Текст книги "Министр любви [сборник рассказов]"
Автор книги: Александр и Лев Шаргородские
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Почему ты за него вышла, Сарра?
– Я Сельма, Оскар, Сельма, я тебе уже говорила.
– Прости, я не могу слышать это имя. Я сидел в лагере почти с таким же названием. И потом, там, на дюнах, что я тебе кричал – Сельма или Сарра?
– Он ещё помнит эти дюны, – вздохнула она.
– Я не помню, я там живу! Ты забыла, я приехал из Риги.
Я живу в Риге!
– И поэтому ты стал Оскаром?
– Радость моя – я же живу среди латышей – по – твоему я мог оставаться Пейсахом? Мы в рабстве, а ты – на свободе!
– Оставь меня в покое – он называл меня Сельмой – я стала Сельмой. Я за него вышла потому, что он порядочный и честный.
– Откуда ты все это узнала? Он все время молчит.
– Оскар, мы в Дании, тут все молчат. Мы все узнаём по молчанию.
Чтобы узнать человека, надо с ним помолчать. У вас съесть пуд соли, выпить цистерну коньяку, у нас – помолчать. Вот ты всё время болтаешь, и мой муж до сих пор не может понять, кто ты.
– Как ты можешь понять, что он не может понять? – спросил Оскар, – Он с тобой говорит?
– Молчание, – объяснила Сельма, – молчание – разное! Ты не заметил, как молчит мой муж и как молчат мои дети?
– Не совсем, – сказал Оскар.
– Дети молчат возвышенно, – продолжала она, – поэтично, восторженно, он – пусто, холодно, бездушно, за его молчанием ничего не стоит. Она поднялась: – И всё. Пошли. Уже обед! Не надо опаздывать на обед…
– Опять, – Оскар испугался, – каждый день обед?! Сарра, прости меня, я не пойду. Я б лучше спустился в шахту. Это легче. Сидеть два часа, рассказывать анекдоты, смешить – и получать за это молчание, пусть даже возвышенное. Это хуже пощёчины. Я не пойду!
– Как хочешь. Кристен приготовил суп из лосося. Он обидится и перестанет с тобой разговаривать…
Оскар сидел и молча хлебал лососевый суп…
– Скажи «вкусно», – шепнула Сельма, – ты видишь, Кристен спрашивает. Скажи «вкусно»…
– Вкусно, – криво улыбнулся Оскар.
Кристен вытер салфеткой губы.
– Он тебя благодарит, – объяснила Сельма, – спроси, как он его готовит.
– Как вы его готовите? – спросил Оскар.
Кристен достал огромную сигару, осторожно зажег её и задымил, любовно глядя на Оскара. Он дымил минут семь.
– Ты понял? – спросила Сельма.
– Да, да, конечно, я только не расслышал, сколько соли, – ответил Оскар.
– Потому что о соли он ничего не говорил, – объяснила Сельма, – мы на бессолевой диете.
– Ещё пару месяцев, – произнес Оскар, – и я начну понимать по – датски.
Кристен протянул Оскару сигару, тот вставил её в рот.
Кристен сделал какой‑то жест рукой.
– Кристен говорит тебе, что сначала надо обрезать.
– Скажи ему, что я курю необрезанные, – отчеканил Оскар, – достаточно, что обрезан я! Пусть курит обрезанные тот, кто не обрезан.
Кристен и Оскар дымили, уставившись друг на друга. Это продолжалось минут семь. У Оскара выступил пот. Пересохло в горле. Сигару он курил впервые.
– Ну, хватит, – сказал он, – очень интенсивная беседа. Я не успеваю за его мыслью.
Он встал:
– Данкешен.
– Подожди, а второе? – удивилась Сельма, – ещё есть второе – семга с осетриной.
– В шахте, – сказал он, – семгу – в шахте!
И вышел.
Он шел по датскому городку, название которого вот уже третью неделю не мог запомнить. Что‑то вроде Мём – стрём – шмём. Он уходил далеко, в порт, смотрел на корабли, на рыбаков, думал о своей жизни, потом возвращался – и долго плутал – не мог найти дома своей сестры, и тогда доставал бумажку, на которой было написано: «Фру Сельма Петерсен, QRSTEDS VEJ, IL», показывал её кому‑нибудь – и его всегда доводили, доброжелательно, без слов.
День был похож на день – обеды, лососи, Кристен, Свенс, проценты, вечера у камина.
Самое страшное – были вечера у камина.
Днем он ещё мог уходить, болтаться по городу, глазеть на эту новую жизнь. У камина надо было сидеть!
