Текст книги "Иерусалимские сны"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– Ты слишком серьёзен, – говорит он, – слишком много переживаешь, брось… Твой дед пел по утрам. Попробуй по утрам петь… Веселей, друг жизни. Всё будет хорошо, – говорит отец.
Он всегда говорил мне это, когда плохо себя чувствовал, а я торопился – то на выступление, то на премьеру.
– Иди, друг жизни, – говорил он мне, – всё будет хорошо.
Каждое утро отец улыбается мне с фото.
– Не относитесь к жизни слишком всерьёз, – говорит он.
Он улыбается мне из непонятного пейзажа.
Он только что затянулся папироской, ему ничего не нужно, ему хорошо…
Он улыбается, он хочет научить меня правильно воспринимать жизнь.
– Улыбайся, – говорит он, – жизнь улыбается только в ответ.
Я смотрю на фотографию и вспоминаю нашу далёкую жизнь…
* * *
Солнце в Иерусалиме встаёт рано.
В первых лучах солнца – папина улыбка.
– Друг жизни, – говорит он, – иди, всё будет хорошо, не хандри. Нит гидайге! Пойди, купи себе новые штаны. Или ботинки – мне кажется, ты любил новые ботинки…
В шесть лет я хотел быть адвокатом. Я мечтал стать адвокатом, чтобы защитить моего отца, который сидел в тюрьме и называл меня «друг жизни».
Папа сидел в тюрьме, а мама писала прошения о помиловании и искала хорошего адвоката. Где бы она ни была и с кем бы ни беседовала, разговор обычно кончался одним и тем же: «Вы случайно не знаете хорошего защитника?»
В праздники мама плакала, поскольку отказы на прошения приходили обычно накануне. Отказы приходили в больших конвертах, заказными, но почтальон Маруся с нас денег не брала.
– Возьму, когда помилуют, – говорила она.
Такие люди встречаются всё реже.
Жили мы бедно.
– Бутылку кефира и сырок, – просила мама в «Молокосоюзе» и добавляла: – Вы случайно не знаете хорошего адвоката?
За что сидел папа, я не знал. Если бы меня спросили, что такое тюрьма, я бы ответил, что это место, куда направляют хороших людей. Что ж удивительного, что туда поместили папу?..
Ходил я в рваных ботинках, и ноги всегда были мокрыми. Мама делала мне горчичные ванны в тазу, приговаривая:
– Надо будет купить тебе новые ботинки. Вот получу премию – пойдём и купим…
У меня никогда не было новых ботинок. Я получал их ношеными, от брата. Тот, в свою очередь, – от двоюродного, двоюродный – от какого-то дядьки…
Иногда я себя спрашивал: «А кто же носит новые ботинки?» Мои всегда просили каши и хлюпали. Шнурки в них были гнилыми и постоянно рвались. Чтобы ботинки не так промокали, мама подкладывала в них газету, и однажды ее чуть не упекли, поскольку в этой газете было все промокшее политбюро…
– Ничего, – говорила мама, – скоро получу премию – пойдём и купим новые ботинки.
Я мечтал о них. Они стояли в витрине магазина на Загородном проспекте, блестящие, на микропоре, и стоили сто три рубля.
Это были чудо-ботинки. Во-первых, ты в них сразу становился выше, а во-вторых, они не промокали, даже в слякоть.
Во сне я часто прогуливался в этих новые ботинках вдоль Невы – высокий, большой адвокат.
– Где вы их достали? – спрашивали меня.
– На Загородном.
– Почём?
– Сто три рубля.
– И куда вы идёте в таких нарядных ботинках?
– Я иду защищать папу, – отвечал я.
Утром я снимал с труб парового отопления свои не высохшие за ночь ботинки, вкладывал туда «Пионерскую правду», натягивал их и зашнуровывал бечёвками.
На праздники я их надраивал гуталином и чистил бархоткой.
В дверь звонили. Я бежал открывать. Там стояла Маруся с конвертом.
– Заказное, – сухо говорила она, – денег не возьму!
Откуда она знала, что там отказ?..
– У неё сердце, – объясняла мама, – сердце видит всё.
Утром мама вытирала слезы, и мы шли на демонстрацию. Никто не должен был знать, что наш папа сидит.
Орало радио, звучали песни.
– Да здравствует гений всех времён и народов! – кричал оратор.
– Ур-ра, – кричала мама, – ур-ра!.. Кстати, вы случайно не знаете хорошего адвоката?..
