Текст книги "Иерусалимские сны"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Александр и Лев Шаргородские
Иерусалимские сны
Любимым, покинувшим нас…
Впервые я очутился в Иерусалиме моей двенадцатой весной…
Во время объяснения теоремы я уснул и вдруг оказался в незнакомом городе. Все было из жёлтого камня. Дыхание пустыни висело над ним. Я брел вдоль городской стены, каких-то гробниц, миновал высокую башню, входил под массивные арки ворот, видел золотой купол и, наконец, упёрся в толпу мужчин в черных шляпах. Толпа отчаянно молилась и раскачивалась.
Было жарко. Я бросил портфель, стянул форму, пионерский галстук.
Женский голос витал над толпой.
– Чему равен квадрат гипотенузы? – вопрошал голос.
– Борух ато, Адойной, – дружно отвечала толпа.
– Садись, двойка, – опять раздался женский голос. – Зайцева, ответь ты.
Глубокий старик со слезящимися глазами начал отчаянно бить себя в грудь.
– Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, – детским голосом произнес он…
Я побрёл дальше – шумный базар окружал меня, гортанные выкрики догоняли, и пьянили пряные запахи. Я болтался по мозаичной эспланаде, по улице с римскими колоннами, забирался на плоские крыши.
Я не знал, где нахожусь, думал, что это Африка или Бомбей, но когда я рассказал отцу про этот город, он сразу сказал: Иерусалим.
– Туда ушел твой дед, Мошко Весёлый, и не вернулся. Ты случайно не встретил его?..
Возможно, я б и повстречал деда, но математичка Зубович так орала, что я мгновенно перенёсся из Иерусалима в Ленинград, в дождь, в серую школу, в квадрат гипотенузы…
– В классе есть лишние люди! – вопила Зубович и лупила деревянным треугольником о стол. – Чему равен квадрат гипотенузы, паршивец?!
Внезапно я встал, подошел к стене, начал раскачиваться и бить себя в грудь.
Математичка раскрыла огромный рот, он напоминал параллелепипед.
– Квадрат гипотенузы равен Борух ато, Адойной, – ответил я.
Параллелепипед закрылся. Затем Зубович так шуранула треугольником, что гипотенуза сломалась и угодила мне в голову.
– Два, – вопила математичка, – два!
И вывела жирную двойку в журнале, дневнике и на доске…
– Если бы она знала, где ты был, – заметил папа, – ты бы вылетел из школы.
Много раз я пытался снова попасть в Иерусалим. Я засыпал на географии, истории, литературе, даже на физкультуре – я попадал куда угодно, только не в Святой город.
– Жаль, – вздыхал папа, – возможно, ты бы там встретил Мошко Весёлого…
* * *
Деда я встретил лет через тридцать ленинградской белой ночью, где-то после седьмой рюмки.
Он въехал в мою комнату через восточную стену на зелёном ослике, жующем синюю травку.
– Мошко Весёлый, – представился он.
Я сразу узнал его.
– У тебя не найдется немного синей травки? – спросил он.
Я пошёл на кухню, полез в холодильник и между засохшим сыром и заплесневелой колбасой обнаружил пук синей травы.
– Увядшая, – сказал дед, – мой ослик не будет её кушать. Ты не мог бы нарвать свежей?
Я спустился, прошел через двор, вышел на Владимирский проспект – повсюду росла синяя трава.
Я нарвал немного и поднялся на свой четвёртый этаж.
Дед снимал с ослика оранжевую сумку.
– Час назад видел бабушку, – произнес он и достал штрудл. – Ещё горячий…
Бабушка моя, Неся Печальная, умерла лет пятьдесят назад.
– Как она себя чувствует? – поинтересовался я.
– Неплохо, – ответил дед, – ничего не болит. Вот уже лет пятьдесят…
Бабушку, как и деда, я никогда не видел – только знал, что она пекла самый вкусный штрудл в местечке.
И действительно, такого пирога я никогда не ел. Но где она его пекла?
– Накапай, – попросил дед и подвинул рюмку.
Я налил.
– Лехаим, – сказал дед, опрокинул водку и с интересом уставился на телефон.
– Вос ис дос? – спросил он.
– Телефон, – ответил я.
– Вос ис дос «телефон»?
– Это хитрая штука – по нему ты можешь поговорить с кем угодно.
– Вей из мир, – вскричал дед, – тогда побалакай с бабушкой. Поблагодари за пирог.