– В Дании вечером сидят у камина, – говорила Сельма.
И он сидел. И молчал. И ждал десяти часов. Били куранты.
Кристен жал руку. Откланивался. Вставала Сельма.
– Я тебе постелю? Туалет справа.
– Почему ты мне всё время это повторяешь?! – взорвался Оскар.
– Ты дважды сходил в туалет Кристена. Он торопился на работу – а туалет был занят.
– Он мог сходить в мой.
– В Дании в чужие туалеты не ходят.
Он стал убегать с утра. Шатался в порту. Ел селедку с луком. Листал книги на непонятном языке, тянул пиво, наблюдал за людьми…
Он уходил с завтраков. Не являлся на обеды, сестра шумела, они ссорились. Он мечтал, чтобы камин сгорел. Тот светился пламенем, но не сгорал.
Однажды синим датским вечером, когда куранты пробили девять и оставался ещё час, целый час, он вдруг вспрыгнул на мраморный столик с аперитивами, опрокинул «Шерри – Бренди» и начал отплясывать «Фрейлахс». Руки его летали, язык цокал, глаза блистали. Датчанин мирно курил.
– В Дании на столе не танцуют, – сказала Сельма.
– Что делают в Дании?! – спросил он, – вешаются?! Я повешусь!!
Где крюк? Где веревка? Я повешусь! Зачем я отказался от места на кладбище? Кристен, дружище, почему ты открываешь свой рот, только чтоб зевнуть? Сельма – Роха, оставь себе катер, но скажи мне тёплое слово! Почему, когда ночью вы сходите – вы говорите о кронах?!
– В Дании… – начала Сельма.
– Задушу! – сказал он, – в Дании душат? Задушу!!!
Он выбежал в ночь и порвал бумажку с адресом, он хотел затеряться, сгинуть! Его привели домой добрые люди, доброжелатели, с улыбкой.
Ночью Сельма вызвала Ивара, их брата. Он прилетел первым самолетом. Она встретила его в аэропорту взмыленная, возбужденная, путающая датский и идиш.
– Забери его, – начала она, – или я повешусь сама или повешу его!
Я не знаю, что делать – ничего ему не нравится, называет меня Саррой, ходит в туалет мужа, завещание его не интересует, забери его, Ивар.
Она продолжала орать на эскалаторе, в машине.
«– Она орёт даже с закрытым ртом», – подумал Ивар.
Он решил быть миротворцем – он обнимал Оскара, во всем ему поддакивал, утешал и, наконец, решил увезти его. Показать ему Скандинавию и первым делом – Осло.
– Зачем мне Осло? – удивился Оскар, – я молчал в Дании – теперь буду молчать в Норвегии?
– Тогда махнем на Мальдивы.
– К каминам?
– Там нет каминов – пляж, океан, пальмы. 7000 километров.
– В такую даль?! Не хочу.
– А что бы тебе хотелось?
– Что б мне хотелось?.. Ходить во все туалеты, справа и слева, чтобы Сельма стала Саррой и взорвать камин. Я хочу взорвать камин!
– Пойдём, сначала пообедаем, – предложил Ивар.
– Зямка, я не голоден, поверь мне.
– Меня зовут Ивар, – сказал он.
– С каких это пор?
– С тех пор, как я в Норвегии.
– Ты хочешь сказать, что ты – норвежец?
– Да, если хочешь.
– А дети?
– Тоже.
– Бедные мама и папа. Слава Богу, что они не дожили до датчан и норвежцев.
– Оскар, пойдём поедим, я не ел дня два…
Ивар выбрал богатый китайский ресторан «Три счастья».
– Целых три, – улыбнулся Оскар, – мне б хватило и одного.
Ивар заказал суп из соловьиного гнезда, копченный акулий плавник, ус кита в соусе из струи, которую тот выпускает.
– Почему я должен есть чей‑то дом, – сказал Оскар, – плавник карпа в сто раз вкуснее, а струя кита – это пишахс! И почему все косят?
– Это китайский ресторан, Оскар.
– Ну и что? У нас китайцы не косят. И попроси вилку. Что это за палочки – в моём возрасте кушать палкой?
– Тебе не нравится у Сельмы? – спросил Ивар.
– Я не знаю, – ответил Оскар, – муж её за 30 дней не сказал ни слова, дети её – викинги, белые, сильные, прости меня – идиоты, она готовит только рыбу. В доме такие запахи – у меня ощущение, что я на втором рыбном заводе… И потом – все постны, как фрикадельки для желудочника.
Оскар замолчал.
– Я пожалуй, поеду домой! Конечно, у нас нет мяса, свободы, но меня хоть могут прирезать – и я предпочитаю быть прирезанным, чем сдохнуть здесь от скуки. Тогда её муж, может быть, произнесет слово. Я мечтаю услышать его голос. Все вы здесь заняты, решаете мировые проблемы, и ни у кого нет времени посидеть и вспомнить наше давнее детство, наше взморье, дюну, на которой валялись, костры на Лиго, смоляные бочки, которые горели всю ночь, камыш, которым стегали по голым ногам. Ты помнишь ноги Арии?..
– Прости нас, – произнёс Ивар, – мы здесь 44 года. Мы стали скандинавами…
– Я в лагере был не намного меньше, – огрызнулся Оскар, – однако ж я не стал уголовником… Я думаю, что скоро поеду домой, успокой её…
Вскоре они вернулись. Сестричка удивилась:
– Уже? Ну как, Оскар, тебе понравилось?
– Я знаю? – ответил тот. – Что мне уже может понравиться?
Сестра начала заводиться:
– Как это что? За ус кита тебе можно было купить два магнитофона.
– Зачем мне два магнитофона? – спросил он.
– А что ты хочешь, – взмолилась сестра. – Что? Целый месяц я добиваюсь, что ты хочешь – видео? камеру? костюм? – скажи, чёрт бы тебя побрал!
– Плавник акулы, – ответил Оскар, – сосать плавник акулы в полном одиночестве. Что это за ресторан, где ни души!
– Оскар, – сестра становилась пунцовой, – у нас в рестораны ходят в субботу, а сегодня понедельник.
– А у нас ходят и в понедельник.
– У вас нечего жрать! – орала сестра.
– Нечего жрать – но ходят. А у вас есть – и пусто!
– В Дании в рестораны… – начала сестра.
– У нас ходят всегда, – продолжал Оскар.
Глаза сестры заблестели.
– У нас, – ворчал Оскар, – ходят и в понедельник, и во вторник, и
в …
– В Дании в понедельник в рестораны не ход – ят! – вдруг завопила сестра. Так орут, когда режут. – В Дании в понедельник в рестораны не ходят, – она сотрясала своего брата, – ты слышишь, не ходят!
Вся ярость, накопившаяся за месяц, вырывалась из её глубокого рта, ушей и ноздрей: – В понедельник! …в Дании!..в Дании… в понедельник! в рестораны! …ходят! не!..
Минут семь она повторяла эту фразу. Потом обессилела. Выпустила Оскара и откинулась в кресле. Муж был тут же.
– Вы что‑то хотите сказать? – с надеждой спросил Оскар. – Ходят или не ходят?
Муж покачал головой и закурил сигару.
– Чтоб ты сгорел, – улыбнулся Оскар, – я не уеду, не услышав от тебя слова.
И тут вдруг открыл рот Ивар.
Он был возмущён.
– Кричать на моего брата?! Для этого ты его вызывала из Риги?!
Отдых на свободе? Ноги моей здесь больше не будет!..
Ивар переехал в гостиницу и забрал с собой Оскара. Тот был спокоен. Ивар угощал его венским шоколадом.
– Почему ты спокоен, – возмущался он, – ты даже не возмутился! Не удивился! Ты даже не заметил!
– Чего? – не понял Оскар.
– Как она орала.
– Я замечаю только, когда она молчит. А она всегда орёт. Я думаю, что она меня выписала из Риги, потому что в Дании ей не на кого орать. Я чувствую себя здесь лишним – этот муж, эти викинги…
– Скажи ей об этом, – посоветовал Ивар.
– Я говорил.
– Ну и?..
– Она не слышит.
– У неё есть прекрасный слуховой аппарат.
– Когда я говорю, в кого она превратилась – она его отключает.
– Прости её, ей за семьдесят.
Оскар вздохнул.
– Я, пожалуй, поеду домой. Мы тут не понимаем друг друга. Я приехал к Сарре, а встретил Сельму. Я не с ней ел чернику, не с ней собирал янтарь. Не её ноги вместе с моими свисали над нашим огородом с крыши нашей дачи. И не её щеки были перепачканы свежей вишней в знойный июль, понимаешь, Зяма.
– Меня зовут Ивар, – вновь повторил тот.
В воздухе повисла тишина. Было слышно, как в Северном море идёт волна.
– Дорогой мой брат Ивар, – вдруг сказал Оскар, – завещал ли ты мне второй этаж, мой любимый брат Ивар, с туалетом справа?
Ивар не удивился.
– Что за вопрос? – ответил он, – но я переписал. Как ты его увезешь? Я тебе завещал яхту и селедки.
– А мыло?!
– Ну, конечно! У вас же нет мыла. Два ящика мыла. И потом – если ты останешься – я отдам тебе второй этаж. Будем вместе. Всегда вместе…
– Что значит – всегда вместе?! – Оскар что‑то почувствовал.
– Ну как?.. Прекрасное солнечное место. Под сосной. Я слева, Сарма справа, Берта и Хендрик – чуть поодаль, и сразу ты! Хочешь?..
– Я хочу жить! – завопил Оскар, – жить!..
– Живи, – успокоил Ивар, – кто тебе мешает. Твое место всегда за тобой! Если я его куплю сейчас… Завтра мы полетим в Осло и купим.
– Не – ет! Завтра я полечу в Ригу. Я хочу домой! Завтра я улечу в Ригу.
– Почему, Оскар? Куда ты торопишься?!
– Неужели ты не понимаешь, мой дорогой брат? Я же еще не купил места на кладбище…
Вундеркинд из Севильи
Мы бродили по еврейскому кладбищу на Масличной горе. Было около полудня, палило солнце и Эли рассказывал, как иорданцы разграбили кладбище.
– Надо бы это забыть, – говорил он, – но я не могу. Тут лежит мой отец – он был профессор на Скопусе. Они сначала его зарезали, а потом, много лет спустя, осквернили его могилу. Вот Хава, белая плита, с ней вместе мы бегали в школу, это Фроим, учитель истории, это – Шаул бен Пейсах, известный еврейский писатель. Вы, наверное, слышали о нём?
– Нет, – признался я, – никогда.
– И не только писатель – поэт, композитор, живописец. Он умер совсем недавно. Когда‑то его звали Паша – маляр, русский босяк, который сделал для евреев больше, чем целый взвод пейсатых из Меа – Шеарим.
– Как он попал на еврейское кладбище? – спросил я.
– Из Ленинграда, – объяснил Эли, – с Поварского переулка, где он жил с Тоней, своей женой. Вот она, лежит рядом – Сарра – Энтл… Вы знаете, так уж получилось, что самое лучшее для меня сделали хохлы. Я с Одессщины, идёшь, бывало, по полю, ночь падает, на шаг вперёд ни черта не видать, постучишь в первую хату – тебе откроют, крынку молока поставят, яйца с салом подадут, постель постелят… Так вот Паша, великий еврейский писатель… Мазал он стены своей кистью и жил тихо, в полуподвале, с окном на ноги прохожих. Соседей распознавал по обуви: валенки – дворничиха Маруся, калоши – еврей Шац, рваные боты – бабка Молоткова, сапоги – отставник Лисицын.
Отставник иногда заходил к нему с початой бутылкой «Московской».
– А знаешь ли ты, Паша, – душевно говорил он, – что евреи не воевали?
Паша этого не знал. Он был знаком всего с двумя евреями – и оба казались ему людьми неплохими. Врач Черномордик вот уже десять лет, правда, безуспешно, лечил Тоню от бесплодия, а профессор – еврей всегда подбрасывал ему на опохмелку.
– Так вот, чтоб ты знал – твой профессор не воевал, – сообщал Лисицын, разливая. Отстань от него, Лисицын, – просил Паша. – У него руки дрожат, он старый.
– А в войну он тоже был старый? – не унимался отставник. – Ему в войну и шестидесяти не было, этому еврею.
– Я слышал – он какой‑то танк придумал, – оборонялся Паша.
– Танк всякий может придумать, – ворчал Лисицын. – Даже немцы – и те понапридумали…
Обстановка у Паши с Тоней была бедная – ободранная кушеточка, шкаф без зеркала да пару стульев, на которые было лучше не садиться. Были у них и две книги – «История КПСС» и учебник «В помощь начинающему маляру». По вечерам они слушали радио – «Театр у микрофона», и Тоня часто плакала над разбитой любовью, особенно в «Бесприданнице». Паша малярничал, Тоня нянчила в яслях, и была у них одна мечта – купить мотоцикл «Крылья Советов» и махнуть на нём в Крым, побарахтаться в тёплых волнах.
– В Крыму одни евреи, – сообщал Лисицын, – в воду невозможно войти. Сразу на них натыкаешься… Кстати, Паша, ты знаешь – евреи не воевали…
– Что вы всё о евреях да о евреях? – спрашивал Паша.
– А о ком же ещё, – удивлялся Лисицын, – о киргизах, что ли?..
Все вокруг считали Тоню с Пашей людьми порядочными и трудолюбивыми.
Профессор – еврей даже однажды заметил:
– Вы такие люди симпатичные… Странно, что у вас до сих пор ни одного обыска не было.
Паша долго думал, но так и не понял, на что намекал профессор. Почему их должны были обыскивать?
– Почему нас должны обыскивать? – спросил он профессора, – мы честные люди. Да и что у нас можно найти?..
Хотя что было искать у других? А обыски, меж тем, шли повсюду – и у профессора – еврея и даже у отставника Лисицына.
– По ошибке, – объяснял Лисицын, – они думали, что я какой‑нибудь лейтенантишко. А когда они узнали, что перед ними гвардии полковник да увидели медаль «За взятие Будапешта» – они сразу варежку‑то и прикрыли…
Пашу иногда приглашали на обыски понятым, но он всегда отказывался, и вместо него шла бабка Молоткова.
– Интересно взглянуть, – говорила она, – что у людёв есть. Иногда такое увидишь… В прошлый четверг купальник немецкий обнаружили – надеваешь – а усё равно усё видно… Если б не
обыски – я б совсем необразованной была. Со скуки бы сдохла.
На кино у меня денег нет, у театры пойти не в чем – не в сарафане ж… И потом – я понятая получше Маруськи. Та храпит, дура. А я приглядываюсь, от меня ничего не спрячешь – в прошлый понедельник, не поверишь, ширинку на молнии видела! Со смеха сдохнешь…
Однажды ночью постучали и к Паше. Он тяжело поднялся и, ещё не проснувшись, в синих трусах, пошёл открывать. В дверях стоял профессор – еврей.
– Мне кажется, что вы – честный человек, – сообщил Шац.
Часы – кукушка пробили три часа ночи.
– Честный и порядочный, – продолжил профессор.
Он держал в руках какой‑то пакет и явно волновался.
Появилась заспанная Тоня в ночной рубахе.
– В чём дело? – спросила она.
– Профессор пришёл нам сказать, что мы честные люди, – объяснил Паша.
– Если вы насчет ремонта, профессор, то при всём уважении к вам раньше апреля не получится.
– Я насчёт рукописи, – сказал Шац и показал на пакет. – Старый друг мой, писатель, написал повесть о евреях Ленинграда. Если её обнаружат – его арестуют. А у вас обысков не бывает. Засуньте её куда‑нибудь подальше.
– Мы ей засунем, профессор, – сказал Паша, – но следующую брошюру прошу принести днём. Нам с Тоней к семи на работу…
Они спрятали рукопись в стенной шкаф и забыли о ней.
Через несколько ночей вновь постучали. В дверях стоял лохматый мужчина, в промокшем китайском плаще.
– Я – от Перельмана, – тихо произнёс он.
Среди двух евреев, известных Паше, Перельманов не было.
– Простите, – зевнул он, – не знаю такого.
– Это автор рукописи «Евреи Ленинграда». Мне сказали, что вам можно доверять, что вы – честные люди.
– Можно, – вновь зевнул Паша, – но лучше доверять днём.
– Днём с этим прогуливаться опасно, – лохматый достал свёрток.
– Опять о ленинградских евреях, – удивился Паша, – сколько их здесь?
– О Палестине, – доверчиво сообщил лохматый и выбросил вперёд руку:
Струись к Сиону, Иордан,
Беги вдоль бабушки Рахели…
Вы представляете, куда я поеду, если они ко мне придут?? Я вас прошу – сохраните до лучших времён.
Паша забросил стихи на антресоли, завалил их прошлогодним картофелем.
На следующую ночь в дверях стоял белёсый человек, в кепочке, с огромной картиной в руке.
– «Хасиды, обсуждающие Тору», – объяснил он, – писал три года. Два обыска у меня уже было, но картина хранилась у друзей. Вчера их арестовали. Я слышал, что вы – порядочные люди… Может, поможете?
– Простите, – извинился Паша, – но я никогда не слышал такой национальности – хасиды…
– Это – евреи, – объяснил белёсый.
– Опять, – вздохнул Паша.
– Да вы не волнуйтесь. – занервничал белёсый, – это замечательные люди. Я вам гарантирую. Они всегда веселы, танцуют, поют, пьют.
– Пьют – это хорошо, – согласился Паша. – Но если они такие прекрасные – почему за них должны посадить?
– Спросите это у них, – художник показал на потолок.
– Может, они не воевали? – уточнил Паша.
– Нет, – подтвердил художник, – не воевали.
– Значит, за это…
Хасидов они спрятали за портретом Сталина…
Видимо, слухи о порядочности Паши и Тони разнеслись по городу – почти каждую ночь в дверях появлялся какой‑нибудь еврей – композитор с оперой «Абрам и Сарра», драматург с трагедией «Пурим в Москве», философ с трактатом «Почему я еврей».