Её поиски в конце концов увенчались успехом: химичка из двести шестой школы посоветовала ей мэтра Ландау.
– Творит чудеса, – сказала она. – Большие связи – и не шкуродёр. Но к нему очень трудно попасть. Попробуйте, может, он вас возьмёт.
Мэтр жил на Невском, напротив магазина «Смерть мужьям». Мама решила пойти к нему со мной.
– Может, он будет мягче, увидев ребенка? – сказала она.
Свидание было назначено на четыре часа. Это был радостный день.
Во-первых, была надежда, а, во-вторых, мама получила, наконец, долгожданную премию.
Мы шли по Невскому к великому мэтру.
– Сейчас он нам поможет, – говорила мама, – а потом – прямиком на Загородный и купим тебе новые туфли.
В кармане истертого пальто она сжимала премию.
Открыла нам горничная.
– Мэтр еще на лыжах, – сказала она и недовольно оглядела нас, – подождите вот здесь.
Она посадила нас в приёмной. Мы сидели в шикарных креслах, поджав ноги. С ботинок текло.
– Дайте, я вытру, – предложила мама.
– Да сидите уж, – проворчала горничная.
Мы сидели под бронзовой люстрой, напротив огромного зеркала, и я до сих пор помню наши сконфуженные физиономии и лужу, которая становилась всё больше…
Наконец пришел мэтр. Он был высок, в белом спортивном костюме, с красными щёками.
– Простите, только съем яблоко, – сказал он.
Я смотрел, как он аккуратно ел большое сочное яблоко и потом долго вытирал рот изящным носовым платком.
– Ну-с, что там у вас?
Мама начала рассказывать о папе. Какой он умный, добрый, какой он…
– Ближе к делу, – попросил Ландау и бросил куда-то: – Феня, чай!
Мама говорила о несправедливости, о чудовищном приговоре, о какой-то кассации.
Мэтр слушал внимательно, прихлебывая из стакана. Потом он недовольно поморщился:
– Феня, сколько сахару положили?!
– Три куска, – ответила та.
– Я ж просил – два! Сколько можно повторять?!
Он брезгливо отодвинул стакан. Я помню его подстаканник: серебряный Пётр на коне…
Мне очень хотелось чаю, но адвокат не предложил. Он даже не предложил моей маме. Ландау раздраженно смотрел на лужу.
– Сожалею, – сказал он, – ничем не могу помочь.
– Мэтр, – начала мама, – может…
– Я беру дела, в которых уверен, мадам! Феня, я жду чай!
Мама встала.
– Сколько с меня? – спросила она.
– Сто пятьдесят! – ответил мэтр.
Мама достала руку из кармана и разжала кулак – там лежала названная сумма. Она положила её на стол, покрытый зелёной кожей.
Феня проводила нас до дверей и закрыла их на засов.
Мы шли по Невскому. Был вечер. Падал мокрый снег. Зажгли желтые фонари. Я помню мамины промокшие боты и оренбургский платок на плечах. Подошвы мои почти отвалились, и мы с мамой в такт хлюпали по мартовской жиже.
Дома мама сделала мне горчичную ванну. Потом мы пили кефир и жевали пионерские сухари.
– Через год у меня будет премия, – сказала мама, – я куплю тебе новые ботинки…
Возможно, все это глупо, но с тех пор я ненавижу адвокатов и лыжи.
И ещё: у меня развилось странное свойство – я люблю стоять у витрин обувных магазинов. Я могу приехать во Флоренцию и весь день провести у витрины «Бруно Мальи». В Риме я иду к «Балли» и любуюсь туфлями, словно мадоннами Рафаэля.
В подарок родным и друзьям я покупаю только обувь, которая в основном не подходит – жмёт, спадает, – но я с удивительной настойчивостью делаю именно такие подарки.
…Папа продолжал писать письма и называть меня «другом жизни». К праздникам нам приносили отказы. Порядочного адвоката не находилось.
Мама решила поехать к прокурору и всё рассказать ему.
Она села в поезд и отправилась в Вильнюс, поскольку папа сидел уже в Литве. В сумочке у нее лежали все драгоценности, которые собрали для нас родные и друзья.
Генеральный прокурор сидел за большим голым столом. Перед ним лежала папка.
Это был очень суровый человек, очень сердитый, с большой бритой головой.
Мама вся тряслась и прижимала к груди драгоценную сумку.
