Текст книги "Отец (СИ)"
Автор книги: Александр Круглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
«Смотри, не пожелали лежать в голой степи, к нашим притулились. А генерал и вовсе на самом погосте. Да-а, – довольно захлопал, потер ладонями Матушкин, – несладко, чай, на чужбине лежать? А где в земле сладко?»– тут же грустно мелькнуло у Евтихия Марковича.
Надо было как можно дальше отойти от взвода и взглянуть на огневые позиции с той стороны, откуда завтра пойдут на них танки. Выйдя в чистое поле, Матушкин совсем увяз в белой каше. Покрылся испариной, распахнул тулупчик. Почти прополз еще метров сто и только тогда оглянулся на взвод. Что увидит сейчас, то завтра из танков увидят и немцы.
Евтихий Маркович знал, где зарыты в землю оба орудия, пристально вглядывался туда и то заметил их лишь потому, что рядом с ними топтались солдаты. Как и рассчитывал, огневые терялись в неровном рельефе заваленного снегом погоста. Но все-таки, вглядевшись получше, заметил у второго орудия черневшие комья земли, желтые лежалые глыбы льда, а там, где прежде стояла щетинка кустов, было подозрительно выщипано.
«Эх! – досадливо поморщился Матушкин. – Предупреждал же. Так нет, пообломали». Увидел чуть возвышавшийся над бруствером орудийный щит. Опять подосадовал. Значит, придется еще на полштыка подрывать огневые.
Семидесятишестимиллиметровые дивизионки, когда получали их, очень понравились Матушкину. Не чета той первой, единственной на всю батарею «хлопушке», что, надрываясь, тащили по песку мерин, гнедая кобыла и два заезженных жеребца. Почти вдвое мощнее и дальнобойнее. А вот щиты новеньких дивизионок Матушкину не понравились – уж больно они были высоки. «Да, с такими, – сокрушался при получении орудий Евтихий Маркович, – враз пропадешь». Долго терзался: как в бою такую колымагу укрыть? Пока, наконец, в одну из счастливых минут не смекнул: а что если побоку щиты? Даже нет, только верхушки щитов? Главный враг у артиллеристов-истребителей не осколки, не пули, а танки. И двадцать самых высоких щитов не спасут, когда танки своей броней прут на орудия, когда бьют по ним прямой наводкой. А так, без верхнего гребня щита пушки от танков легче укрыть. И, никого не послушав тогда, даже вступив поначалу в конфликт с начальством, Матушкин своего добился: нашел в какой-то технической части автоген, пообрезал пушкам щиты, они стали приземистей.
«И все же торчат, – сжал плотнее губы таежник. – Еще глубже, глубже надо в землю зарыть, стволы надо положить прямо на брустверы. – Вспомнил, что всяко бывает в бою, оглянулся. Нет, поле от взвода уходило не под уклон, а на подъем, кое-где даже холмилось. Значит, под нижним углом стрелять не придется. – Да, можно прямо на брустверы. Подкрасить. Колеса, щиты, хоботы. Подбелить. Известочка есть. Да и снежком… Все, все вокруг надо присыпать снегом».
Матушкин знал: рано ли, поздно, но, когда танки пойдут, взвод они все равно обнаружат. Этого не избежать. Но главное, не дать обнаружить себя еще до стрельбы. Самые точные залпы – это внезапные, первые, и ради них, кровь из носу, всю работу надо проделать. Потом, бешено вырвавшись из стволов, пороховые газы все равно сметут вокруг огневых весь камуфляж. Но это потом. Тогда вся надежда уже на фальшпушки.
А ими охотник остался доволен. Из дореволюционного, чудом уцелевшего склепа еще, должно быть, какой-то дворянской семьи торчало бревно. На наружный его конец солдаты напялили котелок вместо дульного тормоза. Повалили одиноко торчавшую посреди кладбища небольшую колонну, подукрасили под ствол и ее. В пылу боя из танка сойдет за орудие и она. Чуть впереди между пожухлыми кустами тамариска темнела брошенная немцами горная гаубичка, приволокли, использовали и ее. Особенно удачной показалась приморцу четвертая, сооруженная его солдатами «кукла» – из печной обгоревшей железной трубы и листа трухлявой фанеры. За ней из шинели сделали чучело. Все как бы замаскировали кучами снега и ветками.
«Хороша! Ай, молодцы! – порадовался охотник. – И в ста шагах не поймешь. На эту пойдут, клюнут. Это уж точно. И старый лосось на обманку берет».
