355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грог » Время Бригадиров » Текст книги (страница 16)
Время Бригадиров
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:33

Текст книги "Время Бригадиров"


Автор книги: Александр Грог



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

4.

В жизни бывает всякое, иногда нелепое…

Бригадир сам не так давно задумывался, а потом и размечтался до розовых глюков, что это какой-то лихой человек стибрил у Метрополии вещицу, которая ей до зарезу необходима. Он же, Бригадир, эту вещицу обязательно найдет и шиш отдаст! Только покажет издали, подразнится – мол, хотите? – а вот ни хрен вам, ни кукареку! И уничтожит перед самым ее метропольским длинным носом, да и его защемит… красиво… вместе с собой. Много раз это в красках представлял. Каждый раз все симпатичнее и отчетливее, и в какой-то момент сам в это поверил – именно так будет. Словно всей своей предыдущей жизнью цель выставлял, шел к ней. Только такое – по высшему верхнему смыслу – должно было все его предыдущие грехи смыть и примут его в чертоги, помрет он чистеньким. А вот пришло время помирать – враз разонравилась затея.

Надо же такому случиться, чтобы стена, из крупных каменьев сложенная, вся левая ее часть, что от двери, вместе с частью крыши и стропилами возьми да и рухни на движок…

Бздец! Теперь точно – бздец!

– Отлетали!

Арестант сидел, смотрел горестно, а потом, вдруг, как заржал…

Нельзя крепко смеяться, когда кругом все непонятно на чем держится. Тут и еще одна стропилка отпала, на среднем гвозде крутанулась, и поперек лба своим (более тяжелым концом) его и отоварила. Как сидел, так и отвалился. И это хорошо, потому, если бы сразу бы попытался сесть, она бы его по затылку сделала на втором своем махе. Однако Арестант об этом не знает, лежит не шевелится, а поперечина над ним гуляет, туда-сюда, словно маятник от старых часов очень больших. Бригадир тут подумал, а есть ли такие большие часы? Но понял, что уже никогда этого не узнает. Если только, когда пытать будут, у мучителей спросить. Но оно не стоит, чтобы ради такого любопытства задерживаться на этом свете.

Если смеются трое, то над кем-нибудь, если двое – друг над другом, а один – над самим собой.

Бригадир, находясь в этом амбаре, сумел убедиться в правильности изречения. Уже отсмеялись над потугами Метрополии, враз на одного поменьшило в их компании, пришли к смеху обоюдному – опять убытки, а, когда один остался, дошел до мысли, что над Метрополией смеяться нельзя – на ее стороне вся удача. Тут впору только над собой смеяться или над этим… И понял Бригадир, что едва не надумал служить человеку, который, должно быть, умер давным-давно.

– Это всего лишь жизнь, – сказал он сам себе. – В конце концов, есть вещи гораздо более ценные, а это всего лишь…

Не договорил, подошел к Арестанту. Стал разглядывать этого пришлого. Поперек лба красный след. Ох, и крепкая черепуха! – позавидовал чужой кости Бригадир. – Интересно, и чего он этакое жрал по-жизни, чтобы такое нарастить? Сковырнуть его блестючку? Или рано? А если, вдруг. очухается – тогда как? – с соображением или без него? Вот и гадай. Мало кто после такого… иные себя уже чем-то другим считают – перетряхивает мозги задом наперед. А тут сплошь чужак, не с их земли человек, может у них все наоборот, может они с таких ударов как раз и выздоравливают?

Наклонился – тронул пальцем блестючку…

Арестант глаза открыл – как ошпарил взглядом.

– Ты это всерьез говорил, что меня зарежешь, а потом себя?

Бригадир даже не удивился. Нечто можно в таком серьезном деле шутки шутить?

Тебя сейчас?

Скоро.

Понятно о чем речь: метропольские, ясно дело, озверели, лучшее время вышло – не успели уйти, теперь остатки собственного времени выходят, вот-вот последние капельки начнут падать. И ничего тут не поделаешь. Потому придется огорчить их напоследок, – злорадно подумал Бригадир. – Самоликвиднуться! А попросту говоря – зарезаться…

И тут же место себе присмотрел, где удобнее на ножик падать. Про красивый тонкий нож вспомнил, что в сумке. Вывернул все барахло себе под ноги.