– Ничего мне не рассказывайте, – сухо сказал прокурор, – я прочёл дело вашего мужа. Оно шито белыми нитками. Езжайте домой. Через три недели ваш муж будет вместе с вами.
Мама разрыдалась и начала выкладывать на стол все эти кольца, браслеты, камни.
– Уберите, – сказал прокурор, – или я вас арестую…
Мама шла к вокзалу, и слезы мешали ей перейти площадь.
Вскоре мы поехали за папой в Литву. Накануне мама купила мне новые туфли – блестящие, на микропоре, за сто три рубля.
Мне неудобно было в них шагать: казалось, весь мир смотрит на меня.
…Было раннее утро. Мы шли по сельской пыльной дороге. Навстречу нам двигался сутулый человек, с палкой, в синем берете – и улыбался.
Что-то толкнуло меня изнутри, и я побежал к нему.
– Друг жизни, – сказал он и обнял меня.
– Папа, – закричал я, – посмотри!
– Что? – спросил он.
– У меня новые туфли, папа!
– Ах, балда, я и не заметил, поздравляю!
Мы обнялись, поцеловались, и сладкий запах махорки обдал меня…
…Перед витриной обувного магазина я стою, как перед мадонной Рафаэля. Примерка обуви для меня все равно, что для другого – посещение «Прадо». Я люблю покупать себе дорогую обувь английской фирмы «Вестон».
Каждый раз, когда я надеваю туфли, мой отец выходит из тюрьмы.
Он идёт мне навстречу по сельской пыльной дороге, высоко поднимает меня, целует.
– Друг жизни, – говорит он.
* * *
Ноги носили меня по Иерусалиму.
Как-то забрёл я в замшелое кафе. За стойкой сидел старик.
– Меня зовут Файбисович, – представился старик, – я потомственный иерусалимский алкоголик, я пил при английском мандате, при Оттоманской империи, я пью в государстве Израиль, я буду пить…
– Ваше кафе, – прервал я его, – оно было уже в сороковые годы?
– Да, – сказал он, – оно было в сороковые, было в пятидесятые, было в двадцатые – и оно будет всегда, пока существует алкоголь.
– К вам заходили многие люди?
– Абсолютно все, – ответил Файбисович, – из тех, кто когда-то пил, а пили когда-то все. У меня бывали представители всех партий и движений, и никто никогда у меня не спорил.
– Этот человек к вам заходил? – я протянул фото. – Это мой дед.
– Во-первых, тут два человека, – сказал Файбисович, – в глазах его двоилось, – о ком конкретно идет речь?
– О правом, – сказал я.
– Правого никогда не видел, – заявил Файбисович, – а левый заходил. Крайне несимпатичный человек. Он обладал качеством, которого я не переносил.
– Каким? – спросил я.
– Не хотелось бы вспоминать… Он не пил! Что бы я ему ни предлагал – отказывался! Зачем он только сюда ходил?.. Я знал, что он плохо кончит.
– С ним что-то произошло? – спросил я.
– Вы что, не знаете?.. Неподалеку от моего кафе в сорок восьмом убили Фольке, шведского графа.
– При чём тут Фольке, Файбисович?
– Как это при чём?! Фольке у меня пил пиво, очень воспитанный человек, всегда платил. А дед ваш не пил, и – вы это уже знаете – мне это показалось очень странным. А после убийства Фольке – пропал. Чуете связь?.. А правый тип – тоже ваш дед?
– Нет, – ответил я.
– Жаль, вот это был человек! Я его вспомнил, удивительная личность – отчаянный был алкоголик! Как он только попал с левым на одну фотографию!.. Ах, жизнь, жизнь, – Файбисович вздохнул, – что вы знаете о ней… Как непросто было напиваться при этих турках, в Оттоманской империи… Ну, ну…
Что хотел сказать пьяный Файбисович?
Что дед мой покушался на Бернадота? До сих пор никто не знал, кто убил бедного шведского графа. Неужели эти человеком был мой дед?! Или это – больная фантазия алкоголика?
Теперь меня интересовал этот след. Я начал искать людей, которые были в Иерусалиме в день убийства и могли видеть Мошко.
Мне сказали, что возле Старого города сидит шахматист, который все видел и всех знает. Возможно, шахматист что-либо знал о Мошко Весёлом.
* * *
Посреди тротуара сидел человек без возраста, без рубахи, в пиджаке на голое тело. Босые ноги его были не мыты несколько десятилетий. Из диагональных брюк он время от времени доставал нюхательный табак, втягивал и чихал на всю округу.