Полюбовавшись «куклами», Евтихий Маркович даже довольно присвистнул и зашагал по своему следу назад. Когда допыхтел до своих, первым к нему подбежал сержант Нургалиев, коренастенький, по плечо командиру, упругий.
– Товарищ лейт-на-а-ат! – вытянулся он и стал чуть выше. – Первый орудий боим готов! – черные живые глаза узбека так, кажется, и обдавали взводного жаром. И такая в них, в этих, хотя и юных, но уже змеино пронзительных и каленых глазах выражалась готовность на все, столько в нем, как в сжатой стальной пружине, чувствовалось затаенной собранной силы, изворотливой непобедимости, расчетливой уверенности в себе, что, казалось, он только и ждет, когда наконец его пошлют в бой. Пойдет и сломит врага, и победит. И это было главное и самое сильное впечатление от Казбека.
«Вот бес! – восхитился таежник. – Бес! Ну и бес! Какому-то еще фрицу нынче не повезет?» Однако, уняв внезапный восторг, строго сказал:
– Готово, говоришь? А это что? – показал он рукой на темные комья земли. – Замаскировать! Снаряды все в окопчик, в основной погребок. Больше двух-трех ящиков на огневой мне не держать. И поглубже мне еще огневую, поглубже. На штык!
– Эст! – кинул к виску маленькую смуглую ладонь Нургалиев.
– Понят дело? Вот так! – заключил лейтенант и направился к первому орудию.
– Т-т-товарищ лейтенант, – спотыкаясь, начал докладывать Ваня. – Второе орудие к бою г-г-готово, – голос сорвался, взвился петушком.
«Вот черт, – уставился в испуганное Ванино лицо Матушкин. Никогда еще не видел его таким жалким, растерянным. – Сломил. Неужто сломил? – встревожился он. – И надо же, а, перед боем! Может, – мелькнуло настороженно в его голове, – сказать ему что-нибудь? Поднять дух… Э-э, – сжались невольно у него кулаки, – да как я мог? Поднять пистолет! На кого? На мальчишку. Как?.. Нет, надо подбодрить…» Но что-то мешало. А вдруг не поймет? Не так все поймет, не на пользу жалость пойдет, повредит. И не сказал. И виду не показал, что жаль ему стало провинившегося. И все-таки, оглядев огневую, заметил помягче:
– Ну что, неплохо. Но надо поглубже. Чуток. Ну хотя бы на штык. Я вот ходил, – махнул он рукой в поле, – поглядел. Да вас же завтра… Первыми же снарядами – и нет вас. Значит, так, – уже жестче потребовал Матушкин:– Хобот чтобы по брустверу. Снегом мне все присыпать. Снегом! Пушку известочкой. Не ленись. За лень сейчас одна плата – смерть. Поднови. – И вдруг, Ваня даже не поверил сперва, взводный тронул его за плечо. Тронул, застил так на миг, глядя в глаза. – Может, помочь, а?
– Нет-нет, – испугался Ваня. – Мы сами… Я сам.
– А то смотри, помогу. – Матушкин внимательно рассматривал Ваню в упор. – Как знаешь. Смотри.
– Пора на передых, – подал за своего отделенного решительный голос Орешный. С силой воткнул в бруствер лом, – Хватит. Аж круги в глазах.
– И пожрать, – поддержал Чеверда. Направляющие жили дружно: вместе ворочали станины и во всем остальном тоже всегда действовали заодно.
– Конча-а-ать! – оборвал лейтенант. – Жрать… Отдыхать… Стемнеет, тогда и будет вам жрать! Я тоже не жрал! Вот, сереет уже. Нельзя и минуты терять!
– Крутой вы больно у нас, – недовольно буркнул сквозь зубы Орешный.
– Будешь крутой, когда немец… Здесь кто кого сгреб, тот того и… А ну, бери лом. Бери, бери!
Орешный неохотно потянулся за ломом. Потянулся за лопатой и лейтенант. Стал бурно рыть снег. Он явно вызывал всех на состязание: кто так же, как он? Но он-то старался со свежими силами, а солдаты давно уже повыдохлись. И все-таки, видя, как старается командир, приободрились и оба расчета.
Минут через двадцать, взопрев без привычки, Матушкин сделал передых: скинул тулупчик, ушанку. Встретившись с Изюмовым взглядом, вдруг озорно ему подмигнул.