– Ну ты и барахольщик! – сказал Арестант. – Мародер!

И вдруг застыл.

– Это у тебя откуда?

– Оттуда! – буркнул Бригадир, отпихивая ногой "сонники", снова наклонился, копаясь в тряпье, разыскивая нож. – Должен же быть? Куда делся?

Арестант что-то крякнул не под настроение.

– Это биологический универсал! – сказал Арестант, теребя сонника.

– Что такое универсал? – спросил Бригадир.

– Да, что угодно! – воскликнул в бесшабашном восторге Арестант. – Ты чего сейчас больше всего для жизни хочешь?

– Гранату! Но только хорошую – мощную.

– Ну так смотри! – дернул за ножки и бросил

Вероятно оба подумали одно, и в своих желаниях были чересчур жадны, потому как рвануло так, что остатки стены качнулись, стропила над головой сдвинулись, едва не похоронив под собой. Скромнее надо быть в желаниях. Бригадира с ног уронило, но тут же откатился от стены, смотря на нее в испуге.

Шепнуть боялись. Бригадир встал, не обращая внимания на то, что Арестант в испуге замахал на него руками, стал осматриваться, подумывая, что взять в дорогу. За дверину решил не выгдядывать – ничего интересного там быть не может, хоть и голодные, а после такого и желчью траванешь. Бригадир спокойно и дружелюбно относился ко всяким трупам, но только не порубленным в окрошку.

– А я думал – сонник, – сказал Бригадир скучно, не к моменту. Устал радоваться, поскольку твердо знал, что как только с этим Арестантом судьба связывает, так лишь за тем, чтобы после всякой удачи чередовать всякое западло.

– И сонник тоже, – подтвердил Арестант. – А еще и…

И тут же умолк, словно язык себе прикусил.

Бригадир сделал вид, будто не заметил. Оставшихся "сонников" обобрал с опаской, и другие необходимые вещички – мелочь всякую – взялся складывать в ранец. Там же. в ранце, нашел и свой красивый нож – прилип к краю. Не удержался, чтобы лишний раз полюбоваться лезвием, и рукоять к себе обернул – поиграть глазком-кристалликом. После чего посмотрел на Арестанта и не узнал.

Тот впервые смотрел так, что кусок в горло не полезет, пока не узнаешь, чего так человек озадачился. В ужасе что ли? Но не простом – пуганых Бригадир на своем веку повидал – а в священном что ли? И смотрел на нож. Потом медленно перевел взгляд на Бригадира и спросил глухо:

– Ты кто, собственно, такой? Глюколов? Это, да теперь еще и универсал. Не бывает таких совпадений!

Не иначе как от ума с ума сошел. Бригадир именно так решил, счел, что любой человек, как не выеживайся собственными умностями, а как к концу собственному опустится – дурак. На всякого дурака своя песня найдется. Столь затейливая, что ум от глупости в ней не отличим, песня столь за душу хватающая, что каждый прижмется не к привычной стороне, а противоположной.

И опять Арестант стал глазами закатываться. Бригадир подумал, что это у него уже в привычку. Если выберутся – будет этот Арестант у него вроде часов – перерывы отмечать.

Подошел к краю, глянул – снизу стрельнули – пуля царапнула по камням и улетела вверх. Задумал на густой тяжелый туман, чтобы слой лежал и от земли не отрывался, лапы выдернул, поцеловал и бросил вниз – хлопнуло и очень быстро стало растекаться молочным, заполнять котловину.

Арестант был настолько вялый, что побоялся, как его не вяжи, а выскользнет, потому сперва накрепко руки к ногам подвязал, чтобы баранка из него получилась, потом пропустил одну широкую лямку через грудину и подмышки, сцепил карабином. Подтащил к самому краю.

