед глазами Генриха, узкие готические буквы письма расплылись и приняли фантастические формы. Слезы хлынули из глаз. Он закрыл лицо руками и упал на софу.
Все это время Гейне старался не вспоминать про свою неудачную любовь. Порой ему казалось, что он совсем забыл Амалию. Тогда Генрих думал, что это была не любовь, а юношеская глупость, создававшая какой-то идеал из обыкновенной, совсем незначительной девушки. Он ведь не мог не знать, что рано или поздно она выйдет за кого-нибудь замуж, а скорее всего именно за этого Иона Фридлендера, особенно ненавистного Генриху пошлого франта. Но почему же у него сейчас так болит сердце и скорбь кажется бездонной?..
Слезы несколько успокоили Генриха. Придя в себя, он почувствовал, что не может оставаться один. Ему захотелось на воздух, на улицу, к людям, к чужим, незнакомым, которые не увидят и не почувствуют, что он в горе, в глубоком горе.
Дождь уже прошел, но всюду стояли большие лужи. Экипажи обдавали прохожих комьями липкой грязи, было уже совсем темно, тяжелые тучи окутали небо. В окнах домов дрожали разноцветные огоньки. Генрих не знал, куда и зачем он идет. Ему хотелось шагать, шагать без конца по этим геометрически прямым берлинским улицам. Он не замечал ни пронизывающего октябрьского ветра, ни холодных струек воды, стекавших с деревьев, под которыми он проходил. Генрих промок и устал и, когда увидел на углу Шарлоттенштрассе ярко освещенное окно винного погребка Люттера и Вегенера, неожиданно для себя распахнул дверь и вошел туда. На него пахнуло теплом и смешанным запахом винных бочек, жареного мяса и острых кухонных специй. В низком сводчатом погребке стоял веселый шум. Табачный дым застилал глаза, и Гейне с трудом разыскал маленький свободный столик. Бойкая служанка подала ему бутылку рейнвейна и яичницу на раскаленной сковородке. Она взглянула в бледное лицо незнакомого посетителя и сказала:
– Вы, молодой человек, верно, у нас впервые?
Гейне пробормотал:
– Да-да… то есть нет.
Служанка, увидев его смятение, отошла к другому столику.
Вино заискрилось в высоком зеленом бокале. Гейне осушил его залпом; с непривычки у него закружилась голова, и вместе с тем мысли как-то прояснились, а по телу разлилась теплота. Сколько бы ни хотел Генрих отвлечься от тяжелых мыслей, они навязчиво одолевали его, Ну что, в самом деле, для него Амалия? И для чего ему эта холодная красота бездушной девушки? Он мысленно сравнивал ее с изображением мраморной Афродиты, богини любви, виденной им в Дюссельдорфском музее. По древнему преданию, Афродита вышла из пены морской на берег Кипра, и от такого чудесного рождения она холодна, как море. Гейне вынул записную книжку и карандаш. Под пьяный гул голосов, под звон бокалов и пивных кружек в голове поэта звучали слова, и строки сами ложились на бумагу:
Я тебя, пеннорожденную,
Вижу в блеске красоты.
Ведь супругою законною
Не моею стала ты.
Сердце, сердце терпеливое,
За измену ты не мсти
И безумство торопливое
Милой дурочке прости.
Да, он покажет пример великодушия и благородства. Он прощает Амалии все, и из своей великой скорби он создаст маленькие песенки, которые прославят его.
– Какая неожиданная встреча! – услышал Генрих над головой знакомый голос.
Перед ним стоял Людвиг Роберт, как всегда стройный, изящный, в темно-синем сюртуке.
Генрих растерялся и прикрыл рукой написанное.
Роберт сказал, улыбаясь:
– Не очень подходящее место для творчества! Впрочем… я хочу вас пригласить к нашему столу, где целое созвездие творческих умов.