Ваня весь сжался. После выстрела из пистолета забота, внимание лейтенанта пугали его.
«Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь», – вдруг всплыло в памяти. И он еще упорней заработал киркой.
* * *
Сначала из-под груды камней показалась рука, потом грудь, сплющенная, как лепешка, наконец, размозженная голова – какой-то бурый ком. Рядом нашли и винтовку. Оптический прицел был разбит.
«Вот он. Этот… Этот убил, – уставился Ваня туда. Напрягся, побагровел. – Гад! У-у, гад!»– уже не мальчишка, не «мамин сынок», цедил он мстительно, злобно, как мог бы сам взводный, как Матушкин. Из-за этого фашистского снайпера погибли Пашуков и Сальчук, пришел в бешенство лейтенант, пригрозил отдать его, Ваню, под трибунал. Кажется, Ванечка впервые почувствовал ненависть. Стиснул зубы и кулаки. Но тут же и отвернулся – невозможно было смотреть на это кровавое месиво. Отвернулись и Лосев, и Орешный, и Чеверда. А Семен смотрел. Смотрел молча, упорно. Но выносить из церквушки не стал – отказался.
Когда Нургалиев и Голоколосский поволокли убитого снайпера на улицу, Пацан, как и все, сперва тоже стоял в стороне. Что-то в нем, прежнем, как будто разладилось. И все-таки вид поверженного ими врага подмывал его, и, скаля щербатые зубы, он вдруг сорвался и тоже пошел с трупом рядом. Раза два подсобил, уцепившись за свисавшую с немца полу шинели, и с удовольствием матюкнулся. А тело за часовней швырнули в сугроб.
Наваливалась ранняя зимняя ночь. Солдаты спешили. Проломы в стенах церквушки задраили плащ-палатками, одну дыру над дверьми оставили под дымоход.
О фашисте за делом забыли. Но там, где его нашли, все старательно выскребли, притрусили щебенкой.
У порога внутри уже разгорался костер. Все столпились у огня. Из города приковыляла полуторка, привезла старую мебель на дрова, пару матрасов, перину, где-то нашли и солому. Ею устлали весь пол, командиру положили перину. Кто-нибудь нет-нет да и подкинет соломки в огонь. Церквушка тогда ярко озарялась. Дым хотя и валил в «дымоход», расползался, однако, и внутри, ел глаза, першило в горле. Но после морозного тяжелого дня, после недели на колесах здесь было как у Христа за пазухой – спокойно, уютно, тепло. Хотя все измучились, всех смаривал сон, его настойчиво отгоняли. Ждали. Упревала пшенная каша в котле, в ведре вскипал чай. Сбоку на трех кирпичах к огню прижался тазик. В нем вкусно потрескивал жир. Семен собирался варить шоколад.
– Не томи, Барабанерман! Расторопней, расторопней давай! – покручивая пшеничные усы, с напускной строгостью потребовал Голоколосский. – Какой же ты одессит? Там вроде шустрые все.
Семен и сам спешил, старался вовсю. Суетился. Глотал от голода слюни. Пропустил подначку мимо ушей.
– Молчишь, Барабанович? А ведь обязан ответить. Да, да, не отмалчивайся, обязан! Я ведь… Я кто? – многозначительно ткнул себя пальцем в грудь Игорь Герасимович. – Я, как-никак, старше тебя и возрастом, и званием. Какой-никакой, а ефрейтор! Их бин, – подмигнул он, – ефрейтор! Фюрер и тот, говорят, с ефрейтора начинал. А ты вон еще рядовой.
– Чего привязался? – вступился за Семку помор. – Фюрер… Это же надоть! Нашел пример с кого брать. С бесноватого!
– Что-о? – вскинулся Игорь Герасимович. – Ты эти штучки мне брось! Я покажу тебе пример! Ишь, ловкий какой… Смотри, – обратился он за поддержкой к солдатам, – базу подвел. Я тебя, треска беломорская, быстро за жабры.
– А я тебя, каланча городская, за твою поганую пасть. Как ты с солдатом молодым обращаешься? – уперся руками в свои впалые, сухие бока расходившийся Лосев. – Вон Изюмов. Младше тебя, а умней. Тожеть ефрейтор. И не наводчик, как ты, а уже командир.
– Командир… Ха! Угробил двоих. – Инженер вдруг осекся, покосился на одиноко застывшего в темном углу вновь испеченного командира первого расчета, потом осторожно на взводного. Тот уже обернулся к нему. Инженер втянул голову в плечи.