Бродягу окружали двенадцать шахматных досок с уже расставленными на них фигурами. Тут были и слоновая кость, и вьетнамская миниатюра, и русские деревянные, и латышский янтарь. За бродягой висел транспарант: «Эмануэль Ласкер, чемпион мира. Одна партия – пятьдесят шекелей».
Ласкер втягивал в нос табак, дико чихал – фигуры тряслись от содрогания воздуха.
Я подошёл и встал напротив.
– Прошу, маэстро, – предложил Ласкер, – всего пятьдесят шекелей!
– Вы давно здесь сидите? – спросил я.
– С тех пор, как Нимцович изобрел свою защиту.
Мне это ничего не говорило.
– Если нет шекелей, – сказал Ласкер, – можем сыграть на рубашку. У вас красивая рубашка, маэстро.
– А если проиграете? – спросил я. – На вас никакой рубашки нет.
– Ласкер не проигрывает, – ответил он и сделал первый ход.
Я протянул ему фото.
– Вы, случайно, не встречали этого человека?
– Ходите, маэстро, – сказал Ласкер, – я подумаю. Я могу думать только за шахматами.
Мы разыграли сицилианскую защиту, я потерял качество, затем ладью.
Ласкер играл молча, время от времени поглядывая на портрет.
– Узнаю, – наконец сказал он, – это штаны! Диагоналевые брюки.
– Простите? – не понял я.
– У него не было денег, и мы играли на штаны. У меня в то время не было штанов. И вдруг идёт тип в прекрасных брюках!
– И он согласился?
– У него были рваные сандалии. А у меня – новые мокасины. И мы играли на штаны против мокасин. У него, повторяю, были целые брюки.
– Ну – и чем кончилось?
– Вот они, – Ласкер указал на свои штаны, – довольно крепкий материал. Я их не стирал с тех пор!.. Он играл плохо, как вы, маэстро. Что, он вас интересует? Человек, который не знал дебютов. Он называл слона – офицером. Позор!
– Это мой дед, – сказал я.
– Позор иметь такого деда! Он называл ладью – турой. И не умел делать рокировку. Позор!
– Вы помните, когда играли с ним?
– Что за вопрос! Как раз в тот день убили шведского графа Бернадота. Завыла сирена – и дед ваш вдруг побежал, сломя голову. А за ним – полиция. Разбросали мне все фигуры, я еле нашел ферзя!
– Почему полиция гналась за дедом? – спросил я.
– Говорят, он приложил руку к покушению, – сказал Ласкер. – Он нёсся, как лань, в трусах, я даже пожалел, что выиграл у него штаны… А вот и мат, маэстро, снимайте-ка рубашку.
Я протянул ему пятьдесят шекелей…
Безумный Ласкер подтверждал слова алкоголика Файбисовича.
Но всё это были довольно сомнительные свидетельства; мне нужен был действительный участник покушения на графа. Такого мог знать только Селедкер со своими воплощениями.
И я поехал в библейский зоосад.
* * *
Я долго бродил по зоопарку, надеясь найти Селедкера. Его нигде не было.
«Наверно, не взяли, несмотря на пять языков», – подумал я.
Библейский зоопарк ничем не отличался от обычного: за оградой мирно пасся ослик, похожий на того, на котором являлся мне Мошко Весёлый, и козленок – видимо, тот самый, за два гроша…
За решеткой лежал изнуренный леопард, которого поил сторож.
– Почему он такой изможденный? – спросил я.
– Работала тут одна сволочь, – сказал сторож, – взяли его кормить животных, а он кормил только себя! Интеллигент – а мясо сырым жрал! Посмотрите, до чего довел леопарда. Истощённый! У тигра начались голодные спазмы. Лев близок к дистрофии!
– А как была его фамилия? – спросил я.
– Да черт его знает! Вроде, Геринг, что-то в этом роде. Специалист по мёртвым языкам, падло! Говорил с животными на санскрите, что особенно раздражало макак. Садист!
Я понял, что это Селедкер.
– Как начали нанимать олим – так все прахом пошло, – продолжал сторож. – Ниже докторов наук не брали – и все равно тибрят! А ведь тигр недавно тоже из России, где ж это видано, что оле у оле воровал?!.. Верблюд спас арабов. Скажите, он стал бы спасать евреев?
Я колебался с ответом.