На ослике он подъехал к телефону.
– Неся, – начал он, – ты слышишь, Неся…
Я пошел в ванную и прямо в одежде залез под холодный душ.
Когда я вернулся, дед еще разговаривал с Несей.
– Пирог понравился, не волнуйся, я скоро буду…
Бледное небо светлело. По улице прогромыхал первый трамвай. Ослик вздрогнул.
– Дед, – вдруг спросил я, – скажи мне, дед, почему ты тогда не вернулся?
Дед хитро улыбнулся, цокнул языком и выехал на ослике через восточную стену в белую ночь…
По утрам в начале века дед пел.
– Человек – как птица, – говорил он, – прежде, чем найти себе пропитание, он должен пропеть.
Дед вставал рано и заливался. Всю оставшуюся жизнь Несе Печальной по утрам не хватало его пения.
Попев, дед приступал к работе.
Никто и никогда не видел его грустным.
– Чтобы долго жить – надо чаще умирать со смеху, – говаривал он.
Ничто не портило ему настроения.
– Мошко, – говорила Неся Печальная, – сегодня опять на обед ничего нет.
– Не расстраивайся, – успокаивал он, – зато какой у меня аппетит.
Однажды Неся проснулась от смеха Мошко.
– Что такое? – спросила она.
– Мне приснилось, что я разбогател, – ответил он.
Периодически их хату грабили.
– Не вздыхай, Неся, – улыбался дед, – в конце концов воры украдут наши цорес…
Глаза его всегда улыбались, и рот улыбался, даже уши, казалось, улыбались.
– Идн, – говорил он, – жизнь наша – короткий анекдот. Пусть он хотя бы будет смешной…
В те годы по Украине гуляла такая майса:
Король пообещал заморскому принцу свою дочь.
– Принеси мне только рубаху веселого человека.
Долго принц бродил по разным землям. И нигде не было весёлых. Наконец он наткнулся на одного еврея.
– Ты весёлый?
– Я весельчак, сеньор.
– Давай мне твою рубаху!
– Если б она у меня была…
Мне кажется – эта майса про моего деда, Мошко Весёлого.
Дед ушел в Иерусалим задолго до моего рождения.
Как-то, в начале века, где-то посреди ночи он проснулся, сел на кровати и начал натягивать продранные брюки.
– Если бы эта собака не разрушила Храм, – сказал он, – я бы родился в Иерусалиме, а не в Мястковке.
– Ты куда, Мошко? – спросила Неся.
– Спи, спи, я скоро буду – схожу ненадолго к Стене Плача. Одна нога здесь – другая там…
– Чего вдруг? – Неся поднялась с кровати.
– Мне надо кое-что спросить у Бога.
– Иерусалим – это не Мястковка! Куда ты пойдешь в рваных штанах?
– Это первое, что я попрошу. И дело не в штанах…
– И как ты его найдешь, Иерусалим?
– А хиц ин паровоз! Куда ведут еврея его ноги, в Африку? И куда ведёт его сердце? Надо идти на запад – сначала будут Жабокрычи, потом Турция, потом Иерусалим. Слава Богу, я путешествую не в первый раз.
Дед был прав – до паломничества на Святую землю он путешествовал дважды: в Одессу на лошади и в Жабокрычи на телеге, запряжённой волом. Эти путешествия ничем не отличались, если не считать, что первый раз разбойники отобрали лошадь, а второй раз – телегу с волом.
– И не беспокойся, я иду пешком – сейчас у меня нечего отнимать.
– Мошко, – сказала Неся, – мы с тобой никогда не расставались, скажи мне, когда ты вернёшься?
– Скоро, – успокоил дед, – до Жабокричей максимум ночь ходу, от Жабокрычей до Турции – максимум три, а из Турции в хорошую погоду уже виден Иерусалим. Через месяц я буду дома. Ты видела мои ноги, – он вытянул их, – это же ходули!
Дед взял бумажку и послюнявил карандаш:
– Эту записочку я положу между камнями Стены Плача. Когда Господь создал евреев, нас было мало, может быть меньше, чем в Мястковке. И тогда он мог помочь каждому. А теперь мы всюду – на Украине, Мадагаскаре, говорят, даже в английском парламенте. Он не может разорваться. Он с трудом справляется с просьбами, оставленными в Стене. Их тоже немало… Прежде всего я попрошу, чтобы ты жила сто двадцать лет, Неся.