Вернулся в центр, назастегивал на себе все, что застегивается, на старую память надеясь, так, как у этого чужака было пристегнуто. Еще на то, что все делает правильно: сгреб его тряпки в охапку, уложил на краю, Арестанта к себе прицепил. Тряпки вниз бросил и принялся раздергивать за шнуры, распутывать, тут же сквозняком ухватило и стало поднимать к верху, разворачиваться, прошло мимо красивым беспорядком, дальше уже не видел – козырь крыши мешал, похоже, ухватило накрепко воздух, натянулось туго, затрепыхало до звона шнуров, должно быть, схватило и того ветра, что выше крыши, что всегда здесь гуляет. Стало приподнимать Бригадира – страшно-то как! До самых цыпочек приподняло… а дальше ни в какую. Единственного добился, что застрял в воздухе, аккурат в задних воротах Амбара, вверх тряпки тянут, внизу где-то под ногами, Арестант калачом вроде якоря. А сам Бригадир словно растянутая на раме уховертка для копчения. Во, попал! Чур вылез из-за ворота, осмотрелся, нырнул в штанину, вылез на сапог, стал грызть ремень, что к Арестанту. Сзади шевеленение – чьи-то копченые рожи над оружием, недоуменные, как и положено к такому случаю – когда ворвались, а увидели, что те, кого так жаждут, сами связались, а один даже, для пущего удобства, уже и подвесился. Бригадир улыбнулся, и те заулыбались. Вот в тот самый момент Арестант, должно быть, очухался. Рожи увидел, чура, грызущего непонятно что – может так быть, что уже и его – Арестанта, решил, что лучше катиться от всего этого подальше. И покатился…

Сорвавшись с кручи не бога поминай и не вторую его срамную половину, а хватайся за все, что хватается, ногти выламывай, а держись!…

За что держаться, когда в воздухе висишь?

Чур, опять же сквозь штанину, дорогой дергая все что ни попадя, забрался на голову, стал ручонками молотить по щекам, словно барабанам, перегибаться и в ноздри дуть.

Очухался Бригадир. Красота-то какая! Вот только бы подальше бы унесло от всей этой красоты! Арестант что-то снизу верещит – указывает за какую из веревок тянуть. До него ли сейчас? Бригадир еще думает – как будет приземляться, если ничего конкретного не видно, еще не разыгралось воображение, что очень запросто можно и на кол сесть, острую вершинку какого-нибудь сухостоя, или обломыш сосны – все это позже, и даже представит себе эту торчащую острой щепой и примется ерзать в своей подвеске, стараясь свести и заправить ноги поглубже под седалище, чуточку радуясь, что подвязал Арестанта ниже… все это потом. А сейчас…

Шут с ним, лишь бы отнесло подальше!

/конец второй книги/

ПРИЛОЖЕНИЕ

– Нужно ли вам знать, что память у меня, невозможно сказать, что за дрянь; хоть говори, хоть не говори, все одно… – изрек старый, сеченый жизнью полусвятой бригадир-отшельник, так вихрато начал речь свою, рассыпаясь словесами забытого классика, а продолжил на иной лад: – Особо когда про то дерьмоглочу, что и не сбылось еще – тут я сильно путаюсь, иной раз такое залеплю… и верно, столько тропинок набросано – которую из них дорогой делать? иному рассказчику сказать о чужом, как сплюнуть, а для других судьба, пусть и чужая…

…Как хорош летний вечер! – и звуки благородные соответствующие – он еще не испорчен воплем нерадивого путешественника, что расположился на ночлег, не замечая припорошенный костяк своего предшественника. Ой, напрасно он пожадничал и взял простое разовое сопровождалово без печати! Любой упырек, поднаторевший в казустике, докажет, что его универсальная сезонная охотничья лицензия козырем бьет эту филькину грамоту… со всеми вытекающими из клиента. Зря! Неосмотрительно! И уже готовы сторговать его пустую оболочку барышники, а ростовщики дать ссуду под аукцион, где мигом разойдется каждая мозговая косточка не ведающего о худом бедолаги…