– До чего животных довёл, – продолжал сторож, – гиппопотам без снотворного не засыпал! В конце концов уволили мы интеллигента. Получил он выходное пособие – дневной рацион хищника, вы представляете себе, сколько это говядины?!
– Простите, вы не знаете, где он сейчас, этот Геринг?
– В каком-то киббуце, – ответил сторож, – вроде заморил там крокодилов…
По тропинке киббуца Гиносар опять катила инвалидная коляска, только на этот раз в ней сидел каббалист Селедкер, а толкал ее марксист Зись.
– Эта сволочь укусила меня за ногу, – сообщил Селедкер, – и за что?! Недодал кусочек мяса! Вы думаете, легко наблюдать, как эти твари лопают парное, отборные куски, когда сам жрёшь гнилые бананы! И что я там взял – кило семь!.. В России я работал в Академии наук, ученые тоже кусались, но разве так?!
– Хищнические отношения, – пояснил Зись, – деньги – товар – деньги! Вспоминаю – в зоопарке в Перми, где я работал, когда меня выгнали с кафедры марксизма перед отъездом… Я, простой сторож, впервые понял, что такое дружба. Мы обедали всегда вместе: я, шимпанзе, макака – была какая-то взаимопомощь, солидарность! Макаке давали банан – она мне всегда оставляла кусок. Она плакала, когда я уезжал в Израиль.
– Только продал костыли – и нате! – причитал Селедкер.
– Зачем вы их продали? – спросил я.
– Жрать хотел – пошёл и съел оба костыля! Шашлык из куры!
– Деньги – товар – деньги! – печально повторил Зись.
– Скорее деньги – костыль – кура! – проворчал Селедкер.
– Есть хорошая новость, – сообщил Зись, – кто-то приносит цветы на мою могилу.
– Совсем свихнулся, – шепнул Селедкер, – сам себе носит. Фиалки. И хочет заказать себе памятник: «Славному герою Бенджамену Зингеру». Отговорите его: он же потратит все деньги, которые скопил!
– И ещё, – добавил Зись, – можете меня поздравить! Мне водружают памятник! «Безумству храбрых поём мы песню»!
– Селедкер, – сказал я, – говорят, мой дед был причастен к покушению на графа Бернадота. Вы знаете кого-нибудь из ЛЕХИ той поры?
– Что за вопрос! – Селедкер полез за записной книжкой. – Сейчас, секундочку… – он начал перелистывать. – Вот, Берл Темкин – взрыв отеля «Кинг Дэвид» – не то… Ицик Вайс – убийство лорда Мойна – не то… Кацнельсон – взрыв в кинотеатре «Рекс» – не то… Вот, наконец! Аврумеле – убийство графа Бернадота. Он содержит ослиную ферму, близ Ципори, это недалеко отсюда.
– Тогда, я, пожалуй, сразу покачу, – сказал я.
– Подождите, – остановил меня Зись, – открытие памятника – пятнадцатого. Вы будете среди почётных гостей! Не забывайте: я погиб смертью героя! – напомнил он. – Вам известны мои последние слова?
– Нет, – признался я.
– Деньги – товар – деньги! – выпалил Зись. – После чего я навеки закрыл глаза. Так я вас жду на открытии!
Я пообещал…
* * *
Я поехал на ослиную ферму. Десяток облезлых животных лениво жевали траву. Старый араб сдавал их напрокат японским туристам.
Я спросил его, где Аврумеле.
– Один осёл – сорок шекелей, – ответил араб. – Уан ауэр – фоти шекельс!
Что бы я ни спрашивал, он повторял своё. В конце концов мне стало ясно: чтобы увидеть Аврумеле – надо взять осла.
Я выбрал серого, только что освободившегося от пожилого самурая.
Прежде, чем передать поводья, араб дал мне урок вождения.
– «Ишь!» – стоять. «Хо!» – иди! Понял?
Осел был скотиной упрямой. Что б я ни делал – он стоял и жрал траву. Пожилой самурай злорадно хихикал.
Я орал «Хо!», тянул осла за веревку, гладил, толкал сзади – и когда он, наконец, двинулся, араб забрал его у меня: час истёк.
– Где Аврумеле?! – спросил я.
После долгих переговоров я понял, что нужно снова взять осла.
История повторялась, осёл упрямился и никуда не шёл, только час кончился через сорок минут.
Аврумеле не было.