– Зачем мне сто двадцать лет, – печально вздохнула Неся, – попроси себе целые брюки…
Ещё стояла луна, когда дед двинулся в Иерусалим.
У порога хаты его ждали евреи. По их лицам он понял, что они все знают.
– Мошко, – сказал Шимен Кривой, – я пятьдесят два года кривой, мне бы хотелось побыть немного прямым. Ты не мог бы попросить за меня у Бога, Мошко? Ведь так интересно, как живут прямые…
– Мошко, – сказала Хае-Лее, – Ханочка сегодня опять задыхалась. Она задыхается и задыхается, и если ты не попросишь у Бога, она однажды задохнется. Скажи Ему, что ей всего пять лет…
– Спроси у Него, Мошко, – начал Нохем Сердитый, – может ли Он отменить погромы? Скажи ему, что Нохем стар и не в силах держать топор. И что если эти убийцы придут еще раз, он не сможет им раскроить головы. А у него большая семья…
– Попроси для меня селедку, – сказал Борух, – кусок жирной селедки, я давно уже её не пробовал. И если Он её даст – попроси заодно зубы, а то мне нечем будет её кушать…
– И жениха Ривке. Не обязательно красивого. Можно и небогатого, но с хорошим сердцем. А то она всё плачет и плачет, такая красавица и умница. Вот, покажи Ему её фотографию…
Уже жарко грело солнце, а Мошко Весёлый всё сидел на бревне и записывал, и записывал, и не было записочке ни конца ни краю. А потом встал и пошел, и провожало его все местечко, и долго махало вслед.
А уже за рекой его нагнал раввин и передал свой личный список.
– В первую очередь! – предупредил он.
Где-то в Румынии Мошко просмотрел его.
«Семь пудов белой муки, – просил ребе, – бочку мёда, три мешка миндаля…»
Вскоре всему местечку стало ясно, что Мошко Весёлый благополучно добрался до Иерусалима. Даже Шимен Кривой не сомневался, что его просьба попала к адресату, и что Всевышний ее прочитал: Шимен Кривой распрямился и стал в местечке первым красавцем. Он оказался высоким и стройным, Ривка влюбилась в него, и все местечко плясало на их свадьбе и плакало от счастья, когда они стояли под хупой.
Ханочка начала спать спокойно и ровно дышать. Все местечко слушало, как она дышит, и все повторяли: «Ровно, ровно».
И все местечко могло спать спокойно: вдруг прекратились погромы, и Нохем Сердитый мог читать Тору, отложив топор…
У Боруха прорезались новые зубы, и он со дня на день ждал селедки.
– Если бы я знал, что у меня появятся такие зубы, – вздыхал он, – я попросил бы ягнёнка…
И только ребе сомневался. Он получил лишь баночку вишневого повидла и синюю куру.
– Не знаю, добрался ли Мошко до Иерусалима, – говорил он, – не уверен. Я просил совершенно иное…
Лучше всего пошли дела у Неси: в хату беспрестанно приходили хохлы и отдавали деньги, которые должны были деду за муку ещё с прошлого века.
Каждую субботу откуда-то прилетала кура и кудахтала, явно намекая, чтобы ее приготовили к субботнему столу.
Булочник Немировский регулярно привозил горячую халу, и из Одессы ей неожиданно доставили партию целых мужских брюк в широкую клеточку.
Иногда местные клейзмеры играли ей на скрипках, но ничто её не радовало, она оставалась печальной: шел уже третий месяц, а ее любимый все не возвращался.
Евреи, как могли, успокаивали бабушку.
– Неся, почему ты считаешь, что месяц, почему не пять? Возможно, к Стене Плача очередь. Может, он ещё стоит в очереди…
– Как же в очереди, – удивлялась Неся, – когда столько просьб исполнилось? Нет, тут что-то другое…
– Возможно, Мошко открыл нефть, – предположил Шимен, – и не может оставить колодец. Он уйдет, а гановим всё выкачают.
– Зачем нам нефть, – не понимала Неся, – разве в Мястковке есть автомобили?..
– А может, он стал визирем при султане, – говорил Борух, – как наш Йосеф в Египте. Он очень умный, твой Мошко.
– Если бы он был умный, он бы давно вернулся домой, – отвечала Неся. – Я боюсь, как бы его не убили бедуины.
– За что, – удивлялись все, – у него же ничего нет!