Вечереет… Неправильная рыба новейшего времени – ляхпрострация (а в просторечии "говнодавка") – бич этих мест, вышла на охоту в шальном расчете застать запозднившегося купальщика и так натыркать ему в брюхо, что… мда, любит она оправдывать свое просторечивое название. Но это (по-чести) невинное создание всего лишь жертва своей вкусовой привязанности, оно выгоднейшим образом отличается от своей старшей сестренки, что занимается делами похуже. За чье зубастое чучело коллекционеры и аптекари когда-то давали – аж! – до осьмушки серебром. (Но мало ли что было во времена давние, когда, поднявшись всем миром, еще хватало силенок истребить у себя не только сей опыт скрещивания, но и удержать в пределах естественных границ иные порождения прокатившихся биовойн…) Теперь, распространившаяся, дневалящая в тухлых озерах, сплошь покрытых слоем плавающего кактуса, что спустил свои вонючие тонкие корни-паутины в слой донного ила, ждет своего шанса, надеется.

Ждут и колючки плавающего кактуса, растопырив в стороны свои рыболовные крючки, ожидающие отнюдь не рыбу… И рыбарь, рискнувший положиться на свой новый защитный костюм, на особую его смазку, но в азарте не рассчитавший ни расстояния, ни времени, ни жадности своего поставщика, зря грузит набедренную сеть ореховыми головастиками – не ходить ему больше за этим смачным планктоном, фантастически продлевающим потенцию и жизнь. Вскоре встанет задуматься – сколько ему той жизни? как скоро станут откусывать с него кусок за кусочком, начав с самого лакомого – того, что привел сюда. Уже подцепился к шву костюма, стерпел ожог смазки и вот-вот доберется до тела молоденький кактусеночек…

Знаете ли вы псковский лес? О, вы не знаете Псковского Леса! Славный, необыкновенный, что внезапно пошел в рост после Третьей Биологической. Туристы-экстремалы от последней экспедиции, развешанные гроздьями в верховьях реки Великой прямо над водой, чертят по ней объеденными ступнями, оставляя в гладком потоке замысловатый след – все составляет его волнующую красоту. Хорошо и звездное небо, особо если нет луны, с особой кровожадной любопытностью способной высвечивать недостатки земных декораций. При луне звезд не считают. Из зависти ли глушит своих товарок, коих по ошибке считает дальними родственницами?

Но и не всякая луна – луна. Не каждый прохожий – прохожий. Иные вовсе отношения к людям не имеют. При встрече, на "здравствуй" отвечают – "спаси себя!" и, действительно, в иных случаях приходится спасать, и уж совсем не "здоровится".

Вот напуганный до полусмерти заяц, оставляя за собой пахнущее многоточие, влетел в кусты, напоролся на сук и заорал страшно, по-человечьи, будто кричит ребенок, из которого делают пиплака на жертвенном камне. И сразу стало шумно во всех болотных и лесных концах.

Так совпало, что в этот момент и человек обнаружил – с кем "соседился" и заорал по-звериному, совсем как заяц…

Болотник, которого отвлекли от важнейшего дела (впрямую зависящего от духовного настроя) проорал страшенное и пошел выяснять – вывернуть ему паскуду-зайца наизнанку, либо того лоботряса, которому не хватило ума заночевать в другом месте. Тут нашли еще одного крайнего – обвиноватили ростовщика-вурдолака, что взялся ломить по данному случаю совсем уж безбожный процент; сам же через подставных взвинчивая ставки. Любому ясно – в такую ночь не выспишься.

Наиболее трусоватые зашептались, а не послать ли гонца к дежурному по урочищу лешаку, либо самому бригадиру (волею случая гостившего в этих местах), чтобы уладил, разрулил вопрос с принадлежностью бесхозных кормов. Но недавно выпущенный на поруки вурлак рычал свое безбожное: "Без ментов обойдемся!" Что пусть те уроды к башмачному подбору являются – "на мосла"! (Зря грешил: лешаки и бригадиры – не менты, а сплошь и рядом буддисты по образу мыслей и пищи. Лишь политика разнится с поступками: иные в ней страшны лишь по причине государственной, другие от собственной частной вспыльчивости…)

С бригадиром ли – без, с лешаком ли, но, свара затевалась нешуточная…

Но лешак был занят. Давно. Недели две. Надо знать их породу, чтобы удивиться. На какое-то путевое дело лешаку, общеизвестно, терпения хватает с час или полтора, потом начинает скучать и не столько доделывает начатое, как размышляет – что бы еще такое начать? Но этот лешак был ненормальный – думал одну ту же мысль.