Я видел, что и остальные ослы никого не катали – не только представителей Страны Восходящего Солнца, но и своих сограждан: ослам было на все начхать. Час кончался – и араб забирал осла и сдавал его следующему.
Наконец появился Аврумеле. Он ехал на послушном ослике и насвистывал еврейскую мелодию.
– Я от Селедкера, – представился я.
– Очень приятно, – ответил Аврумеле, – тогда я вам дам самого лучшего осла.
Он указал на осла, на котором я безуспешно пытался прокатиться.
– Залезайте!
– Спасибо, я уже дважды, – поблагодарил я. – Он не сдвинулся с места, ваш осёл.
– А что вы ему говорили?
– Все, что надо! «Ишь!» «Хо!»
– «Ишь!» и «Хо!» – для японцев, я не хочу, чтобы эти бездельники за какие-то сорок шекелей мучили животное! На осле въедет наш Мессия! Зачем японцу осёл?.. Как другу Селедкера я вам дам к тому же водительские права.
– Что за права?
– Мы единственные в мире даем ослиные водительские права, – сказал Аврумеле, – японцы записываются за год.
Он выхватил из кармана печать и шмякнул ее на розовую бумажку.
– Держите, для друга Селедкера – бесплатно!
– Аврумеле, – начал я, – говорят, вы причастны к делу Бернадота.
– Это правда, – согласился Аврумеле.
– Говорят, мой дед – тоже.
– Кто был ваш дед?
Я протянул фото.
– Мошко Швед, – закричал Аврумеле, – из-за него вся жизнь моя пошла вкривь и вкось!.. Слезайте с осла! Осел – для Мессии! Я не хочу, чтобы внук этого типа сидел на моем осле! И верните водительские права!
– Успокойтесь, Аврумеле, – сказал я, – мой дед никому не мог сделать плохого.
– Он убил меня, – объяснил Аврумеле, – если бы не он, я давно был бы членом кнессета. Национальным героем. Трумпельдором, если хотите! И я бы ездил на «ягуаре», а не на сраном осле!
Он пнул животное.
– А на ком въедет Мессия? – спросил я.
Аврумеле не ответил. Он взобрался на своего осла, что-то бросил моему, и мы поехали.
Мы въехали в дивный лес, первозданный, как небо.
Мы катили на двух ослах и молчали. Пели сосны, шелестела трава.
– Эта история не для длинных ушей, – наконец произнес Аврумеле. – Мы не собирались убивать Фольке, мы с Мошко Шведом хотели похитить его и спрятать у моей тётки. Она согласилась на некоторое время: как-никак он – член шведской королевской семьи. Она даже приготовила ему какое-то шведское блюдо. Но дед ваш совершенно неожиданно отказался красть Фольке. Он утверждал, что не может засунуть члена королевской семьи в мешок. Я забыл вам сказать, что тетка сшила нам специальный мешок. Бернадот, видите ли, спасал евреев, и он не может такого уважаемого – в мешок. Я напомнил твоему деду, что Фольке хочет отдать большой кусок страны арабам. «У тетки выпьем и закусим, – сказал я Мошко, – и уговорим Бернадота ничего не отдавать или даже забрать кое-что у них». Но твоего деда заклинило на мешке: «Вонючий! Грубый! Неуважение к королевскому дому!» Тетка сшила нам новый мешок, из шелка, огромный; мы оросили его теткиными духами, и когда он был готов – Фольке убили. Дед переживал: он считал, что Бернадот погиб из-за его упрямства. С тех пор я ни на кого не покушался, жизнь текла скучно, однообразно. Сначала открыл кинотеатр, теперь вот – ослиная ферма.
Аврумеле вздохнул.
– А мешок тот, шелковый, – вон, – он кивнул в сторону жующего осла. – Хотели сдать в музей, но они так мало дали – лучше пусть останется ослам!
– А что стало с дедом? – спросил я.
– Говорят, поехал в Швецию просить прощения у короля. Поэтому его и прозвали Мошко Швед.
* * *
Я добрался до Иерусалима и по улице Яффо побрёл в Старый город.
Падали сумерки: было лучшее время дня, когда раны продолжают болеть, но не столь заметны. В районе базара была сутолока, крики; пожилые женщины несли в сумках всякую снедь. Они бросили всё Там и приехали Сюда со своими детьми и внуками – бабушки, которые заслужили царские ложа и золотые кареты.