– А нефтяной колодец? – спрашивала бабушка и начинала плакать.
– Что ты плачешь? – говорил Шимен, – колодец – это гипотеза, гипотеза!
– Что такое гипотеза?
– Гипотеза – это холоймес, – отвечал он.
Дни шли за днями, солнце и луна освещали дорожку, по которой должен был прийти Мошко Весёлый, а он все не появлялся.
И тут Янкл Безумный выдвинул идею каравана. По его теории, Мошко накупил столько подарков для евреев местечка, что вынужден был нанять караван верблюдов, которые бредут очень медленно, особенно когда пустыня кончается.
– Он гонит караван, – повторял Янкл, – а верблюдов подгонять нельзя, это вам не евреи…
Стали ждать караван. Интересовались, что едят верблюды. Запасались колючкой.
– Верблюды двугорбые? – интересовался раввин.
– Что за вопрос, – отвечал Янкл, – если уж снимать, так двугорбых!
– То есть между горбами можно установить бочку с медом?
Неся ждала и ждала. Караван так и не пришёл. Пришла война…
Неся Печальная молилась целыми днями.
– Господи, – говорила она, – я Неся, жена Мошко Весёлого, который понес Тебе записку в Иерусалим. Ты нам всё дал, Господи, спасибо Тебе. Но если можешь, забери всё, что Ты нам дал и верни мне Мошко. Чёрт с ними, с верблюдами, пусть он их бросит, пусть бросит этого султана и ту самую гипотезу. Верни мне его, пусть хромого, пусть больного, пусть в драных штанах…
Дед так и не вернулся. Бабушка ждала его всю жизнь, до восьмидесяти семи.
Ей предлагали руку и сердце.
– У нас дважды замуж не выходят, – говорила она, – я люблю Мошко Весёлого.
И всё ходила к той дороге, откуда должен был появиться караван.
Никто в нашей семье больше никогда не видел деда.
Никто! Только я. После той седьмой рюмки.
После седьмой рюмки дед начал регулярно посещать меня. Не успевал я ее опрокинуть, как он появлялся из восточной стены.
Второй раз он явился тоже на ослике, но в этот раз дед был фиолетовый, ослик красный, а солома, которую он жевал, – зелёная.
Дед снял фиолетовый картуз и сел напротив.
– Всё пьешь? – спросил он.
– Пью, – подтвердил я.
– Не расстраивайся, я тоже пил. Но я был Весёлый.
– Я тоже был Весёлый, – сознался я.
– Я был весёлым до смерти, – уточнил дед и оглядел мой кабинет, забитый книгами. – Ты всё это прочел?
– Да, – сказал я.
– Зачем, – удивился он, – разве тебе больше нечего делать? Или ты мудрец?
– Не думаю, – ответил я.
– Ты мудрец первого сорта или второго?
– Это что такое? – спросил я.
– Мудрецы, как и идиоты, бывают двух сортов, – разъяснил дед, – первые от рождения, вторые – после прочтения массы книг…
– Я думаю, что я идиот второго сорта, – сказал я, – я стал идиотом, дед, в результате образования: начитался всяких теорий, философий, совсем запутался, разочаровался – и вот пью.
– Тору читал? – спросил дед.
– Дважды прошел всю Тору, – ответил я.
– А она через тебя прошла? – он обнял меня. – Пойди к Стене Плача – Бог поможет…
– Тебе помог? – спросил я.
– Помог.
– Что же ты не вернулся?
– Налей-ка мне водки, – попросил дед.
Одним залпом он опрокинул стакан, цокнул языком, улыбнулся и ускакал.
* * *
В те далёкие годы попасть в Иерусалим можно было только с урока математики, во сне.
Даже переписываться с его жителями было запрещено. Даже думать о нём не рекомендовалось.
Папа не знал, как найти деда.
Однажды кто-то ему сказал, что в Затоке, на одесских лиманах, живёт один хасид, цадик и мудрец, который по мезузе, принадлежащей человеку, может все о нем сказать.
– Мезуза говорит, – объяснял цадик, – жаль, что люди не умеют её слушать.
У папы была дедушкина мезуза – всё, что сохранилось от дома его родителей.
Он взял ее и поехал в Затоку.
Хасида звали Мендл. Он был высок, худ, с невероятно длинными пальцами.
Мендл сидел на берегу лимана, в жёваном чёрном костюме и смятой шляпе. К нему стояла небольшая очередь евреев с мезузами.