Началось с того, что, заснув однажды в жаркую пору в сухом болоте; том, что примыкает к озеру Гаривцу (том самом, где карпы-наркоманы в эту пору объедают желтую пыльцу, плавающую пленкой на поверхности, и сплошное "чпок-чпок" слышно за три версты)… ООлами занимается кое-чем 5 нояьря)то сказал, будто этот ребятенок не мальчик?ь выползти, еще поискать, к чему-бы присосаться.й, не место для сна в жару, когда вызревает голубика, одновременно цветет и разносит свою дурь болотный багульник! пусть в такой же безвинный тихий вечер, как сегодня… даже крепкому на голову лешаку не следует нажираться липких ягод, давно не мытых дождем…

Неизвестно, что ему тогда грезилось, но, под безмерно раздражающее "чпок-чпок", проснулся с жутчайшей головной болью, доковылял до озера, сунул голову в воду, наорал на карпов, отчего на противоположной стороне сколько-то-там штук с испугу выпрыгнули на берег.

Вот с этой самой верхней боли и пришла ему мысль…

Посмотришь на иную голову и даже страшно делается – это какие же мысли в ней бродят – что за могучий лобище! Но голову лешака сложно заметить – самое слабое его место. Иные, поговаривают, что нет ее вовсе. Вранье! Как и то вранье, что у некоторых из лешаков она так мала, что прячут ее подмышку. Просто вековые традиции и устав требуют держать одно плечо выше другого, прикрываться им, в зависимости от того, в которую сторону бежишь – спасать уши и глаза от сучьев. Глаза удается, но вот уши не всегда – они (особо у новых лешаков – тех, кто не потомственный, а пришел в лес по контракту) полосованные, рваные, иногда ошметки висят. Только у старых природных лешаков такое безобразие редко бывает; у них плечи – ПЛЕЧИ – сосны ломятся в щепу!

Прямо бегать лешаки, как известно, не умеют, в этом у них нечто общее с тем подорванным упырьским спецназом, что прославился в период четвертой биологической, которая краем зацепила и эти места. Но мысль была прямая, четкая как стрела, застряла занозой и уже не выходила. Лешак даже осторожненько стукал головой о знакомый дубок – выбить. Но не получалось – только зря кору ободрал, размочалил. От мысли этой приобрел нервный тик на левом глазу и несварение желудка – белковая пища и силой воли больше не удерживалась, скользила книзу с несусветной скоростью.

Мысль была о том, что надо бы завести себе ребеночка…

Головная боль занозилась даже не по этому хотению, а от подробностей – как собственно делают детей. Приказал забыть подробности – на некоторое время желудок выправился, но глаз, нет-нет, а подергивался, напоминал, и опять разносился острый запах мокрой волчатины, первый признак, что расстроен настолько, что… не подходи "налоговая". Благодушный лешак, как известно, пахнет земляникой.

А про подробности ему наплел один знакомец, вконец обичавший, доживающий свой век дедок, что нашел себе приют в деревушке порушенной войной (а по случаю победы вконец разнесенной – праздновали лихо и с лихом). Странный был лешак. Девственник. Выслушав дедка, с трудом удержался, чтобы не вытянуть, да завязать ему узлом тот инструмент, про который говорил – что "самое главное". Ну не может такого быть, чтобы подобной срамной уродиной такую красоту делали! Не вмещалось это в сознании. Тайком осмотрел, что имелось у самого, и понял – не потянет. Да и ребенка надо брать не тогда, когда он выкатился горошиной из места… тьфу, на этого знакомца! – надо же так сбить с панталыку! – злился лешак и решил, что покупать-воровать ребятенка будет вызревшего, в меру волосатого.