Если б я мог – поставил бы в центре Иерусалима памятник еврейской бабушке. Памятник Неизвестной Бабушке – и изобразил бы её прекрасные усталые руки. И горел бы перед ней вечный огонь нашей признательности…
Лавки шумели: люди покупали урюк, гвозди, меняли доллары.
Одинокий «Давидка» печально смотрел в небо. Что-то просил на непонятном языке нищий. В Меа-Шеарим бродили хасиды в чёрных костюмах. Прошли солдатки, которым я хотел бы сдаться…
Я понял, почему прибыл сюда: нигде не было такой концентрации горя. И нигде я так остро не ощущал жизнь.
Я подошел к проходившему мимо старику и поцеловал его.
– В чём дело, – раздражённо спросил старик, – вос тут зих?
– Простите, я обознался, – соврал я.
Мне просто было необходимо кого-то обнять.
Ноги привели меня к Стене Плача. Было уже темно. Невдалеке от Стены неопрятный старик закапывал что-то в землю.
Я пригляделся – это были записки. Меж камнями Стены было пусто.
– Кто вы? – спросил я.
– Сторож, – ответил он, – сторож Стены.
– Почему вы закапываете просьбы?
– Бог их уже прочитал, – ответил он. – Просьбы, как люди: их надо хоронить.
– И давно их хоронят?
– С тех пор, как мы взяли город.
– А раньше?
– Не знаю, – ответил он, – тут бродили козы, бараны, рядом была свалка.
– Вы читаете записки? – спросил я.
– Это не разрешается, – ответил он, – но когда я их достаю, многие разворачиваются.
– И что просят?
– Что просят… – он поворошил лопатой землю. – Так посмотришь – все люди разные: кто богатый – кто бедный, кто умный – кто дурак, кто трезвенник – кто алкаш – а просят одно! Я видел просьбы министров – они ничем не отличаются от просьб бродяг… Что просят? А зачем вам это надо?
– Мой дед был здесь в начале века. Пришёл паломником – и не вернулся.
– Объяснения в записке вы не найдёте, – покачал головой сторож. – Богу не объясняют, у Бога просят…
Он почесал голову.
– В Старом городе, в арабском квартале, живет цыганка. Никто не знает, сколько ей лет, но в прошлом веке она уже жила. Возможно, она знала твоего деда. Но будь осторожен. Цыгане стали мусульманами, они кидали в нас камнями. Она не кидала, но будь осторожен. Вечером не ходи. Вечером в лунном свете сверкают ножи…
* * *
Я вошел в Старый город – и пустился искать цыганку…
В каменной нише, в кромешной тьме, сидела старуха. Длинные волосы ниспадали на широкий халат. Зелёный глаз пристально следил за мной. Второго, видимо, не было.
– Яхуд, – сказала она, – что ты ищешь, яхуд?
Голос её был низким, как у джазовой певицы.
– Деда, – ответил я, – он пришел в Иерусалим в начале века и не вернулся.
– Дай ладонь, яхуд, – сказала цыганка.
Я протянул. Она зашептала непонятные слова.
– Ты внук моего мужа, яхуд, – произнесла она.
– Мошко Весёлого?! – закричал я в темноте пещеры.
– Он был Мошко – он стал Мусой, – с расстановкой произнесла она, – он был яхуд, он стал цыганом.
– Зачем? – удивился я.
– Любовь, – объяснила она. – Он стал цыганом и принял ислам. Зачем мусульманину возвращаться в еврейское местечко?..
– Почему он стал мусульманином? – спросил я.
– Любовь, – вновь ответил старуха. – Мы, цыгане, жили в Индостане. Халиф изгнал нас, мы пришли в Иран, потом в Ирак. Халиф вновь изгнал нас. И мы пришли в Палестину. И вот две тысячи лет живем здесь. Мы были цыгане – мы остались цыгане. Мы ни с кем не смешиваемся. Если мужчина из другого народа полюбил цыганку – он должен ждать её девять лет, а потом приползти на коленях. Твой дед ждал меня девять лет.
– И что он делал всё это время?
– Учился плясать наши танцы. Петь наши песни. Играть на скрипке. Вот скрипка Мусы, – цыганка протянула мне инструмент, – никто так огненно не играл, как он.
– Он играл еврейские мелодии?
– Цыганские, яхуд, я тебе сказала: он стал цыганом!
– В местечке у него была жена, – сказал я, – моя бабка.
– Он всё забыл, увидев меня, – жену, местечко, евреев! – сказала цыганка. – Он был красив, мой Муса.