Мендл брал мезузу, сжимал ее в правой ладони, закрывал глаза и прислушивался.
– Ваша тётя, мадам Саломон, улица Розье в Париже, в сорок втором увезена в лагерь Дранси. В женевском банке у нее остался приличный счет. Как наследник вы можете получить деньги.
Мендл сжимал следующую мезузу.
– Ваш брат Дэвид проживает в городе Цинциннати, США, производство подтяжек. Считает вас погибшей, горько плачет.
Очередь двигалась медленно, дети плескались в лимане, горланил мороженщик.
Наконец, пришел черед папы. Когда он протягивал Менделю мезузу, его сильные смуглые руки дрожали.
– Вы верите в чудеса? – спросил Мендл.
Папа кивнул.
– Тогда приступим.
Мендл сжал мезузу в своей большой ладони и опустил веки.
Несколько секунд он молчал.
– Мястковка, – наконец произнес он, – Мошко Весёлый. Проснулся ночью, где-то в начале века. Ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.
Мендл открыл глаза.
– Он жив? – спросил папа.
– Жив, – ответил Мендл.
Папа затянулся «Беломором» и долго молчал.
– Что он делает? – спросил наконец папа.
– Сидит на иерусалимской стене. Справа от Дамасских ворот.
– Что он делает, ребе?
– Грызёт кукурузу.
Папа зажег другую папиросу.
– Скажите, ребе, – спросил он, – почему он не вернулся?
Мендл снова сжал мезузу правой ладонью, потом левой, затем обеими. Наконец, приложил ее к сердцу.
– Их вейс ништ, – произнес он на идиш, – мезуза молчит. Горништ. Их вейс ништ…
* * *
Второй раз я отправился в Иерусалим теплым августом, в каникулы, не во сне, а наяву, со станции Авоты, которой больше нет.
Каждое лето мы жили на Рижском взморье.
Море уходило за горизонт, сосны – в небо, и пляжу не было конца. В этих трех измерениях мы и жили.
Это пространство было заполнено вольным воздухом, играми и прекрасными людьми.
В детстве я встречал только потрясающих типов. Сволочи пошли где-то потом…
Одним из потрясающих был Оскар – картавый мужчина с фигурой мифического Левиафана. Он бегал, кидал мяч и отжимался. Темный загар покрывал его. Некоторые утверждали, что он философ, другие – что убойщик скота, третьи – что просто аферист.
– Мурло, – говорил он, – бюргеры!
Он рассказал мне о Бар-Кохбе, о зелотах и Бар-Йохае, который завещал, чтоб в день его смерти смеялись.
Однажды, когда мы сидели на дюне и грызли копченую салаку. Оскар вдруг спросил:
– Тысячу пятьсот проплываешь?
– Метров? – уточнил я.
– Километров, чучело, – ответил он.
– Это невозможно, – сказал я.
– Мурло, – бросил он, – бюргер! Если делать только то, что возможно, не стоит рождаться на свет. Скучно жить! Надо всегда делать только то, что невозможно. Ты видишь огни Яффо?
– Какого Яффо? – спросил я.
Оскар оглянулся. Пляж был пуст. Сосны размахивали верхушками.
– Выходим пятнадцатого августа, – проговорил он. – Направление – Яффо! В нейтральных зонах нас будет ждать израильский катер «Шомрон». На нём служит мой брат Давид.
– Я не умею плавать, – сознался я.
– Сейчас июль, – сказал Оскар, – до августа можно научиться…
Начались тренировки. Оскар научил меня плавать на суше – море ещё было холодным.
– Каждый день мы «проплывали» с ним брассом по теплым морям, мимо Тринидада и Тобаго, мимо Азорских островов и мыса Доброй Надежды. В конце заплыва он всегда спрашивал: «Ты видишь огни Яффо?..»
Пришёл июль, вода потеплела, и мы начали плавать в море, от Авоты до Дзинтари, десять раз туда и обратно.
– Ногами шевели, ногами! – шумел Оскар. – Ты должен быть вынослив. У нас слишком большие территориальные воды! Ногами давай! А что правая рука, онемела?! Рожу в воду, глубже!
И вот настало пятнадцатое августа. Ночь была безлунной. Дул ветер. Оскар смазал меня тюленьим жиром, и мы вошли в воду.