Частолюбцев, желающих на этом еще и заработать, на свету хватает; сам ли сговаривался, через посредников, готового ли взял или заказал изготовить, а потом выжидал, пока продукт подрастет, но через некоторое время прослышали, что дрессирует…

Хоть и намекали ему, что не дело он затеял: человеку – человечье, век его короток и бестолков… уперся – воспитаю и воспитаю! Дурной, как… лешак! Но к делу подошел обстоятельно, вовсе не по-лешачьи…

Коровы в те времена телят принялись выдавливать из себя совсем уже странных. Горбатых, хвост чешуйками, язык раздвоенный, а когда сваришь – невкусный. Вот и верь после этого, что древнее повывелось. Все упростилось в своей сложности. И без петухов куры несутся, да и, придется, кукарекают за них, потому как, всякий предвоенный год в год не укладывается, сам себя готов метить несуразицами.

Неправильных бычков сразу под нож пускали, а телки были еще ничего, хоть и "покрывали" их старые быки только с самой распоследней голодухи, но если такое удавалось, молоко давали вкусное. Только дети с того молока задумчивые становились, играли мало. Лешаку как раз достался такой ребятеночек.

В деревнях тогда жили просто, не как сейчас, на праздники закладывали, жгли светлые чистые костры, называемые – "баклаги" – это главные, а остальные – "чумные", как только чужое тело к нему найдется или собственная душа запросит. Иной раз хочется смотреть не в пламя…

Костры, совпадали с походами по скрещиванию ночного цвета, повод исторически необходимый. Что приятно, никаких обязательств на мужскую половину это не накладывало, да и бабы с определенной уверенностью по утренней помятой свежести, не могли определить – где чей. И через год не могли. Родился ребенок и ладно. Не рогатый? Ноги-руки не сохнут? Радуйся жизни! Считай, самим лесом создан. Батюшка Лес удружил! Только лет через пять-семь обнаруживалось сходство. Тогда и приходилось брать в ответственность. И драли, потому как ребенок запущенный.

Как обнаружить лешака? Если только по запаху. А так… Даже наступи, не определишь – он, или кочка ли под тобой такая несоразмерная? Сколько хочешь пинай ее ногами, не сознается, не отзовется. Но отыграться потом не забудет, не заржавеет за ним. Хвали его – ври безбожно и, если рядом запахло земляникой, значит, тут он, довольный, что котяра, дорвавшийся до сливок, что домовой до нагретого хозяйского места на ленушке, что… Но теперь в иных лесных местах, лешаков ищи, как и этого – по шуму. Мода! Шуму понаделал на все отписанное ему во владение урочище. Взялся учить ребятенка лешачьему образу жизни…

Птенцы, такие – оторвется ли от группы, сожрет что-то не то, и амба! нет его, будто никогда и не было. Память быстренько дотрет оставшееся, завалит слоями, поскольку ничем он себя так и не проявил, не успел, не "сделал имя". Тут неважно, чей он – птичий или человечий; закон один – в своем кругу имя, в чужих – слух, мимолетность, сажа на прошлогоднем костре…

И нет дела птенцам до человечьих имен, а человекам до птичьих.

Ребятенок, однако, знал вовсе недетские слова, и крыл ими лешака без разбора. Но поскольку ни тот, ни другой значения этих слов не знали, и даже смутно не догадывались, обошлось без обидных последствий.

Слово только тогда вес имеет, когда бьешь им точно в больное, и если тот, кому оно предназначалось, не прочувствовал, либо его окружение, должное "просечь" изюминку, обиды своими смешками не добавило, не доложилось, тогда, хоть с запозданием, не жди пара из ушей, налитых глаз, отрываний рук-ног обидчику и всякой мелкой всячины… Тут дела серьезные – лесные, за слово положено отвечать не меньше, чем за весь базар. Если кто и понял, оценил сказанное, то посмел улыбкой треснуть, лишь зажав собственную голову промеж ног, накрывшись дерюжкой, заткнув все смеховые дыры, но и то, лишь мыслишками мелкими повеселиться, пряча их глубоко-глубоко…

Лешак учил самым действенным объясняловом – тумаком. Бил, мутозил, но хоть с чувством, однако не калечуще. Все-таки понимал, дитя – человечье, племени маложивучего. Дитя с каждого такого тыка с воплем улетало в жгучий куст и с неменьшим выпрыгивало обратно – лучше уж под затрещину, чем в месте, где так обгораешь…