Я держал в руках скрипочку деда.
И вдруг она запела. Она пела протяжно и страстно.
Какой-то свет проник в пещеру. Он лился снаружи.
Я оглянулся. В проёме стояла молодая цыганка. Чёрные волосы падали на плечи. Цветастая юбка ниспадала до земли. В зубах она держала красный мак и улыбалась.
Я застыл, пораженный её красотой.
– Правнучка Мусы, – сказала старуха, – не смотри на неё, яхуд, ты стар – через девять лет ты не сможешь ползать на коленях…
* * *
Вновь я встретил Орнштейна на вершине холма. Он смотрел куда-то вдаль, прикрыв глаза рукой от слепящего солнца.
– Подойдите сюда, – сказал он, – взгляните на эту землю, на эти рощи, на эти пруды, на синь моря. Кто может устоять перед такой красотой?!
«Вот Земля!» – произнёс Он.
– Чем вы сейчас занимаетесь, Орнштейн? – спросил я. – Всё гоняете свиней?
– Нет, мой дорогой, – ответил он, – я занимаюсь делом, угодным Богу, сейчас меня кормит Тора… Вы знаете, на чём въедет в Иерусалим Мессия?
– На осле, – ответил я, вспомнив Аврумеле.
– И почему он до сих пор не въехал?
– Этого я не знаю, – признался я.
– Потому что у него упрямый осел! Он жрёт траву и упирается. Мессия его тянет, а тот упирается. И Мессия ничего с ним не может сделать… Я торгую ослами, уважаемый. Из Узбекистана. Это самые сговорчивые ослы в мире. На таком осле скоро въедет к нам Мессия. Я приближаю время гармонии. Он въедет на осле, который трогается с места при первых звуках псалма Давида.
– Вы, случайно, не продаете ослов Аврумеле? – поинтересовался я.
– Тому, кто хотел засунуть в мешок Бернадота? Конечно!
– Он действительно хотел его похитить?
– Как я, – ответил Орнштейн. – Он покушался на Гитлера, стрелял в лорда Мойна, выкрадывал Роммеля… Чушь собачья! До Независимости он шил мешки. И после Независимости – тоже… Вершина его славы – ослы… Взгляните еще раз на эту землю, на этот пейзаж. Нет народа в мире, которому бы не хотелось владеть ею… Последнее время я много размышляю, спускаюсь по вечерам к водопаду и думаю: как сделать, чтоб нас не сбросили в море? Как сохранить нам эту землю? До прихода Мессии. Наши вожди обезумели – они раздают её. Где будут жить евреи? На небе?.. Смотрите на пейзаж, уважаемый, смотрите на нашу землю. Её может спасти только Мессия. Но осёл его всё ещё упрямится…
* * *
И вновь я шел к Стене Плача. Неведомая сила вела меня к ней. Я был уверен, что где-то рядом со Стеной мне удастся разгадать загадку деда.
Вдруг я услышал звук трубы.
Чистый, необыкновенный звук доносился откуда-то. Что-то было в нем щемящее и знакомое. Я пошёл на него. Я сворачивал с улочки в улочку, со двора во двор – трубача нигде не было.
Внезапно я заметил его.
Он стоял на городской стене, возле Мусорных ворот, подняв трубу к небу. Он был высок, в спортивной кепочке, с рыжей бородой. Синие глаза его излучали радость, и вся фигура, и мелодия. Он явно получал удовольствие от трубы, от игры, от жизни. Никого не было возле него – с первого взгляда становилось ясно, что он играл для Бога…
Заворожённый, я остановился. Он подмигнул мне и заиграл с ещё большим энтузиазмом.
Это была «Сторми везе» великого Дюка. Далекое взморье всплыло в иерусалимском утре, белый пляж, белое кафе «Кайя».
«Сторми везе», – пели саксофоны…
Трубач опустил инструмент, отпил швепса из бутылки.
– Что для вас сыграть, сэр? – спросил он по-английски.
– Вы можете повторить «Сторми везе»?
– Виз плеже, – улыбнулся он.
И вонзил трубу в небо…
«Сторми везе», – пели саксофоны тех лет. На станции Авоты, которой больше нет. «Кайя» – веселое место шалопайской юности.
Там было солнце, красивые девушки, творожники с изюмом и бутерброды с килькой.
Еду мы уминали по дороге в кассу, где платили только за кефирчик, который был по карману даже нам.