Генрих отрицательно покачал головой; он не пойдет, он болен, он хочет остаться один. Но Роберт взял его за руку и властным движением увлек в глубь погребка. Там, почти у буфетной стойки, за прямоугольным столом шумно пировала группа людей. Стол был заставлен тарелками, бокалами, блюдами с недоеденным ужином. Многочисленные бутылки свидетельствовали о том, что пир в разгаре. Роберт представил Гейне своим сотрапезникам. Гейне сразу узнал их: он их встречал на улицах, в кафе «Рояль», а одного – прославленного актера Людвига Девриента – не раз видел на сцене. Девриент первый протянул молодому поэту руку, отрывисто назвав себя глухим голосом. Восторженный поклонник его игры, Генрих с нескрываемым любопытством вглядывался в лицо Девриента. Худое и подвижное, оно как бы освещалось зловещим блеском глубоких черных глаз; пышные, иссиня-черные волосы окаймляли высокий лоб актера. Длинный крючковатый нос придавал особую оригинальность его лицу. Девриент был худой, среднего роста, но он до того перевоплощался на сцене, что иногда выглядел высоким. Девриент оживился, узнав, что молодой человек – племянник гамбургского банкира Соломона Гейне, в чьем доме он бывал.
Гейне усадили за стол. Рядом с ним по одну сторону сидел Роберт, по другую – невысокий человек с густыми бакенбардами и странным лицом, чрезвычайно нервным и подвижным. Это был Эрнест Теодор Амедей Гофман, автор фантастических повестей и рассказов, художник, музыкант и в то же время скромный чиновник берлинского суда. Он сам уподоблялся некоторым своим героям: они днем корпели над ненавистными им бумагами, а ночью силой безумного воображения переносились в мир привидений, фей, кошмаров и ужасов. Гейне читал его произведения – и «Золотой горшок», и «Повелитель блох». Двойственное чувство вызывали у него эти причудливые повести, где, как в кривом зеркале, отражалась безрадостная жизнь людей, исковерканных строем прусской монархии. Одаренных от природы, искавших счастья героев Гофмана подстерегали на каждом шагу страшные, злые призраки, приносившие неисчислимые беды. Гейне поражало несравненное мастерство Гофмана, умевшего сделать убедительным все сверхъестественное и далекое от настоящей жизни, и в то же время творения Гофмана отвращали его от себя тем, что они вызывали чувство безнадежности, отчаяния и страха.
Не обращая внимания на Гейне, Гофман сказал собеседнику, сидевшему напротив:
– Продолжайте, продолжайте, Граббе. В вашей речи слишком много разума, как всегда.
Дитрих Граббе, выглядевший гораздо старше своих двадцати лет из-за одутловатых щек и распухших красных глаз, лепетал тяжелым языком опьяневшего человека. Он жаловался на жизнь и в сотый раз говорил друзьям о серебряных ложках, которые дала ему мать, когда он отправлялся в Берлин учиться. Но те внимательно слушали его, потому что это была исповедь одаренного и несчастного поэта, никем не признанного и постепенно спивавшегося.
– Я уже принялся за третью ложку, и, когда съем ее окончательно, у меня останутся еще три чайных, шесть кофейных и одна суповая. Когда же их не станет, придется подтянуть живот. Мне надоело переписывать свои драмы и носить их по издательствам и театрам…
Граббе тяжело вздохнул и привычным движением вылил в рот стакан рейнвейна.
– Единственное мое утешение – в бутылке, – сказал он.
Людвиг Роберт взглянул на Гейне. Он почувствовал, какое тяжелое впечатление произвел на Генриха этот неудачник. Роберт мягко сказал, обращаясь к Граббе:
– Не пугайте господина Гейне. Он тоже ведь вступил на путь поэта.