– Ты-ы! – только и успел осечь его Лосев.
– А ну тебя, – решил отделаться от помора Игорь Герасимович. – Чего встрял? Не к тебе обращались.
– К тебе, не к тебе, а надоть это, – наседал, не сдавался помор, – Надоть того, – покрутил он заскорузлым пальцем у лба. – Смекать надо, ты, инженер. Он же как? Барабанер-то наш. Не как-нибудь там… Рецепт у него.
– Рецепт… Не смеши просвещенных, – осек помора Игорь Герасимович. – Педант он, вот он кто. Знаем мы их, шагу без системы не ступят. Все у них так. Все чтобы по логике им, по науке.
– У кого это у них? Кому это им? – уловив в словах, в голосе Голоколосского тайный намек, выступил из угла, из полутьмы ближе к костру Ваня Изюмов. Наклонился к куче изломанной мебели.
Барабанер настороженно вскинул кудрявую темную голову, уставил загустевшие сразу глаза в ухмыляющуюся рожу наводчика второго расчета.
Инженер пригладил усы, хитро прищурился.
– У кого… Да у педантов, у теоретиков этих там всяких, – помедлив, уклончиво ответил он. – Ох уж эти рецепты, системы, теории мне! Только застят глаза, засоряют мозги!
– При чем тут теории? – выпрямился Ваня со старым стулом в руках. Размахнулся им, хватил со всей силой о стену. Раздирая сиденье на части, стал бросать их в костер. – И потом… Так уж и застят? Напротив, все считают, что освещают. Теории теориям рознь. Научные…
– Гм, считают… Научные, – хмыкнул Голоколосский, тронул с усмешкой мизинцем усы. – О людях, их жизни, что ли? Э-эх! – вздохнул он презрительно. – Мальчик. Подрастешь, с губ сотрешь молоко, в настоящей жизни повертишься. Пооботрешься среди разных людей. Вот тогда и поймешь. Слишком мы человеки, наши жизни необъятны, подвижны и противоречивы, чтобы их, не греша против истины, удалось полностью охватить, включить в какие бы то ни было системы и теории, точнехонько предусмотреть и отладить. От них, этих идеалов и схем, столько же пользы, сколько и зла. Засоренье мозгов. Мертвечиной от них нередко несет за версту – от этих теорий и схем. Слепо поверишь… Уверуешь в них, того и гляди, споткнешься о череп, о кости.
Матушкин лежал на перине. Хотя и дремал, все же слушал вполуха, о чем говорили солдаты. Вдруг уловил главную мысль Голоколосского. И удивился: «Недаром инженер. Ишь, какого закрутил. – Перевернулся с бока на спину, задумался, уставившись взглядом в изуродованный взрывами свод. – Так, по-твоему, что, – восстал невольно Евтихий Маркович против неправедных слов наводчика, – ерунда это все, по-твоему: план, расчеты? – на свой лад, несколько узко понял инженера охотник. – И мой, значит, план, весь этот рубеж наш, что, тоже, значит, по-твоему, ерунда? – Матушкин сейчас воспринимал все только сквозь призму предстоящего боя и ни о чем другом думать не мог. Беспокойно заерзал на непривычно мягком и теплом ложе. – Нет, брат, – в какой уже раз, все снова прикинув в уме, успокаивал он себя, – с кем, с кем, а уж с немцем… Тут, брат, как? Тут, брат… У них, гадов, свой точный план, а я им свой. Тоже… Да еще, может быть, и получше, более точный. Я-то ведь знаю: нет им иной дорожки, только к броду, на мост. Вот и учел, вот и выстроил свой план. Какое же тут засоренье мозгов? Никакого тут засоренья нет и зла никакого. Напротив, добро одно. Ты это брось…» – мысленно пригрозил он Голоколосскому. Скинув с себя этим спором одолевавшую» его дрему, Матушкин теперь стал ловить слова инженера в полное ухо.
Голоколосский хотел, чтобы Барабанер какао и все остальное сразу вывалил в таз. Вкус, считал он, от этого не изменится, а шоколад будет готов намного быстрее.
– Эх, размаха нет у тебя, не хватает размаха. Так чтоб, знаешь… По-нашему чтоб!.. А ну-ка вали сразу все, – потребовал от Семки Голоколосский. – Слышишь, вали! Давай, давай! Дай-ка я сам!