– Будет тепло, как у костра бедуина, – успокоил он…
Мы проплыли первую мель, вторую, третью и вышли в открытое море. Я страшно волновался: никогда я ещё не бывал на такой глубине. Мы плыли и плыли, а когда я уставал, Оскар давал команду:
– На спину, чучело, отдыхай, расслабься!
Наконец мы увидели катер.
Оскар запел «Атикву» и замахал рукой.
– Ты видишь могендовид, чучело?!
Катер на всех парах несся на нас.
На корме стоял матрос.
– Братан, – орал Оскар, – Давид, Давид!
Катер приблизился. Лицо у «братана» было красное и злое. Он отчаянно ругался матом. Оскар раскрыл рот и чуть не захлебнулся – катер был пограничным, но не израильским…
Оскар загремел в тюрягу. Меня по малолетству отпустили, и я отделался лёгким насморком…
Мне часто снился по ночам человек, похожий на Левиафана.
– Чучело, – говорил он, – всегда делай только невозможное. Иначе скучно жить…
* * *
В третий раз дед явился на одногорбой верблюдице.
– Все, что осталось от того каравана, – сказал он, взял стакан и надоил верблюжьего молока. – Выпей, а то ты совсем бледный.
Я отпил и поморщился – молоко было кислым.
– Тринк, тринк, – сказал дед, – гут для гезунт.
Верблюдица легла, положив голову на собрание сочинений Пастернака.
А двугорбые у тебя были? – спросил я.
– Были, но я их продал. Не хотел тащить бочку меда нашему ребе.
Легенда на глазах становилась явью.
– Дед, – спросил я, – а что стало с нефтяной скважиной?
– Цорес, а не скважина, – вздохнул дед, – её быстро засыпали бедуины. Всё, что не пустыня, их раздражает.
– Значит, правду говорили люди в Мястковке? – спросил я.
– Я мифов не разрушаю, – ответил дед. – Хотя ребе врал…
Он вновь подоил верблюдицу, и мы чокнулись.
– Лехаим, – сказал дед, выпил, крякнул и погладил бороду. – И вот я отправился в Иерусалим. В дороге меня восемь раз грабили, причем семь раз от Мястковки до Жабокрычей. В Иерусалим я вошел почти голый. Мне нечего было разорвать на себе в знак траура по нашему Храму.
– А штаны, спросил я, – дырявые штаны?
– Хорошо бы я тогда выглядел, – ответил дед. – Я пошел сразу к Стене Плача, но не знал, где она. Всюду были стены. И у каждой – плакали… И вдруг я очутился возле мечети с золотым куполом. Ты знаешь, что делали с евреями, которые оказывались возле мечети? Убивали!
– И тебя убили?!
– Нет, я выдал себя за араба. Обрезание иногда спасает еврея… Толпа шла в мечеть – и я вынужден был войти в нее и биться головой об пол, правда, не очень сильно. Потом все пошли мыть ноги. И меня чуть не убили.
– Почему? – спросил я.
– Меня выдали ноги, – признался дед, – я их не мыл с Турции. На меня показывали пальцами, на меня пошли. Я вскочил и побежал. Стена была рядом, внизу. Там блеяли овцы и мекали козы. И среди них – пара замызганных евреев с такими грязными бородами, что их трудно было отличить от козлов…
– И ты положил записку? – спросил я.
– Чтобы ее сожрали козлы? – удивился дед. – Столько пройти, чтобы дать поужинать рогатой скотине?! Я дал арабу кусок сыра, взгромоздился на его спину и пристроил листок высоко, поближе к Богу, меж двух горячих камней, под веткой дикого куста.
Дед положил руки на колени и тяжело вздохнул, будто только что спрыгнул с араба.
– Мошко, – спросил я, – и почему ты после этого не вернулся?
– Э-э-э… – дед загадочно улыбнулся и цокнул языком.
Верблюдица встала, повернула морду и плюнула мне прямо в лицо…
* * *
Первые часы мне подарила тетя Маша в июле моего четырнадцатого лета – какое прекрасное время показывали они!
Часы были марки «Победа» с белым циферблатом, позолоченными стрелочками и ремешком из свиной кожи. У них была ещё и секундная стрелочка, которая куда-то радостно спешила. Часы показывали только счастливые минуты – ещё сорок минут купаться, всего полчаса до пинг-понга, ещё на пять минут вишневого мороженого…
В те времена часы были далеко не у всех, и кто бы ни спрашивал «Который час?» – я нёсся с ответом.