Были забиты шкафы, антресоли, сундуки и потёртый картонный чемодан.
Вскоре появился Фима с люстрой семнадцатого века.
– Какое отношение имеет люстра к евреям? – не понял Паша. – Почему её надо прятать?
– Потому что при обыске её конфискуют быстрее, чем книги и картины, – объяснял Фима. – А она блистала в Пале Рояль при Людовике 15–м.
Паша не знал, что такое Пале Рояль и что это за тип такой, Людовик, но затолкал люстру под кушеточку и накинул на неё половую тряпку…
Морис Вениаминович в четыре утра привёз пианино, его засовывали в
пашину комнату через окно. Разбудили полдома.
Утром появился Лисицын.
– Пианино купили? – подозрительно спросил он.
– Так уж получилось, – объяснил Паша. – Тоня вздумала учиться.
– Турецкий марш? – почему‑то спросил отставник.
– Вот именно, – согласился Паша.
– Так – так, – задумчиво постучал пальцами по крышке Лисицын, – когда выучится – пригласи…
Шейнер притащился со скрипкой за пазухой.
– Гварнени, – объяснил он, – цены нет… Век буду обязан.
Скрипку повесили на стену…
– А это зачем, – спросил Лисицын, – тоже для Тони?
– Для меня, – сказал Паша, – «Барыню» хочу разучить.
– Еврейский инструмент, между прочим, – заметил Лисицын, – пока мы на фронте кровь проливали, они, понимаешь, на скрипочках Турецкий марш наяривали…
Пейсах Александрович приволок три тома из коллекции Любавического ребе.
– Кладезь мудрости, – сообщил Пейсах Александрович, – сохраните, иудаизм вас не забудет.
– Мы с ним не знакомы, – пожал плечами Паша, но переплёл фолианты в обложки полного собрания сочинений Сталина и водрузил на пианино.
В тот же день Лисицын хотел одолжить второй том, но Паша выхватил его из лисицынских рук и заорал, что в настоящее время он сам его изучает и конспектирует, и даже забросил разучивание «Барыни»…
Евреи меж тем шли сплошным потоком – стены пашиной комнаты были завешаны серебряными магендовидами, повсюду стояли миноры, посреди комнаты высился семисвечик из далёкого города Кордовы. Лисицын подозрительно оглядывал предметы еврейского культа.
– Откуда у тебя всё это? – спрашивал он.
– Братан привёз, – врал Паша, – из Киргизии.
– Он у тебя что, в буддизм ударился?
– Нет, просто увлекается народным искусством братского киргизского народа.
– Киргизского…, – хмыкнул отставник и ушёл…
Наконец, прибыл Рува – маленький, рыжий, пейсатый. Он притащился в пять утра.
– Я изучаю Герцля, – шёпотом сообщил он.
– Очень приятно, – сказал Паша, – классик марксизма?
– Вы правы наполовину, – произнёс Рува, – он действительно классик, но…
– Это не важно, – перебил его Паша. – Что спрятать – рукопись, партитуру, поэму?
– Меня, – сказал Рува, – надо спрятать меня. Я маленький, я не займу много места. Но если будет обыск – меня заберут.
– Вы – хасид! – догадался Паша.
– Я – сионист, – сказал Рува.
– А это что такое?
– Я стремлюсь к Сиону. Понимаете?
– Мимо бабушки Рахели? – спросил Паша…
Руву засунули за шкаф и задвинули пианино. Целыми днями он рассказывал Паше – маляру о сионизме, Бен – Гурионе и Голде Меир.
– Евреи, – кричал Рува из‑за шкафа, – должны все уехать в Палестину. Все до единого!
– Я не против, – отвечал Паша, – пусть едут…
Вечерами из угла доносились печальные звуки «Атиквы».
– Что это у вас всё время скребётся что‑то за шкафом? – как‑то спросил Лисицын.
– Мыши завелись, – скромно ответил Паша – маляр, – что вы хотите – полуподвал…
– Сионизм вас не забудет, – поблагодарил его Рува после ухода полковника.
– Извиняюсь, – поправил Паша, – меня на забудет иудаизм…
Пару раз заходила старуха Молоткова.
– Ты говоришь, что всё енто – хиргизское? – удивлялась она.
– А чьё ж ещё? – спрашивал Паша.
– Не знаю, я у хиргизов на обыске пока не была… А вот у евреев приходилось. И точь в точь такие безделушки у одного видела. Он как раз над свечой молился. А следователь ему по кумполу точно таким подсвечником, как твой хиргизский, дал. Он и отключился…
Лисицын стал захаживать реже, пил один, однажды ввалился в стельку пьяный.
– Киргизы, говоришь, – зло сказал он, – а я вот вчера в синагогу зашёл. И всё это киргизское народное творчество там видел!
– А что, киргиз не может посещать синагогу? – поинтересовался Паша.
– Паша, – строго произнёс Лисицын, – скажи мне прямо, как русский русскому – ты что, к жидам поддался?!
– Упаси Бог, Степан Степанч, – оправдывался Паша, – чего ж тут
еврейского ты увидел? На светильнике таком киргизы барана жарят, звёздочка шестиконечная – символ соколиной охоты, из бокала кумыс пьют…
– Кумыс, – усмехнулся отставник. – Что‑то у тебя крысы под шкафом притихли…
– Мышеловку поставил, – объяснил Паша…
И вдруг евреи перестали приходить. Это было как‑то непривычно и тревожно. Тоня с Пашей никак не могли из‑за этого заснуть. Они всё время ждали звонка, вставали, открывали двери – но никого не было.
– Что это случилось с евреями? – недоумевал Паша, – писать они, что ли, перестали? Или, может, все уже в Палестину укатили?
– Если бы… – вздыхал из‑за шкафа сионист Рува.
Однажды, посреди ночи, Паша оделся, вышел на улицу и долго ловил евреев, умоляя их хоть что‑нибудь принести к нему на хранение. Те шарахались…
И вдруг раздался звонок. Была половина второго. Паша как раз вышел в уборную – и внезапно – дзинь! Он изменил маршрут и радостно побежал открывать. На площадке стояли двое – один явно еврей в каракулевой шапке, второй – курносый.
«– Наверно, тоже еврей», – подумал Паша и вспомнил, что в прошлом году делал ремонт у одного курносого еврея.
Курносый молча достал из кармана бумагу и протянул Паше.
– О тяжёлом положении евреев? – поинтересовался Паша.
Он развернул лист и с трудом – лампочка светила тускло – прочитал: «Ордер на обыск».
Откуда‑то из темноты выплыли понятые – старуха Молоткова и Лисицын.
Еврей с курносым приступили к делу. Первым обнаружили Руву с воспоминаниями Хаима Вейцмана в руках.
– Кто такой? – спросил курносый.
– Киргиз, – ответил Паша.
– Вейцман тоже киргиз? – спросил еврей в каракуле.
– Почему бы и нет, товарищ генерал, – ответил Паша.
– Я – капитан, – сказал еврей и рванул двери шкафа. Оттуда посыпались листки повести о ленинградских евреях.
«– Зачем Бог поселил евреев в Ленинграде, на этом болоте, – прочёл курносый, – в этой колыбели революции?» Кто это написал?!..
– Отвечай! – рявкнул еврей – капитан.
Паша никогда не мог объяснить, почему он это сказал, но слово вылетело из его рта и ударилось, как ему показалось, о лоб Лисицына.
– Я! – сказал Паша – маляр.
– А чего это вас вдруг так евреи заинтересовали? – протянул капитан.
– Потому что я сам еврей! – вдруг произнёс Паша.
Отставника качнуло.
– Валидол! – простонал он.
– Когда это вы успели стать евреем? – спросил курносый. – У нас имеются другие данные.
– Я всегда им был, – сообщил Паша, – я скрывал.
Его несло и ничто на свете не могло остановить.
– Я – марран, мы бежали из Севильи, поселились в Португалии, затем вместе с Абарбанелем переправились в Неаполь, оттуда бежали в Амстердам, – он начитался еврейской литературы и сейчас выкладывал всё, что познал зимними ночами, – потом на Рейн, с Рейна в Польшу и оттуда уже к балтийским берегам, в Питер.
Молоткова раскрыла рот.
– Ну и театр, – пробормотала она, – ну, комедь…
– Товарищ капитан, – обратился Лисицын к еврею в каракуле, – прошу отметить в протоколе – следует немедленно произвести обыск у гражданина Абарбанеля, пока не сбежал!
– Закройте пасть! – попросил капитан.
– Слушаюсь! – Лисицын отдал честь.
Курносый достал из‑за Сталина «Беседующих хасидов».
– О чём беседуют? – строго спросил он.
– О сионизме, – ответил Паша, – о чём же ещё?
– Кто рисовал?
– Я! – Паша развёл руками.
– Вы и живописец?
– Я – самородок, – объяснил Паша, – вундеркинд из Севильи.
«– Струись к Сиону, Иордан, – с выражением прочёл капитан, – Беги вдоль бабушки Рахели…» Ваше?
– Конечно, – ответил Паша. – Стихотворение относится к розовому периоду моего творчества…
Тоня сидела на скрипучем стуле и тихо плакала. За весь обыск она не проронила ни одного слова, не удивилась, не остановила Пашу, не одёрнула.
– Не плачь, Сарра – Энтл, – обратился к ней Паша, не плачь, тайере.
– Валидол! – повторил Лисицын.
– Что, и Тонька – еврейка?! – обалдела старуха Молоткова.
– Из Хазарии, – пояснил Паша, – дщерь потомков царя Булана. Ушла с испанским послом Ибн Шапрутом и поселилась на Припяти, оттуда прямиком на Неву!..
– Дадут мне, наконец, валидол? – прошептал отставник.
– Заткните пасть! – повторил еврей в каракуле.
Он раскрыл партитуры, подошёл к пианино и исполнил увертюру оперы «Абрам и Сарра».
– Музыка – моя, – признался Паша, – слова – народные.
Капитан не отреагировал. Он натянул очки и начал вслух читать на иврите отрывки из коллекции Любавического ребе. Все внимательно слушали.
– Не могу понять, – пробормотал Рува, – почему этот человек торчит здесь…
– Тора, между прочим, – заметил Паша, – означает «обучение», а первое её слово – «Берешит» – имеет девятьсот тринадцать интерпретаций.
– Вы посещали хедер? – поинтересовался капитан.
– Нет, я посещал иешиву, – поправил Паша.
– Товарищ капитан, – встрял Лисицын, – прошу обратить особое внимание на побрякушки. Я их давно заприметил – он их выдавал за шедевры киргизского народного творчества, а на самом деле это предметы иудейского культа.
– Возьмите валидол, – капитан засунул в рот полковника таблетку, – и заткнитесь!
– До Вавилона, между прочим, – заметил Паша, – все говорили на иврите.
– На какие деньги купили пианино? – спросил курносый.
– На сионистские, – ответил Паша, – на какие же ещё? А люстра, между прочим, из храма царя Соломона. Царица Савская, кстати, в её лучах отплясывала «Барыню».
– А скрипка откуда?
– От царя Давида. Ею он укокошил Голиафа.
– Так, – сказал еврей – капитан, – продолжать нет смысла. Опишите всё и вызывайте машину.
Тоню, Пашу и Руву затолкали в «газик» и повезли ночным Ленинградом.
– Паша, родимый, зачем ты это сделал? – плакала Тоня.
– Меня звать Шаул, – ответил Паша – маляр. – Шаул бен Пейсах!..
Молоткова от потрясения не спала три ночи. Ей снилось, что она еврейка из Киргизии. Полковник Лисицын свихнулся – он бродил по двору в розовых кальсонах и всем сообщал, что киргизы не воевали. Дворничиха Маруся ошпарила его щами, но это не помогло – он начал вопить, что не воевали армяне и что необходимо срочно арестовать Абарбанеля.
Его отправили в психушку, где он присвоил себе звание генералиссимуса и под этим предлогом писал на медперсонал…
Руву отправили в Восточную Сибирь валить лес, и под звон пилы он тихо пел «Атикву».
Пашу допрашивали с пристрастием, но он никого не выдал и настаивал на авторстве всех шедевров, включая философский трактат «Почему я еврей».
Он получил двенадцать лет. Евреи в лагере под Архангельском носили его на руках, и говорили, что его книги спасли им жизнь. Потом цитировали их. Паша с интересом слушал, иногда вносил исправления.
Вскоре его поместили в лагерный лазарет и врач Коган любовно ухаживала за ним. Весть о его болезни всколыхнула весь мир и за освобождение Паши – Шаула вступили в борьбу многие еврейские организации, в том числе «Дочери Эстер».
Лозунг «Свободу Шаулу!» можно было услышать от Перу до финских скал. Слухи о том, что великий поэт, писатель, философ, композитор и художник угасает в концлагере вызывали всеобщее возмущение и в джунглях Нью – Йорка и в африканской пампе. О его освобождении велись тайные дипломатические переговоры, и даже Голда Меир что‑то шепнула на ухо Хрущёву. Говорят, что пьяный Хрущёв сказал «Гут!», и вскоре Шаул с Саррой – Энтл прибыли в Израиль. Была устроена пышная встреча, ему дали квартиру в Рамат – Гане и приняли во все творческие союзы Израиля, включая кинематографический. Хотя ни одного фильма Паша – маляр не поставил.