Голоколосский, длинный, как жердь, протянул мимо него руку, схватил красивую, с золотистой этикеткой пачку.
Семен его оттолкнул.
– Ах, ты!.. – замахнулся инженер.
– Но, но! Еще чего мне! – гаркнул Матушкин. – А ну кончай! Ты что? Заработать у меня захотел?
Голоколосский застыл. Оглянулся с опаской на лейтенанта. Остальные плотней обступили его и Семена.
Вот так же, как солдаты сейчас вокруг него, бывало, стояли возле бабушки Раи Семен со своими сестренками. У сестренок жадно горели глаза. Отвлекая, шамкая ртом, бабушка им объясняла: вот, мол, глядите, масло в кастрюлю кладу, ставлю на примус, вот жир закипел, сыплю в него какао, лью мед, бросаю корицу, ваниль. Все мешаю теперь. В корявых руках бабушки Раи трудно ходила тяжелая деревянная ложка.
Корицей, ванилью даже немецкий транспортный «юнкере» не оказался богат. Ни медом, ни сливочным маслом. Только какао нашли, рафинад, маргарин. А все остальное Семен делал, как бабушка Рая. Голоколосский же лез не в свое дело, только мешал да еще на что-то там намекал. Прямо, конечно, он не смел ему сказать, да и вряд ли хотел оскорбить. А если бы и хотел, кто бы ему позволил это? Но Семену все равно было обидно: или не всем одинаково достается от этой проклятой войны? Из его семьи, наверное, уже никого нет. Ни отца, ни матери уже у него нет, ни сестренок. Нет уже и бабушки Раи. А он, может быть, для того и уцелел, чтобы отомстить душегубцам за них. И что, не так разве воюет, как все? Разве трусливей других? Конечно, бывает и ему страшно, как и всем, но не прячется же, наоборот, старается быть храбрее других. Лишь бы чего не подумали, не сказали чего о нем. Чувство такое, будто с него двойной спрос, должен быть лучше, отважнее всех. Вот и сейчас старается, варит… Все будут есть, тот же Голоколосский. А вот все равно… За что? Почему? «Ладно, – гордо склонился над тазом Семен, – увидит еще долгоногий усатик этот. Увидят! Буду… Должен быть смелее, умнее, умелее всех».
Наконец Семен стал сыпать в таз порошок. Все оживились.
– Сол, пэрц не пазабиль? – не удержался, сострил даже строгий, скупой на слова Нургалиев. – Э-э, лучше барана на таза. Баран… Бэшбармак. Ай-ай, как карош!
Маргарин в тазу от какао начал темнеть коричневым стал.
– Глянь, ребята, говно! – пораженно вскрикнул Пацан. Оживился. Словно и не было ничего – у воронок у этих, у «пауков», не он кидался с машины в сугроб. Тотчас ложку извлек из-за кирзового голенища, нырнул ею в таз. – Да-а! – восхитился Пацан, осторожно лизнув с пылу с жару жидкое варево. – В жизни такого еще не едал. Ай да Семен! Ну и даешь!
Семен, довольный, отбиваясь от ложек, потащил таз на мороз.
Пока ели кашу, он раза два выбегал из часовни, смотрел, застыл шоколад или нет. Наконец внес, поставил таз на солому в самой гуще солдатских ног.
Навалились на паривший еще, источавший дурманный дух коричневый блин, аж треск за ушами пошел. Колотили довольно в Семкину спину. Опьяненные отдыхом, насыщением и теплом, солдаты на время забыли про кровь и смерть. Посыпались подначки и шутки, вспоминали – весело, всуе, по-русски – и бога, и душу, и даже мать. Взводный не стал затыкать солдатам рты: пускай отведут души. И сам тоже немного расслабился: жевал шоколад, сладко жмурился. Но не пьянел, как солдаты, старался есть спокойно и чинно, с достоинством, ни на миг не забывая, что уже скоро загрохочет здесь, у их случайного фронтового приюта бой с немецкими танками и начнет поливать их свинцовая смерть.
