Текст книги "Молодо-зелено"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В ту же ночь автомашины, груженные кирпичом, ушли на Пороги.
А поутру, в гостинице, Коля Бабушкин снова завел беседу с Черномором Агеевым.
Они как раз сидели за столом и пили чай из общего чайника. При этом Николай кинул в свой стакан три куска сахару, четвертый прикусывал. А Черномор Агеев не положил в свой стакан ни одного куска – пил вприглядку. Николай обратил на это внимание и очень удивился.
– А сахар? – спросил он.
– Не надо… Я без сахару.
Тогда Николай заметил, что его сосед и хлеб жует голый, без масла. Хотя на столе этого масла – целый брусок. Неужели же этот парень ест голый хлеб и пьет пустой чай только из-за того, что и масло и сахар – не его, а Николая? Из-за этого стесняется?..
Коля Бабушкин вспомнил, что Черномор Агеев нигде не работает, и, может быть, уже давно не работает, и у него, может быть, денег нету. И вот он сидит, жует на завтрак пустой хлеб, запивая голым чаем. А угоститься чужими продуктами ему, значит, гордость не позволяет… Они ведь страшно гордые – те, у которых с финансами затруднения и нечего жрать.,
– А ну, клади сахар! Масло мажь!.. – закричал на него Коля Бабушкин.
Но Черномор не стал ни класть, ни мазать. Он допил свой чай, доел свой хлеб. А потом, с некоторым высокомерием, объяснил:
– Мне нельзя. Видишь ли, масло и сахар – это сплошные жиры и углеводы. От них толстеют… А мне нужно держаться в самом легком весе.
– Ты что – боксер?
– Нет… Этим видом не занимаюсь, – высокомерно ответил Черномор Агеев.
А сам вернулся к своей койке, сел, вынул из кармана черный резиновый шарик и стал его мять в руке,
Странный какой-то парень. Скрытный. И почему-то нигде не работает. Вот так целый день сидит на своей койке и балуется резиновым шариком. Винтовкой балуется… Довольно-таки подозрительный парень.
– Ты вот что… – сказал Николай, подойдя вплотную к парню. – Ты мне голову не морочь. Ты мне прямо отвечай: почему ты нигде не работаешь? И какие у тебя на этот счет ближайшие намерения? Я ведь не из любопытства, а из принципа: кто не работает, тот не ест. Слыхал?.. Так вот, я не буду жить под одной крышей с человеком, который не работает, а ест. Хотя и без масла… Кто тебя знает, может быть, ты – тунеядец? Может, тебя нужно сводить в штаб дружины?
– Ну и веди, – окрысился парень. – Веди… Я-то не боюсь. Я им справку покажу – и отпустят… А тебе нагорит за клевету.
Опять он про какую-то справку. У него, видите ли, справка, и он, видите ли, вызова ждет.
– А ну, давай сюда справку, – потребовал Николай. – Что за такая справка?..
Лицо парня зарделось от обиды. И глаза покраснели. И дрогнули губы. Но он, очевидно, уже понял, что спорить не приходится. Что ему не стоит вступать в пререкания с настырным соседом, приехавшим из тайги.
Он расстегнул нагрудный карман, достал из кармана тощий бумажник, из бумажника вынул комсомольский билет в серой корочке, а из билета – листок бумаги, сложенный вчетверо.
Николай развернул листок и прочел:
Уважаемый т. Агеев!
Президиум Академии наук СССР получил Ваше письмо, в котором Вы изъявляете желание принять личное участие в освоении космического пространства и просите отправить Вас на Луну.
Президиум АН СССР выражает глубокую благодарность за Ваш патриотический порыв и желает Вам дальнейших успехов в работе и учебе.
Вице-президент АН СССР академик
А. Топчиев
Да. Справка в полном порядке. Солидная справка. Наверху тиснуто крупными буквами: «Академия наук СССР», и адрес указан, и номер телефона. И даже само письмо не на пишущей машинке отстукано, а отпечатано типографским способом. Только фамилия «Агеев» вписана чернилами. И академик чернилами расписался.
Коля Бабушкин аккуратно сложил справку и вернул ее владельцу.
А тот, конечно, на него теперь смотрел с видом торжествующим, надменным: дескать, что – убедился? Понял, с кем имеешь дело? Будешь отвечать за свои неправильные выражения?..
Но Николай уже и сам казнил себя за то, что набросился на парня. Нехорошо вышло. Как и тогда – с ружьем…
Он ведь вообще ничего против этого парня не имел. Ему даже нравился этот совсем молодой парень – сын погибшего матроса и, может быть, круглый сирота. Только зря он так засекретился, скрытничает зря. Мог бы сразу сказать, какая у него на руках имеется справка, и какого вызова он ждет, и зачем соблюдает свой легкий вес.
Между прочим, год назад Коля Бабушкин тоже собирался писать письмо в Академию наук, чтобы его там имели в виду, если понадобится человек лететь на Луну.
Но в ту пору, год назад, коллектив прораба Лютоева только-только начал осваиваться на Порогах, на новом месте. Утепленных палаток еще не было и ночевать приходилось прямо на снегу, у костров, забившись в спальные мешки. Котло-пункт еще не работал, и было туго с питанием. А взрывчатка, которую они применяли для рытья котлованов, нипочем не брала мерзлый грунт.
На Порогах в ту пору было, пожалуй, трудней, чем на Луне. И Коля Бабушкин не стал писать в Академию. Он не хотел, чтобы товарищи посчитали его дезертиром.
– Так ведь вызов может и не скоро прийти, – неуверенно, как будто оправдываясь, сказал Николай Черномору Агееву. – Кто ж его знает, когда этот вызов придет?
– Теперь скоро, – ответил парень тихо, но убежденно. – Пока собаки без возврата летали, я тоже думал – не скоро. А теперь, когда с возвратом, так уж это каждому понятно, что – скоро…
– Верно, – согласился Коля Бабушкин. – Ну, а вдруг там еще имеются неясные вопросы и затруднения? Или, скажем, сейчас расположение планет неблагоприятное? Мало ли что… Вдруг еще полгода ждать придется?
Черномор Агеев отвернулся к окну и как-то весь сник. Весь понурился. Только что лицо у него было решительное. Было крутое лицо. А стало всмятку. Видно, переживает парень.
– Я бы куда-нибудь пошел работать, – помолчав, сказал Черномор Агеев. – Но мне нужно, чтобы работа была временная. А тут везде велят заключать договор на три года. Без договора не хотят принимать: нас, говорят, за это ругают – за текучесть кадров…
Он сидел на кровати, отвернувшись к стене, и руки его, не имея подходящего дела, дергали вверх-вниз застежку вельветовой куртки, застежку-молнию. Сразу видно – переживает парень.
Коле Бабушкину очень жалко стало этого парня, круглого сироту. Он, уж конечно, успел подумать, что если бы этот парень, Черномор Агеев, был знаком с монтажным делом или имел бы какую ни на есть строительную специальность, то Николай, конечно уж, взял бы его в свою бригаду, которой предстоит перестраивать цех на кирпичном заводе. Но этот парень, Черномор Агеев, работал коллектором в поисковой партии, на Шугоре. И в строительном деле ничего не смыслит. Возьмешь такого, а потом нянчись с ним всей бригадой. Обучай на ходу. Делись опытом. Заработком делись…
– Вот что, – сказал Коля Бабушкин. – Завтра подъем в семь утра. Ровно в восемь быть на кирпичном заводе. Записываю тебя в бригаду, которая будет оборудовать керамзитовый цех. На должность монтажника. Спецодеждой обеспечим. Оплата труда – аккордная…
Черномор Агеев оторвал свой взгляд от окна. Лицо его снова сделалось крутым. Брови недоверчиво сдвинулись,
– Это как… постоянная работа или временная?
Вот зануда. Нет чтобы спросить, какой, такой цех придется оборудовать, что такое керамзит и с чем его едят. Нет чтобы узнать, какая такая бывает аккордная оплата и сколько это на руки придется за рабочий день. Нет чтобы спасибо сказать за то, что его, какого-то коллектора, берут на должность монтажника и будут учить уму-разуму, будут учить настоящему делу и, на первых порах, будут за него всей бригадой выколачивать норму!..
– Постоянная или временная? – настойчиво переспросил парень.
– Временная. На три месяца, – сдерживая злость, ответил Коля Бабушкин.
– Ну, тогда записывай… – дал согласие Черномор Агеев,
– Работы, понимаешь, много… Мы сейчас на Олимпийской улице микрорайон строим. Домов двадцать. И самая запарка: монтаж перекрытий. На холоду потеешь.
Лешка Ведмедь откуда-то сбоку заглядывал в зеркало и сторожко ловил взгляд Николая. Он старался по этому взгляду выяснить – есть между ними обида или нет никакой обиды. Осталась или порушилась старая дружба? Из-за того разнесчастного вечера, когда Лешка был здорово пьян, сильно ругался, и Коля Бабушкин ушел среди ночи в гостиницу…
А Лешке Ведмедю очень не хотелось, чтобы порушилась эта старая дружба. Да и Коле Бабушкину вовсе не хотелось эту старую дружбу рушить. Никакой обиды у него не осталось. Если бы осталась обида, то он и не пришел бы сюда, к Ведме-дям. Но он пришел как ни в чем не бывало, как будто ничего такого между ними не случилось.
Он пришел поговорить с Лешкой: не хочет ли Лешка записаться в бригаду, которая будет перестраивать цех на кирпичном заводе. Он ведь знал, что такого монтажника, как Лешка, – поискать. Он бы очень кстати оказался, Лешка, в этой бригаде.
А кроме того, Коля Бабушкин зашел к Ведме-дям переодеться. Он собирался идти на концерт народной артистки, которая приехала из Москвы и нынче будет петь в доме культуры нефтяников. Николай уже достал билеты – три билета: для себя, для Ирины, для Черемныха. И вот он зашел к Ведмедям, чтобы переодеться к вечеру в свой бостоновый черный двубортный, еще ни разу не надеванный костюм, который уже целый год висел в шкафу у Ведмедей,
По дороге к Ведмедям Коля Бабушкин наведался в магазин и купил там все остальное, что полагается, когда носишь парадный костюм. Он купил вьетнамскую рубашку, польский галстук, чехословацкие запонки, китайские штиблеты и немецкие носки.
И вот, явившись к Ведмедям, он надел носки, обул штиблеты, влез в рубашку, вдел запонки и стал перед зеркалом завязывать галстук. Он завязывал галстук мудреным узлом, а Лешка Вед-медь откуда-то сбоку заглядывал в зеркало и сторожко ловил в нем взгляд Николая…
– Работы много, – повторил Лешка. И добавил шутливо: – Из-за этой работы всю пьянку запустил…
Их глаза встретились в зеркале: Лешка Вед-медь увидел в зеркале испытующе-суровые и чуть насмешливые, серые и чуть голубые (как тень на снегу) глаза Коли Бабушкина; а Коля Бабушкин увидел в зеркале слегка раскосые, слегка зеленоватые, слегка плутоватые глаза Лешки Вед-медя.
Но было в этих глазах и что-то заискивающее. Наверное, Лешке Ведмедю не хотелось рушить старую дружбу.
– А, черт… – подосадовал Николай: после всех сложных манипуляций, которые он проделал с галстуком, узел получился широким и раздутым, как зоб. Не вышло.
– Давай я, – предложил Лешка Ведмедь. Коля Бабушкин высоко задрал подбородок, а
Лешка, вытянув короткий конец, снял с его шеи галстук и снова набросил – через голову. Засопел от старания…
– Я знаю, что у вас работы хватает, – сказал Коля Бабушкин. – У нас, на Порогах, тоже хватает. Везде работы хватает… Но кто-то ведь должен строить ударный объект! Если не ты и не я – то кто же?
– Понимаешь, какое дело… – натужно сопя, ответил Лешка. – У меня еще другая работа есть. Халтурка. По вечерам занимаюсь. Калымное дело… Я, понимаешь, к весне хочу мотороллер купить. Мне деньги нужны…
– Вот-вот, – подхватил Коля Бабушкин. – А нашей бригаде будут платить аккордно. Работа до весны. И считай, что весной ты уже сидишь на мотороллере. И тебе на ходу собаки ноги отгрызают…
– Аккордно? – тотчас посерьезнел Лешка Ведмедь.
– Да… Готово?
– Вроде.
Николай повернулся к зеркалу… Так и есть – вроде. Вроде петли-удавки. Только что не намылена. Жалконький, тощий кривой узелок впился в горло.
– Портач, – ругнулся Коля Бабушкин и стал развязывать галстук.
– Я сейчас Верку позову. Она умеет…
Она умеет. Скрестив полосатые концы галстука, ловко обернула их, широкий язык подтянула книзу, узел кверху.
– Вот так, – сказала Верочка. И, отойдя на шаг, окинув Николая критическим взглядом, решила: – Хорошо… А ты с кем на концерт идешь? Если не секрет.
– Иду… с одной, – ответил Николай. Хотел поправиться: «С двумя». Но промолчал. Покраснел только.
Верочка открыла шкаф, достала оттуда черный двубортный бостоновый, еще ни разу не надеванный пиджак и бережно подала его Николаю со спины – вот вам один рукав, вот вам другой…
– А она… красивая? – спросила Верочка, снимая пушинку с пиджака.
– Да, – ответил Николай.
Верочка охнула, всхлипнула вдруг и, припав головой к плечу Николая, разрыдалась.
– Ты чего? – удивился Коля Бабушкин.
– Ты чего?.. – Лешка Ведмедь засопел ревниво.
А она, припав к Плечу Николая, плакала навзрыд, и острые лопатки ее горестно вздрагивали, и мокрые слезы текли по лицу, пятнали черные лацканы пиджака, а пальцы ее зачем-то гладили, гладили спину Николая…
– Ты чего? – Лешка Ведмедь ревниво сопел.
– Ты чего? – удивлялся Коля Бабушкин.
– Моль… – едва смогла, сквозь рыдание, выговорить Верочка. – Моль… Всю спину… съела! О-о…
Николай мягко отстранил ее, снял пиджак. Вместе с Лешкой они наклонились над ним.
Но можно было не наклоняться. И так видно. Вся спина пиджака – и у ворота, и на подоле, и посередке – была изрешечена. Мелкие дырки попадались то вразброс – здесь закусывали в одиночку, то теснились одна к другой – здесь компанией жрали. Под черной шерстью была еще черная шелковая подкладка, и поэтому не все имевшиеся в наличии дырки сразу бросались в глаза. Вот если бы подкладки не было, тогда можно было бы все их на свету обнаружить – поднести к лампе и смотреть насквозь…
– Да… тут не заштопаешь, – отерев со лба пот, сказал Коля Бабушкин.
– Надо было нафталином… Я ведь видела, что летают… – Верочка рыдала безутешно, уткнувшись лицом в дверцу шкафа.
– Сколько платил? – поинтересовался Лешка, щупая пальцами черную шерсть.
Николай развязал галстук и стал выковыривать из манжет запонки.
Когда он уже уходил, одевшись в старое, Лешка Ведмедь сказал ему, провожая до двери:
– Ладно… Записывай в бригаду. Только пусть с кирпичного завода в наш трест какую-нибудь бумагу пришлют. Либо позвонят. Чтобы все было чин чином. А то не разберешься потом с отпускными…
Так Николай и не понял, по какой главной причине Лешка решил записаться в бригаду. То ли ему действительно хотелось поработать на ударной стройке. То ли ему понравилось, что платить там будут аккордно. То ли он просто не хотел огорчать отказом старого друга – тем более что у друга случилась такая неприятная беда: моль съела костюм. И он пожалел своего старого друга.
И Верочка жалостно так – сквозь слезы – посмотрела ему вслед, когда он от них уходил.
Однако в клубе нефтяников никто не обратил особого внимания на его затрапезный вид – что он пришел на концерт в гимнастерке и валенках. Вообще на него – на Колю Бабушкина – никто не обращал внимания, кроме Ирины и Черемныха, с которыми он прогуливался по фойе.
Они втроем гуляли по клубному фойе, ожидая, пока начнется концерт. Народу на этот концерт собралось – чуть ли не весь Джегор. Сколько билетов было, столько и собралось народу. А то и больше. Наверное, некоторые без билетов пролезли. Может, у них завклубом родня или же контролерша знакомая, которая у входа рвет билеты.
В этом небольшом городе Джегоре люди на редкость жадные до всякой культуры.
Один раз Коля Бабушкин, когда он еще жил в Джегоре, видел, как в книжный магазин привезли товар. Дело было в воскресенье, а очередь образовалась еще в субботу вечером – составили список, каждый час производили перекличку и на ночь выставили пикет. А утром, когда привезли товар – Коля Бабушкин это сам видел, – один очень крупный начальник треста, в шляпе, залез на грузовик и стал помогать персоналу разгружать книги. Он, наверное, думал, что ему за это отпустят вне очереди – у него далеко была очередь. Он, должно быть, боялся, что ему не достанется, и поэтому вызвался помогать персоналу, полез на грузовик.
Но ему все равно не досталось, потому что, когда магазин открыли, туда втерлась без очереди футбольная команда «Нефтяник» и расхватала весь товар. А уж, казалось бы, зачем такой товар футбольной команде «Нефтяник»?..
Так вот и нынче на концерт народной артистки собрался весь Джегор. И в ожидании, пока начнется концерт, все прогуливались по фойе – парочками и по трое в ряд плыли вдоль стен, вкруговую. Вереница мимо вереницы. Будто на эскалаторе в метро. И как водится на этом эскалаторе, люди, плывущие навстречу друг другу, рассматривали друг друга – кто во что одет и кто во что горазд. У кого какое лицо и так далее.,
Ради концерта всё приоделись сообразно. Большинство мужчин было в черных костюмах, при галстуках, а у некоторых даже были не просто галстуки, а бантики, бабочки.
С кавалерами и без кавалеров, пара за парой, пава за павой – шли женщины, и смотреть на них было все равно, что листать модный журнал. На одних платья длинные, а на других короткие, у одних открытые, а у других закрытые. Даже подсобные девочки из треста «Джегорстрой» – Николай тотчас приметил в толпе этих знакомых ему по старой работе подсобных девчонок – разоделись в пух и прах: на одной платье в горошек, на другой в полоску, на третьей в елочку.
Все были нарядные и красивые, все с любопытством рассматривали друг друга.
Правда, Колю Бабушкина никто не рассматривал: он ведь не так чтобы очень броско был одет. Гимнастерка, валенки. И лицо у него было не так чтобы очень бросающееся в глаза. На него просто не обращали никакого внимания. Колю Бабушкина, с одной стороны, это радовало. Ему это, в какой-то мере, доставляло облегчение. Но, с другой стороны, его это не ахти как радовало и ему даже было немного обидно.
Как это ни странно, Коля Бабушкин не испытывал особой гордости из-за того, что вот, мол, вы, дорогие товарищи, гуляете тут в костюмах и платьях, щеголяете бабочками, болтаете чернобу-рыми лапками, а я, мол, человек рабочий, пришел в гимнастерке и валенках, и мне на вас, представьте себе, наплевать. На ваши тряпки.
Нет. Ему было скорее досадно, что он одет хуже всех. Что у него моль съела костюм. Ему вдруг очень захотелось красиво одеться,
Нынче всем людям вдруг захотелось одеваться красиво. Неизвестно почему.
Может быть, потому что им надоело скверно одеваться. Надоело ходить в стеганых телогрейках, в линялых гимнастерках, в кирзовых сапогах. В плюшевых пбльтах, в кашемировых платьях, в прорезиненных баретках.
Многие из них так всю жизнь и проходили.
Что они помнят? Перед войной. Войну. И после войны.
Как они шинели донашивали. Гимнастерки донашивали. Донашивали сапоги.
Как они мундиры донашивали – уже не военной, а иной поры. Была такая пора, когда сплошь ходили в мундирах. Шахтеры ходили вмундирах, и геологи ходили в мундирах, и связисты ходили в мундирах, и банковские счетоводы – в мундирах.
Была такая пора, когда сплошь ходили в погонах. Дипломаты ходили в погонах, прокуроры ходили в погонах, речники ходили в погонах, путейцы ходили в погонах, а поездные проводники – те в тряпичных эполетах ходили.
Была такая пора.
А потом все это донашивали.
– Ирка!
– Ирочка!
Ломая чинные ряды гуляющих, протискивались двое. Один был на голову выше всех – невероятно худой, долговязый и плоский, будто его растянули на дыбе или прокатили на блюминге. Другой был на голову ниже всех – круглый и сдобный.
У Коли Бабушкина сразу на душе полегчало, когда он увидел этих двоих. Они были одеты еще хуже, чем он. На длинном была рубаха, не скажешь чтобы очень белая, ворот рубахи поднят, как если бы на шее сидели чирьи, и поверх рубахи – не то жилетка, не то душегрейка – безрукавка, одним словом. А на коротком была какая-то старушечья кофта едва не до колен, да еще пестрый шарф – конец за плечо заброшен. Один был небритый, а другой нестриженый. Славные такие ребята.
– Познакомьтесь, – сказала Ирина Николаю и Черемныху. – Это мои однокурсники – Вова и Митя. Еще их в институте звали Верзилой и Крошкой… Они работают в проектной конторе.
Оказалось, что Крошкой звали длинного, а короткого – Верзилой.
– Мне так приятно… – угрюмо буркнул Крошка. – Вова.
– Поверьте, я очень польщен, – шаркнул ножкой Верзила. – Митя.
– Мальчики выпили, – сказала Ирина, с веселой нежностью глядя на своих однокурсников.
– Всего по двести граммов. Занюхано про-бочкой.
– Коктейль с шайбой.
– Междусобойчик – только самые близкие люди…
– И комендант общежития.
Ирина рассмеялась. Потом недоверчиво покачала головой.
– А вы в состоянии сегодня слушать пение?
– Пения не будет, – заявил Вова, – Будет скандал.
– Кроме того, пианист будет играть раннего Прокофьева, – добавил Митя. – Это тоже скандал – в Джегоре…
«Больно уж вы разбираетесь!.. – неприязненно подумал Коля Бабушкин. – Стиляги…»
Тут как раз зазвенел звонок, и публика, разде-лившись на два русла, потекла в зал – через левую дверь и через правую дверь. Николаю, Ирине и Черемныху нужно было налево. А их собеседникам направо.
– Знаете, – сказала Ирина, проводив улыбкой этих славных ребят, – на первом курсе я была влюблена в Митю. А на третьем курсе за мной ухаживал Вова…
– В архитектурном институте сколько курсов? – осведомился Коля Бабушкин.
Ирина выдернула руку из-под его руки. Но ответила:
– Шесть.
Как это ни странно, Вова и Митя не ошиблись.
Сперва, еще до появления народной артистки, на сцену вышел пианист. Вероятно, он проверить хотел – можно ли играть на клубном рояле, все ли у него клавиши на месте. Пианист – изящный такой, подтянутый мужчина в роговых очках – сел к роялю. Удар, еще удар…
Николай, Ирина и Черемных сидели слева, и отсюда было очень удобно наблюдать за пальцами пианиста. Эти пальцы с непостижимой прытью, как вихрь, пронеслись с одного конца клавиатуры до другого конца и вернулись обратно.
Потом пианист запрокинул голову, сквозь очки устремил взгляд на потолок, где расплылось большое рыжее пятно (должно быть, прохудилась клубная крыша, ее давно не ремонтировали), – и стал играть, не глядя на клавиши, не заглядывая в ноты. Да перед ним и не было никаких нот, он играл без нот, как по нотам. Правда, сейчас он играл чуть потише и не так быстро, как вначале, но, все равно, ведь это надо было так наловчиться, чтобы играть на рояле, не глядя на клавиши. Это не каждый сумеет.
Вообще бывают удивительные виртуозы. Одного Коля Бабушкин видел в Средней Азии, года три назад, когда служил в армии. Виртуоз выступал перед их подразделением – играл на балалайке. Мать честна, чего он только не выделывал с этой балалайкой! Он вертел ее, крутил и так и эдак. Клал ее себе на шею, пропускал за спиной и доставал из-под ноги… Он бренчал на той стороне, где струны, и на той, где струн не было. Под конец, размахнувшись, он кинул ее прямо в публику, но успел поймать за гриф – и все это время балалайка, ни на миг не умолкая, играла развеселую «барыню»…
Пианист опять ударил со страшной силой и перестал смотреть на потолок. Теперь ему было не до потолка, не до прохудившейся крыши. Его пальцы заработали с таким ожесточением, что невозможно уследить: сплошное мельканье. Локти пианиста заострились, спина изогнулась хищно, голова ушла в плечи. Переполняясь гулом, затрясся рояль. Ходуном заходила сцена. Задрожали стены зала, и пианист откинулся навзничь к спинке стула, уронил обессиленные руки.
Когда он встал, раскланиваясь, волосы его были всклокочены, как воронье гнездо, и мокры. Белоснежная манишка подтаяла, посерела. И руки– занемевшие от работы руки – он потирал одна об другую, как потирают их слесари, плотники, кровельщики – все те, у кого ручная работа. Сразу видно – работящий парень. Ведь он мог бы сыграть и что полегче – какой-нибудь вальс. Сразу видно, что парень честный, легкой жизни не ищет. Трудяга.
И Коля Бабушкин так долго и звонко аплодировал пианисту, что Ирина удивленно покосилась на него.
Потом вышла народная артистка. Она была уже старая. Не то чтобы очень старая, но довольно пожилая. Голые плечи ее были толсты и дряблы, а шея в складках. Поясница оплыла, и пышное платье казалось не пышным, а тесным. Однако лицо хорошо сохранилось и было очень красивым – лицо. Она улыбнулась, не разжимая четких губ. Кивнула пианисту.
В зале и до этого тихо было, а тут, когда она начала петь, стало еще тише. Воцарилась гробовая тишина, неестественная при таком скоплении народа. Нашло какое-то тягостное оцепенение. И не потому, что голос сразу завладел слухом. А потому, что голоса не было.
То есть, он, конечно, был – голос, – но такой немощный, истонченный и хрупкий, что навряд ли его слышали в последних рядах. Она это чувствовала и пыталась петь громче, но тогда чистая паутинка голоса шершавела, обрастала хрипом. Высокие ноты холодили сердце: вот сейчас, сейчас сорвется…
Она допела, не сорвавшись. Вместе с нестройными хлопками вырвался, пронесся по залу вздох облегчения. Все вдруг закашляли, будто не ее горло, а их горло освободилось от чудовищного напряжения.
Она посмотрела на пианиста и снова кивнула… То была русская песня. Задорная, как перестук сапожек. Лукавая, как взгляд из-за плетня. Она притопывала в лад скороговорочке, поводила плечами и бедрами. Руки вспорхнули – платочек в Одной. Брови взлетели, уголки губ усмешливо приподнялись… А глаза оставались печальными. И самой песни не было.
Николай съежился от досады. Он любил эту песню. Он вспомнил вдруг, как певали эту песню лаптюжские девчата – в Лаптюге, в его родной деревне, что выше Троицка и ниже Дутова, если плыть по Печоре. Как они запевали эту песню на горке, за ячменями, где обычно хороводилась молодежь. Они ее запевали для приманки, чтобы приманить парней. Парней в деревне было не очень много, они важничали и приходили на горку с гармошками, когда их уже заждутся. А девчата, коротая скуку, заводили песни – в два голоса, в три, в четыре, в пять – во столько голосов, сколько самих девчат. Ну, и звонкие у них были голоса! Не то что…
Слава богу, песня вся. Песня кончилася.
В зале заерзали. Загудели недоуменно. Кто-то чихнул – оглушительно, навзрыд, понарошке. Коля Бабушкин поручиться бы мог, что это Вова с Митей. Он укоризненно посмотрел на Ирину – ее ведь однокурсники. Ирина сидела, закусив добела губу.
Сама народная артистка держалась мужественно, спокойно. Она непроницаемо улыбалась. Только глаза ее были полны тоски.
– Григ, «Песня Сольвейг»… – объявил аккомпаниатор.
Но Коле Бабушкину больше не хотелось слушать. Да и слушать-то нечего – одно огорчение. И он опять стал думать о деревне Лаптюге, где он родился. Давно же он в этой Лаптюге не был – года полтора, а то и больше. После армии погостил неделю и уехал в Джегор. А потом на Пороги уехал. Опять в Джегор… Конечно, можно было выкроить время, чтобы съездить в Лаптюгу. Не так уж она далека – между Троицком и Дуговом, за сутки довезет пароход. Зимой туда машины ходят. А теперь, говорят, даже рейсовые вертолеты летают в Лаптюгу и обратно. Вообще в нынешние времена это уж не такая задача – добраться до Лаптюги. Вон этот парень из гостиницы, Черномор Агеев, на Луну собрался, хотя у него там и нет никого.
А у Коли Бабушкина есть. У него в Лаптюге отец живет, Николай Николаевич, и мать Агния Никаноровна. Они работают в колхозе «Парижская коммуна». И Коля Бабушкин у них один-единственный сын, больше нету. Наверное, они сильно по нему соскучились. Если бы, скажем, у них детей было много, тогда бы еще ничего. Один, глядишь, вырос, другой догоняет, а третий еще сиську просит. Одна, глядишь, приведет жениха на смотрины, другая внука подарит – нате, мол, воспитывайте, – и тут уж будет не до скуки.
Но он у них, Коля Бабушкин, один-единственный сын, больше нету. И, надо полагать, что они по нему крепко соскучились, особенно мать – Агния Никаноровна. Она все ждет не дождется, когда же он нриедет в Лаптюгу. Сядет она вечером на лавочку у калитки, подоткнет щеку пальцем, пригорюнится и все смотрит вдаль – не летит ли рейсовый вертолет, а на нем сынок, Коля Бабушкин…
Зима пройдет,
И весна промелькнет,
И весна промелькнет…
Надо бы выкроить недельку и слетать гуда, в Лаптюгу. Или весной, когда Печора откроется, можно на пароходе.
Увянут все цветы,
Снегом их занесет,
Снегом их занесет…
Сейчас-то еще по зимнику можно добраться, на машине. Либо на почтовых аэросанях.
Но ты ко мне вернешься…
Николай поймал себя на том, что уже давно – и слухом и сердцем – прислушивается к ее голосу, к ее словам, к ее дыханию, к своему дыханию, к дыханию Ирины, к дыханию всего зала,
А дыхание это переменилось. Что-то вдруг изменилось в зале, пока он думал о Лаптюге. Сама тишина изменилась: она перестала быть тягостной, а стала сочувственной, глубокой и одухотворенной. Уже никто не чихал и не ерзал. Только слушали. И дышали…
Неужто всем оказалась так близка эта песня о непутевом Парне, который давно уехал, и неизвестно, где его теперь черти носят; и когда он вернется – тоже неизвестно, может быть совсем не вернется – пропадет; а тут его жди, высматривай, пока глаза не проглядишь, а годы идут и идут и уходят безвозвратно; уже и в волосах полно седины, и шея вон какая – вся в морщинах, и голоса почти не осталось…
Повсюду судьба
Пусть тебя хранит…
Ну, для такой-то песни и не надобно громкого голоса. Много ли голоса надо, чтобы петь-напевать, сидя в одиночестве, а за окнами, предположим, темно, ходит ветер-сиверко, и, предположим, тайга кругом, как в Лаптюге,
А-аа-ааа-а-а…
Однако же умеет она обращаться со своим негромким голосом – он у нее серебром посверкивает, переливается, журчит. Ничего не скажешь– искусница. Этого у них, у старых, не отнимешь: силы прежней нет, а искусство есть.
…ааа.
Как снежинка, растаял последний звук.
И капелькой повис на реснице у Ирины.
Николай сразу увидел эту капельку, потому что Ирина и стереть не успела – вскочила с места. И еще многие повскакивали с мест. Взорвались аплодисменты, покатились лавиной. Взвился к потолку шальной девчачий визг. Позади яростно затопали ногами. Ч. то-то невообразимое началось в зале.
Коля Бабушкин тоже поднялся и стал вместе со всеми отбивать ладони. Ирина мельком благодарно посмотрела на него и прижалась плечом к его плечу. Это она от восторга. В такие восторженные минуты люди себе многое позволяют, чего в иную минуту никогда бы не позволили.
А народная артистка склоняла голову и плавно оседала, расстилая подол платья, – умело и с достоинством. Конечно, ей не впервые слышать и видеть такие овации, такие бури. Надо полагать, что она и не такие овации слышала, не такие видела бури. Но по ее улыбке – растроганной и чуть смущенной – можно было понять, что она не ожидала найти здесь такой прием.
А по легкой печали, которая все еще заволакивала карие глаза, можно было догадаться, что она жалеет о том, что раньше не пела в этом зале – раньше, когда она была еще в полной силе, и в полной славе, и в полном голосе.
Наверное, она пожалела сейчас, что в ту пору, когда она была в полной силе и в полной славе, здесь еще не было никакого города, не было Дже-гора, и она поэтому не могла сюда приехать…