Тут Граббе вскочил с места, подбежал к Гейне, стал порывисто трясти его руку:
– Так вы Гейне? Я не расслышал вашего имени, простите. Профессор Губиц, прочитав мою драму «Готланд», сказал, чтобы я передал ее вам, потому что у вас такие же дикие фантазии, как у меня. Ха-ха-ха! Профессор чудак – он называет дикими фантазиями наши порывы к свободе и героизму! Вот, получите!
Граббе достал из оттопыренного кармана старого, лоснившегося сюртука истрепанную рукопись и подал ее Гейне.
В погребке становилось все шумнее. Поминутно хлопала дверь и прибывали новые гости. Суетились служанки, разнося бутылки и чаши с пуншем. Гофман тоже оживился и стал о чем-то спорить с Девриентом. Оба были пьяны. Они резко жестикулировали и напоминали заводных кукол, приведенных в движение каким-то хитрым механизмом, скрытым внутри них.
– Я не хочу больше слушать ваших глупостей! В мире нет людей, только призраки. Мы с вами тоже призраки, и, когда я умру, я буду кивать мертвой головой из китайской вазы на вашем столе! – почти простонал Гофман.
Дрожь прошла по телу Гейне. Он тоже опьянел от вина, табачного дыма, которого не переносил, от близости с этими большими и талантливыми людьми, исковерканными и замученными жизнью. Неужели и его ждет то же? Нет, нет… Он не сдастся, а будет вести жизнь, полную борьбы и подвигов. И та боль по любовной утрате, с которой он пришел в погребок, уже казалась ему маленькой, даже ничтожной по сравнению с огромным горем, поразившим всех этих людей. Он понимал глубину их страданий, это были и его страдания – видеть свой народ обездоленным и не знать, как ему помочь.
Роберт подозвал Люттера, хозяина погребка. Тот подбежал к столу и остановился в привычно угодливой позе, толстенький, румяный, с зеленым остроконечным колпаком на голове. Роберт заказал ананасный пунш для всех, и его щедрость привела в восторг сотрапезников. Людвиг Девриент встал, заложив руку за борт сюртука. Лицо его преобразилось, глаза загорелись, и сквозь шум и нестройные выкрики он прочитал монолог Карла Моора из «Разбойников» Шиллера.
Все в погребке затихли, и только звучал глухой, срывающийся голос великого артиста, гневно произносившего приговор тиранам:
– … Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы. Проникши в брюхо тирана, они потворствуют капризам его желудка… Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой, рядом с которой и Рим и Спарта покажутся женскими монастырями.
Раздались громкие рукоплескания. Какой-то молодой человек с бокалом в руке подбежал к Девриенту и чокнулся с ним.
– Когда, когда, – спрашивал юноша, – мы услышим эти слова со сцены берлинского театра?
Девриент мрачно посмотрел на незнакомца.
– Должно быть, никогда! – грустно ответил он. – Во всяком случае, мне не дадут сыграть Карла Моора. Наш театральный интендант[7]7
Директор театра (нем.).
[Закрыть] граф Брюль не потерпит крамолу, у него слишком нежные ушки…
Девриент уронил на пол бокал, опустился на стул. Голова его упала, он зарыдал.
Людвиг Роберт стал успокаивать актера, Гофман с глубокой грустью смотрел на эту сцену, а Граббе только мычал и выкрикивал невнятные слова. Тем временем Люттер поставил на стол вазу с пуншем. Все подняли бокалы и чокнулись. У Генриха голова шла кругом. Он незаметно прошел вдоль стены погребка и вышел на улицу.
Гейне едва держался на ногах. Тусклый, белесый рассвет уже нависал над берлинскими домами. Но ему чудилось, что дома, нарушив порядок, вышли из строя и приняли необычный вид. Они будто улыбались своими окнами и даже протягивали через улицу друг другу длинные каменные руки. Генрих шел посреди улицы, боясь быть раздавленным. Предрассветный ветерок прояснял мысли. Ночные образы погребка тускнели в памяти, и оживала сердечная тоска; вспоминались строгие готические строки письма, полученного от матери…