В сторонке, за клиросом, снова затихнув, хлюпая носом, уплетал свою порцию шоколада из котелка Ваня Изюмов. Неяркий свет автомобильной переноски сюда не доставал. В пляшущем свете костра лицо Вани то освещалось, то расплывалось бледным пятном. С минуту Матушкин не сводил с него глаз. «Неужто еще казнится, не простил еще ни меня, ни себя? – Евтихий Маркович заерзал на перине. Еще раз-другой беспокойно, сочувственно зыркнул на Ваню. – Все, хватит. Так дальше нельзя», – вдруг проникся он к нему состраданием и, чтобы дать ему выход, спросил неожиданно для себя самого:
– Ну как? Шоколад-то? Ишь, так и метут, так и метут, – кивнул он на солдат.
Ваня, не ждавший вопроса, растерялся, перестал жевать.
– Ну, прямо экстра! – покрутил ложкой в своем котелке лейтенант. – Что тебе «Красный Октябрь». Только что не плитками, не в серебряной обертке. А так… Барабанер! Боец Барабанер! – довольно пророкотал он со своей высоты. – За выдумку, за смекалку… За праздник бойцам объявляю вам благодарность!
Барабанера похвала эта – от самого лейтенанта, считай, что официально, по службе – застала врасплох, и он растерялся, обернулся к нему, весь пылающий от костра, от удовольствия, от всеобщего признания, и от смущения опустил голову.
– Верно, товарищ лейтенант. Это вы своевременно. Заслужил! – видно, опомнившись, заглаживая свою перед Семкой вину, несколько выспренне поддержал взводного Голоколосский. – Перед строем. Приказом ему. И от нас, – обернулся он к Барабанеру, – от солдат фронтовая, боевая, сердечная тебе, товарищ Семен Барабанер, – отчеканил он точно и ясно, – всеобщая благодарность! Ура-а! – крикнул игриво и тем не менее приподнято, искренне он. Все поддержали. – Ура-а! Вот так, Семен Барабанер. От имени и по поручению крепко жму вашу… вернее, ваши умелые, золотые… прямо-таки шоколадные руки! – Голоколосский ловко, молодцевато вскочил, схватил Семкины руки – тот едва успел поставить на камень свой котелок – и стал их трясти.
Солдаты еще больше разгорячились, все повскакивали, чуть не начали Семку качать, и лишь теснота не дала им таким образом выразить свой восторг.
Не принял участия в этой бурной всеобщей признательности только Ваня Изюмов. Матушкин все тотчас отметил, и это еще более обеспокоило его и сильнее потянуло прямо теперь же, немедленно, хоть как-то, пусть самую малость, выправить положение, вновь как-нибудь вернуть подчиненному прежнее самоуважение и уверенность в себе, да и доверие к нему, Матушкину, его командиру.
– А тебе что, не нравится? – наклонившись в его сторону, спросил Евтихий Маркович как можно более примирительно. – Шоколад-то?.. По мне, лучше не бывает. Всю жизнь бы едал. – Для наглядности нырнул снова ложкой в свой котелок, а затем в рот. – А главное, сытно, питательно. Жив, цел останусь, себе в тайге стану варить…
Рот у Вани был полон. Он не мог ответить. Стал срочно глотать. Да и не ожидал такого тона – дружеского, радушного – и растерялся, опешил.
– Молчишь! – упрекнул его взводный. Ваня молчал.
– Да вас… Вас берегу ведь! Вас! – не дождавшись ответа, с горечью, страстно выпалил Матушкин.
Ваня обмер совсем. Лейтенант было, кажется, помягчел: не рычал уже, не грозил, напротив, обратился к нему так же, как прежде, как и ко всем, уважительно и с заботой. В сердце Вани шевельнулась надежда: может быть, обойдется, минует его трибунал, искупит как-нибудь завтра свою вину? И тут же от этой мысли, мысли об искуплении, побледнел, и проняла его дрожь: «А искуплю ли?.. И какой ценой? – сжался он весь. – Какой?»
Еще с утра из-за этой настигшей его беды Ваня хотел умереть, не находил оправдания себе. И ждал трибунала, и страшился его. Хотел его отдалить. Избежать. А теперь, после этих слов лейтенанта, этого его прежнего доброго тона Ваня как ожил. Снова хотел уцелеть. Хотел жить. Ване стало как будто полегче. Снова уткнулся, хоть и растерянно, но уже чуть радостно в свой котелок, глаз не решался поднять. А солдаты, заслышав сдавленный, немного даже обиженный голос взводного, насторожились.
– Смотри, однако, в другой раз не прощу, – вздыхая, нестрого пригрозил Изюмову лейтенант. – Понят дело? Вот так! Эхма! – вздохнул он еще тяжелее. – Ох, и грузна же ты, шапка Мономаха! Ох, и грузна! – Помолчал. – Дед мой так, бывало, говаривал. Ты вон самый маленький командир. В длинной цепочке-то. Всего-то-навсего отделенный. И давно ли? Без году неделя! И то хлебнул уже. А выше-то если кто? Выше! – указал ввысь, вскинув голову, взводный. – Вот так-то, брат. Пойми меня. Соберись-ка с сердцем, умом и пойми. И постарайся… Обязан… душа вон, а должен уметь все учесть, предусмотреть! Четко обязан приказ выполнять! – «А сам? – вспомнил Матушкин, как уперся супротив приказания Пивня. – Так я же, – тут же отыскал он себе оправдание. – Я же… Доказал ему, Лебедю. И для дела!..» Замолк на мгновение. – Словом, кровь из носу, а мне чтобы всех уберечь! Убер-рр-речь! – процедил яростно Матушкин.
Солдаты притихли. Слушали. Но кто-нибудь нет-нет да и зашаркает ложкой по котелку, а то начнет возить в нем пальцем, а потом его в рот.
Успокоившись малость, почувствовав облегчение – как-то все-таки разрядил обстановку с Изюмовым, – Матушкин забеспокоился и обо всех остальных, о всем своем взводе. Солдаты – кто еще прихлебывал чай, кто курил, кто рылся в сумках – все сыто покряхтывали. Видать, уже были готовы прилечь, ждали только команды. И Матушкин – все, в конце концов, от командира должно исходить, быть под его неусыпным контролем – отечески, но властно приказал:
– Отдыхать! Всем, всем отдыхать! – демонстративно взглянул на часы. – Ничего себе, десять… двадцать два семнадцать уже! Все! Пять минут, и чтобы мне все дружно храпели! Понят дело? Вот так!
Тишина, темень и стужа нависли над передовой. На фронте далеко не загадаешь, только настоящая минута твоя. Вот солдату и были довольны: в тепле, у огня, не их покуда черед стоять на часах у орудий, руками размахивать, прыгать, щелкать от стужи зубами.
– Скидывай сапоги, – стал укладываться на ночь помор. – Эк, взопрели-то, бедолаженьки. С неделю, чай, не разувался. – Старательно потер и сверху, и между пальцами, размял и подставил ноги к огню. – Дышите, дышите, родненькие. Далеко еще вам до Берлина-то топать. Ой, далеко! – потом расстелил портянки, плотные, суконные, из немецкой шинели, расстелил на соломе себе под бока. Никто их отсюда не уведет, да и просохнут быстрей от живого тепла, и ребрам помягче.
– Эх, мальчики! Чего бы сейчас! – тоже вывалив к костру голые ноги, простонал Голоколосский.
– Чего… Известно чего. Чего еще может быть у тебя на уме? – отозвался насмешливо Лосев. – Нажрался – бабу теперя тебе.
– А верно! Смотри! – наигранно поразился Голоколосский. – Мудрый, да? Народная мудрость?
– Тьфу! – сплюнул возмущенно рыбак. – Пузырь ты, вот ты кто! Лопнешь ишо.
– Это ишо отчего? – передразнил его Игорь Герасимович.
– Оттого! Спесь… Вон как она из тебя.
– Слушай, треска…
– Сам ты треска.
– Да не злись. Чего обижаешься? Хорошая рыба – треска эта ваша. Консервы из печени… Спасибо вам, рыбачкам. Пальчики, черт возьми, оближешь. Ладно, хочешь, китом тебя назову?
– Дура ты. Ох и дурак, хотя инженер.
– Злишься? Не злись. Чего тебе? Есть она, нет… А мне, – инженер чиркнул себя по горлу. – С лета уже пощусь.
– Смотри, тоже мне отыскался… – оскорбился помор.
– А что? – подмигнул ему инженер.
– Да кто бы сейчас на ей не попрыгал?
– Ай да треска! Ай да дает! Кит! Теперь вижу, кит! Ну, мальчики, представляю… Дорвемся до немок. Вот уж дадим! Что, признайся, кит, – опять лукаво подмигнул помору Игорь Герасимович, – ни одной не пропустишь, переплюнешь нас всех?
– К стенке тебя за это, за немок, – построжал помор. – Сами же наши тебя и к стене. Ишь, чего вздумал. Силком!