Заглянув в эти места через годик-другой, застали бы ту самую картину, только отметили бы про себя, что затрещины покрепчали, да дитя – не совсем дитя, отсиживается в кусту чуток подольше, скорее по собственному хотенью (должно быть, кожа окрепла, либо куст выдохся), а выскочив, так и норовит поднырнуть под лапищу, и уже само ткнуть локтем в подмышечье, где у лешаков слабое место. Отметили бы, что иной раз даже подпрыгнуть успевает – махнуть кулачком, целясь под сопелку… и решили, что, не берись, лет через пяток такое удастся. И еще подумается, хорошо, что ребятенок один. Бывает такое, что бесунчик нападает на всех детей разом, тогда никакой взрослый не смеет им перечить, стать против с упреком – сметут! Нечто муравьиное присутствует, как бы один организм с единой мыслью, когда они вдруг…

Но не хочется говорить про дела страшные. Все от ведьм и войн. И войны из-за ведьм – они в собственных желаниях тренируются, а мужское племя предназначено отдуваться. Но здешним местам опять посчастливилось – все стороной прошло. Некоторые даже и не заметили.

Учил, да так увлекся, что и на четвертого Ерофея не пошел на лешачью гулянку, позабыл в спячку лечь.

Леший слет на Ерофея – словно огромный улей гудит по центру леса, в самой его чащобе. Бесятся! Совсем, как иные людишки в божий праздник Покров, когда по осени прибрано все, а запал остался, никак не остановиться, но не к чему приложить усилия. Уже пройдено освященным плугом на сохранение полей от всякой нечисти, чтобы не наползал лес.

Но как лешаки не думали соваться в гости на Покров (чужого не надо – свое не расхлебать), так и на Ерофея, свой наиглавнейший праздник, не желали видеть никого в лесу. Любого оголтелого, либо безрассудника, а хоть бы светлого, темного и даже в полосочку Иного, попавшего в лес по великой нужде, не выслушав доводов, разнесли бы по кусочкам в разные его концы.

Гуляй на Ерофея! Крути хвосты обмельчавшим драконам и хвастай сколько открутил – все равно к новому сезону заново отрастут. Скрипи соснами боровой оркестр! Гуди всякой полостью, земляной ли, дуплом ли, а хоть бы и в нутро молодки – в самое ее натруженное. Все любо! И пусть на Ерофея принято краденных молодок отпускать – провожать до места, либо закапывать – некогда. Гулянка! Как такое пропустить! Ерофей бесшабашный! Вся энергия, что не израсходовалась за лето, все, что скопилась по отсутствию фантазии, либо по лени, жадности, – все должно выплеснуться без остатка. Иначе не заляжешь в спячку, будут сниться дурные сны, ощутишь шкурные зимние неудобства. В такой день дурят по-крупному, а уж если соберется много… Уту! Это для всех чужаков – окраина, а для тех, кто здесь живет, самый центр мира. И других не надоть. Пусть сводят где-то счеты комса и… пусть… не понять им прелести простой лешачьей гулянки!

То обязательно затеют строить туннель в какой-то Китай, для раскрытия глаз тамошним лешакам на их желтизну, притащить к себе и предъявить настоящее – пусть де сравнят, да устыдятся… Один раз так разошлись, что прокопали порядком, но ошиблись направлением, попали в соседнее озеро – отчего многие нахлебались пресного до протрезвления, расстроились и зиму спали плохо.

Все развлечения пропустил лешак. Словно и не он стал – исхудал. Учить других дело для мозгов нагрузочное.