Иногда люди хватались за голову, вскрикивали, куда-то бежали. Я ещё тогда не догадывался, что часы могут показывать и паршивое время…
Мы считали взрослых болванами. Зачем они использовали часы? Чтоб не опоздать на работу, вовремя прийти к зубному, не пропустить переполненный состав. Какие скучные вещи!
Нас интересовало совсем другое – секундная стрелочка показывала нам, за сколько мы бегали стометровку, и кто дольше задерживает дыхание.
Однажды после такой задержки нашего приятеля Индула еле откачали.
Мы никуда не торопились, часы обслуживали наши глупости. Например, кто быстрее съест луковицу. Янка съедал за семнадцать секунд.
Мы замеряли, сколько с каждым из нас говорила Ирина – самая симпатичная девочка.
С Павликом двадцать минут, с Янкой минуту – от него несло луком.
Мы интересовались, кто из нас дольше всех писает. Это опять был Янка – две минуты сорок секунд.
Мы поражались его способностям.
– Пиво надо пить, дурачки, – учил он.
Мы засекали, сколько мог ругаться матом местный алкоголик Софронов. Рекорд – 38 минут 12 секунд без перерыва.
– Жаль, нет Олимпиады по мату, – жаловался Софронов, – иначе я был бы чемпионом.
Лодочник Василий храпел с перепою шесть часов. Мы за ним наблюдали на причале, где, как он утверждал, ловил миног детям.
Я знал, сколько кукует кукушка во взморском лесу, сколько поёт осенний прибой, сколько времени ползёт муравей от моей пятки до колена.
Ах, какие волшебные у меня были часы, которые подарила тетя Маша, какое прелестное время показывали они…
Впервые часы забарахлили, когда посадили Оскара.
Они часто останавливались, я их тряс, они снова показывали время, но уже не такое счастливое, как раньше…
Оскар вышел из тюрьмы полон идей. Он излагал их мне на той же дюне, поедая чернику.
– Займёмся бегом, – говорил он, – в камере я продумал методику. Сто километров в день.
Я хотел сказать, что это невозможно, но вовремя сдержался.
– Молодец, – сказал Оскар, – ты убрал это слово из твоего сердца. Оставим его бюргерам, а мы – икары. Ты должен приступать к любому делу, только зная, что оно невыполнимо. Выбегаем седьмого. В Гданьске нас ждет израильское транспортное судно «Херут». Нас прячут в трюм – и мы плывем… Ты видишь огни Яффо?
– Вижу, – соврал я.
Мы гоняли по пляжам, лесам, рощам, перепрыгивали через рвы и каналы. Он учил ставить стопу, глубоко дышать, двигать локтями.
Накануне побега Оскар достал заграничные тапочки и мягкие шерстяные носки.
– Главное – не стереть ноги, – объяснил он.
Мы двинулись в пять утра. Бежали лесами. Сосновые деревья сменяли хвойные, затем пошли смешанные леса, пару раз встречали медведей, наконец выбежали к морю и сразу же увидели поджидавшее судно. Оскар опять затянул «Атикву». Нас встречали объятиями. Накормили, напоили, сказали, что через два дня будем в Хайфе.
Мы пошли в трюм и уснули без задних ног.
В Хайфу мы прибыли гораздо раньше – утром следующего дня. Хайфа удивительно напоминала Ленинград: туман, Адмиралтейский шпиль, все говорили по-русски.
Мне казалось, что я попал в родной город.
Так и оказалось: «израильское» торговое судно было эсминцем «Горячий».
Оскар отправили прямо в «Кресты», а меня таскали по детским судам, пока я не подхватил туберкулёз, и тогда меня отпустили…
После второго ареста Оскара часы мои остановились навсегда.
С тех пор какие бы часы я себе не покупал, – ни «Сейко», ни «Лонжин», ни «Картье», – ни одни из них не показывали того времени, что простые часики марки «Победа», подаренные моей тётей на Рижском взморье моей четырнадцатой весной.
Я носил их по разным мастерским, но ни один мастер не мог починить их.
Мой приятель даже возил часы в Швейцарию, но и оттуда они вернулись, не тикая.
Папа успокаивал меня и однажды принес мне какие-то старинные, карманные, на цепочке, фирмы «Патек и Лейб», за которые отдал свой любимый красный патефон.
Я не сказал папе, но и эти часы показывали скучное время. Все часы показывали скучное время – двадцать минут до начала работы, сорок – до окончания, через пятнадцать минут – к нотариусу, через десять – к дантисту.
Чёрт бы их всех побрал!
Часы показывали паршивое время: надо пойти, надо сделать, надо вставать. Часы мои показывали взрослое время – скучное и постное, как обед бюргера.
Долго показывали они это время, пока однажды, в белую ночь, из восточной стены не въехал ко мне на ослике Мошко Весёлый…
* * *
Как-то после войны, когда я был ещё маленьким, мы поехали в Мястковку – провести лето там, где жили когда-то дед и Неся Печальная.
Мы вдоволь ели вишни, спали в яблоневом саду, а ночью смотрели на звёзды, низкие и тёплые, как нигде в мире.
Однажды, когда мы с мамой шли вдоль пруда, на нас напал бык. Чёрт знает, откуда он выскочил и понёсся прямо на меня. Я помню, как худенькая мама моя рванулась и оказалась меж ним и мной. Она била его своими прекрасными руками, колотила меж глаз, пинала – и бык бежал, странно мыча.
А мама нежно обнимала меня в нежных лучах украинского заката. И горячие слёзы ее падали на мою стриженую башку…
В далекой Испании, на корриде в Севилье, вдруг увидел Мястковку, и того быка, и мою прекрасную маму. И там, на андалузской арене, я аплодировал ей.
Внезапно я понял смысл корриды, которую всегда ненавидел. Когда-то давно, в средние века, где-то в Испании, в Толедо, в еврейском городе Толедо, дикий бык напал на ребёнка. И мать защитила того ребенка. И сломала рога животному. И вонзила в него нож.
Это была еврейская мать.
Каждый тореро – сын той матери.
Иначе коррида не имеет смысла.
Мать моя была тем тореро, а мир – диким быком. Он часто протыкал её рогами, поднимал в воздух, бросал оземь, но ухо, его отрезанное ухо, всегда было у неё. Иначе меня давно уж не было бы на свете…
Что я хочу сказать? Что я остался один на один с быком. У него страшные рога и дико раздуваются ноздри. А я совершенно не владею мулетой и бандерильей.
Вот-вот он проткнёт меня, и лошади выволокут моё тело с горячей арены…
* * *
Как-то в конце века, посреди ночи, я проснулся и начал натягивать джинсы.
– Ты куда? – спросил меня кто-то.
Я давно уже жил один. Кто бы это мог быть?
Я огляделся и увидел папу. Он смотрел на меня с фотографии, в своей белой рубашке, с папиросой в руках.
– Ты куда, друг жизни?
– В Иерусалим, папа, – ответил я, – мне надо кое-что спросить у Бога.
– У тебя грустно на сердце, – вздохнул он, – ты едешь искать Мошко Весёлого?
– Я еду искать, – ответил я, – я все растерял, папа.
– Поклонись от меня камням Иерусалима, – попросил он, – я всё мечтал туда попасть. Но то война, то тюрьма…
– Хорошо, – сказал я, – не волнуйся, я скоро вернусь. Я ненадолго.
Папа затянулся своим «Беломором».
– Возьми меня с собой, – сказал он.
Он протянул мне свою большую ладонь.
Я снял портрет отца и вышел из квартиры.
* * *
Люди делятся на тех, кто строит воздушные замки, и тех, кто их продаёт.
Папа строил.
У него никогда не было денег, и он всегда чувствовал себя богатым. Он доставал последнюю мелочь, всю в махорке.
– Надо отдать бедным.
Когда мы проходили мимо инвалида на коляске, он бросал мне:
– У тебя что-нибудь найдётся? Отдай ему…
Он всегда считал, что у нас всё есть, а у них ничего. Все копили на чёрный день, папа тратил. Он боялся, что придёт этот самый день, а у него ещё что-нибудь останется. Он как-то сторонился денег и старался от них скорее избавиться, как от позорной болезни.
Однажды он забрёл на еврейское кладбище Ленинграда и раздал все деньги нищим.
– Мы могли поехать на море, – печально сказала мама.
– Им они нужнее, – ответил папа.
Он раздавал деньги бродягам, алкоголикам, бабкам-попрошайкам и вообще первым встречным, обращавшимся к нему. Однажды мы выиграли в лотерею большую сумму денег. Маме стало дурно, но не от счастья – она знала, что папа с ними сделает.
– Кому ты их отдашь? – спросила она.