– А я разве сказал, что силком! Ни-ни! Я не насильник какой-нибудь, избави меня бог! – горячо, оскорбленно открестился от обвинения Игорь Герасимович. – Понимать это надо, рыбак, понимать! Мы полюбовно! Да, да! И ей хорошо, и мне, – хитро, ласково погладил рыбачка по колену Игорь Герасимович.
– Они с нашими как? Так и с ихними надо. Так с ними, с падлами, только так! – вдруг вставил с напором, с негодованием Степан Митрофанович Орешный.
– Ах, вот ты как? Товарищ лейтенант, вы только послушайте, как он запел! – обратился Лосев за помощью к взводному. – На одну доску нас… Да как ты смеешь? Они же фашисты! А ты их с нами на один аршин! – накинулся он на рябого.
Евтихий Маркович не хотел вмешиваться во вспыхнувший вдруг меж солдатами разговор. Он понимал, да просто по опыту знал, что солдаты сами, лучше него, лучше любого агитатора все, что нужно, расставят по своим законным местам и это будет и проще, и мудрее, надежнее какого бы то ни было слова сверху, со стороны. Ему даже было интересно, по-человечески, по-командирски интересно, кто что думает, кто есть кто, как, чем закончат они этот непростой, чуял он, ох, непростой спор. И был недоволен, что один из споривших обратился за поддержкой к нему. Но, коли уж обратился, он, старший здесь, не мог промолчать, но и разрушать самотечность откровенной солдатской перепалки никак не хотел. И потому, как и все, укладываясь на ночь, неторопливо мостясь и довольно покряхтывая, требовать ничего не стал от солдат, ответил им не как старший здесь, а как такой же, как и все, равный:
– Законы наши знаете? Каждый знает? Вот каждый сам и решает пускай! А баб любить… По мне, русских ли, немок, эвенок… еще там каких… Лишь бы нравилась. И ты бы нравился ей. Словом, как водится, как у людей. А вот… – тут лейтенант на минуту замялся, даже тряхнул озабоченно головой, – а вот… Как вот у них, у чужих с этим, – коснулся он легонько ладонью груди. – Могут ли эдак они, по-людски? Чтобы по-чистому? От сердца чтоб, от души? – обвел он всех пристальным изучающим взглядом. – Это нам, брат, сперва еще надо узнать. Незнаючи броду, – цыкнул он задористо языком, – не лезь-ка, брат, в воду. Не случиться бы беде. Понят дело? Вот так!
На минуту протихли все. Первым подал голос Пацан:
– А интересно все-таки, как они встретят нас? Немцы. Вообще чужие, иностранные все. Ну и немки, конечно, всякие иностраночки. Как? Какие они? – вспыхнули глазенки у Яшки. – Должны все для нас!
– Жди! – выдавил злобно Орешный. – Просить их еще!
– Вишь, вишь, чего натворил! Это ты все! Все ты! – вдруг накинулся помор на Семена. – На ночь глядючи шоколад наварил. Да его слабым прописывают, как рыбий жир, а ты жеребцам!
– Ох, рыбачок! Правильно инженер говорит, что-то ты больно добренький стал. Генерала… Пакость эту давеча пожалел. А теперя вот немок. Как бы за них не пришлось отдуваться тебе, – недобро воззрился на помора Орешный. – Ох, не завидую я тебе. Сгребет тебя нонче наш инженер.
– Нет уж, мальчики. Не оскорбляйте меня, – возразил обиженно Игорь Герасимович. – Мне свою бы, законную. Эх бы, Танюшку сейчас! – охнул азартно, мечтательно Голоколосский. – Хоть приснилась бы, что ли!
– Жди, приснится еще али нет. Законная-то… А немочка если? Чужая во сне к тебе коли придет? А наяву попадется? – спросил недоверчиво инженера рябой. – А, враз тогда позабудешь Танюшку?
– Эх, мальчики, значит, не знали, не попалась вам настоящая ваша баба. Настоящая баба – ум-м! – Голоколосский задрал в упоении к потолку свой пронырливый нос, пригладил щетинку светлых, даже здесь, на фронте, холеных усов. – Попробовал раз, и все, не надо другой. До Танюшки шатался я, как мартовский кот. А встретил Танюшку… У-ум-м! – опять простонал упоенно Игорь Герасимович. – Описать невозможно, как у меня с ней. Всю ноченьку напролет. Измаешься… Кажется, все… Ан нет…
– Бросьте! – вскочил босиком и в гимнастерке без пояса Лосев.