Учил ходить боком, и боком же бегать – наплывать, без глупого задера вверх-вниз, чтоб всяк видящий – не видел: вот только где-то было, вот только что нестрашно далеко и тут уже рядом, вплотную и страшно до обморока. Учил отводить глаза, чтобы чужак формы не воспринимал телесной, привязки к ней не делал, никакого мысленного образа не возникало – рассеивалось на общем фоне. Учил натруженное, набитое держать выше, прикрывая им самое уязвимое – ум. Учил видеть не глазами, а голыми участками, благо таких у ребятенка оказалось много. Неприлично много, потому дело это решил поправить…

Кто-то видел, как лешак гонял старого лося до полного его и собственного умопомрачения, пока, наконец, не привел к тому, что намечал – загнал, завяз тот в болотине по брюхо. Тогда, пригрозив, чтобы терпел (иначе, мол, счас же комлем промеж рогов), да показав комель, чтобы проникнулся – осознал, оборвал ему волосья с ушей и нижней губы. Зажав в кулаке, устало побрел к жилищу и даже комель оставил, все-таки годы не те, не весна в подбрюшье, чтобы так бегать.

Волосья заправил пучком в ворованный граненый стакан, на дне которого еще осталось "живительное" с давней гулянки на Егория – пусть отпиваются. (Свой стакан, по старинному уставу, положен каждому лешаку, но часто теряют.) Когда волосья настоялись на "крепком", затеяли между собой грызню, и все норовили выползти – поискать, к чему бы присосаться? – взялся рассаживать их ребятенку по плечам. Разве дело – лысый лешак? Еще скажут – больного к хозяйству приваживает! Такому, мол, на собственный удел нечего и зыриться.

Ребятенок ойкал, когда волосья вгрызались в кожу, укоренялись и обустраивались. Вживлял, чтобы мог чуять плохое. Давление мысли надо волосом чувствовать. Дернул один (проверить), поддался, остальные негодующе зашевелились и стали углубляться. А волос – зараза! – обвился вокруг пальца и ужалил. Сдернул, бросил, стал втаптывать в землю. Потом сообразил, что не надо бы. Но ушел, гад, уж и ковырялись вдвоем, рыхлили, просеивали, потому как обязательно надо найти, иначе теперь в этих местах на земле не спать – рано или поздно найдет волос обидчика и отомстит.

Но это все дела семейные… Приятное было и огорчительное было. Из огорчительного, то главное, что не хотело дитя человеческое расти вкривь-вкось, хотя научил-таки многому: как правильно припадать на ногу, держать голову ниже плеч, чтобы шеи не было вовсе, чтоб думалось, будто крепко она насажена на туловище, так крепко, что и оторвать нельзя, как зеленое различать, как… Тут всего и не перечислишь. А когда приемыш справился с медведем-погодком и лешак уже решил, что ребятенок не совсем безнадежен, случилось худое…

Пришел гость.

Лезвием ножа чистил редкие желтые зубы, цеплял, разглядывал толком непрожеванные кусочки жесткого волокнистого мяса. Иные смахивал щелчком ногтя, другие, рассмотрев тщательно, считал пригодными и совал обратно под верхнюю губу, где прижимал языком. Кусочки с ножа сбивал ловко, точно – попадая в голову ребятенка, что говорило об изрядной практике подобных дел. Лицом был мят и резан, умом недалек. Нижняя губа усечена, рвана, словно откушена чужими зубами более страшными, чем своими, а может оторвана кривым осколком на последней войне, тоже последним, вялым, что ударил на излете, а иначе срезал бы всю голову и… это было бы хорошо.

Черти ли принесли этого прохожего, что сказал, будто ребятенок… не мальчик?

Лешак после ответа (который не заржавел), поднял ребенка за ногу (чего раньше не делал), потом взял за вторую, посмотрел, сравнил с тем, что у самого имелось, и понял, что покойник не ошибся.

Сказать, что лешак расстроился, значит, ничего не сказать. Иные от расстройства способны половину собственного урочища выкорчевать. И этот потемнел, и совсем уж было решил размотать неправильного ребятенка, да оприходовать о ближайшую сосну головой, но что-то заскреблось внутри, не дало. Сунул подмышку и пошел…

Долго ковылял, и молчал (за всю дорогу – ни полслова), да и ребятенок не шевельнулся. Дотопал до места, где край леса цепляла неправильная людская "путила". Там ребятенка вынул, выставил, направил и… дал такого "леща", отчего того вынесло в самый ее центр. Сам отступил в лес и тут же, от всех расстройств, растекся большой кочкой – завалился в спячку – теперь пинай не пинай… Эх!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю