Текст книги "Дочкина свадьба"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Сидевший поодаль Федор Петрович засопел настороженно. И поправил очки.
– Вы ко мне? – осведомилась Леночка, синим пламенем спиртовки обмывая иглу шприца. – Вы с зубами?
– При зубах мы, – хохотнул тенорок.
Гришка Лызлов, не оглядываясь, ткнул тенорка локтем, и тот уполз в сени. А Гришка степенно, скрипя хромовыми голенищами, прошагал к табуретке.
На табуретке врачевать больных очень неудобно – у табуреток, как правило, спинки отсутствуют. И Леночке приходилось одной рукой обнимать пациента за шею, а другой – действовать. Она и Гришку обняла за шею.
Парии в дверях замерли.
– Откройте рот, – приказала Леночка.
Гришка открыл.
Тридцать два зуба сверкнули жемчугами. Они гнездились рядком – один к другому – в розовых деснах, будто спелые зерна в кукурузном початке. Но зерна в кукурузном початке желтые, как воск, а эти белы, как снег, голубоваты и чуть прозрачны. Мятным, влажным холодком веет от таких зубов…
– Где? – строго спросила Леночка.
Гришка, рта но закрывая, мотнул головой: нигде, мол…
При этом глаза Гришки прямо и честно, с обожанием и преданностью смотрели на Леночку.
Она сурово сдвинула брови, выпрямилась, убрала руку с Гришкиной шеи.
– Позабавиться пришли?
Тут уж и Федор Петрович не утерпел.
– Это просто некультурно! – вступился он за Леночку. – Вы отнимаете время, а врач работает, даже не отдохнув с дороги… Это просто некультурно с вашей стороны.
Гришка Лызлов оскорбился, побледнел, через плечо глянул на Федора Петровича:
– Намекаете?
Потом снова поворотился к Леночке, кашлянул деловито и заявил:
– Рвите… любой. Хоть передний.
В дверях охнули от восхищения.
И Гришкины глаза смотрели на Леночку самоотверженно, влюбленно, даже будто с укоризной: где, мол, чуткость к живому человеку?
Леночка Рогова не выдержала – рассмеялась.
– Следующий, – сказала она.
– А вы не придете вечером на «пятачок»? – поощренный ее смехом, осмелел Гришка. – У нас на «пятачке» танцы.
– Следующий! – повторила Леночка. Щеки ее при этом порозовели больше обычного.
* * *
Уже стемнело к тому времени, когда Леночка Рогова закончила работу: все больные зубы, какие имелись в Мамылях, были повыдерганы, частично запломбированы.
Стемнело. Осенью рано темнеет в этих краях. Надо полагать, что вся темень, которая в пору белых ночей прячется по окрестным лесам, к осени возвращается – наверстывать упущенное.
В соседней комнате, на плите, фельдшерица Анна Кондратьевна сварила крутых щей, и все – Леночка, Федор Петрович, фельдшерица – сели обедать, ужинать заодно.
Федор Петрович ел сосредоточенно, прилежно – будто дело делал. Леночка ела весело, поигрывая ложкой, всем своим видом свидетельствуя, что вкусно. А фельдшерица Анна Кондратьевна к своей же стряпне не притронулась, только поглядывала на гостей взглядом жалостливым и добрым, как обычно глядят хорошие хозяева на проголодавшегося человека.
– Елена Ивановна, у вас родители есть? – спросила вдруг фельдшерица.
– Есть. Мама.
– А отец?
– Папа на войне погиб. В сорок третьем, – ответила Леночка. И тотчас поинтересовалась: – Федор Петрович, а вы на каком фронте воевали? Вы военным врачом были?
Федор Петрович, изумившись, заморгал. Ложка его замерла на полпути. Улыбнулся растерянно.
– Я… на войне не был.
– А-а, – разочарованно протянула Леночка.
Федор Петрович про себя высчитал: в тот военный год, когда погиб Леночкин отец, ему самому минуло четырнадцать лет. По детской карточке паек получал: четыреста граммов хлеба в день. И весь день стоял за этим хлебом в очереди – неподвижной, запорошенной снегом…
Семь лет разница между ним и Леночкой. В одну сторону – шаг, а в другую – пропасть.
Тут ужин кончился – кончились щи в кастрюле.
Леночка сказала «спасибо», встала, поглядела в нерешительности на темное осеннее окно. Решилась, однако. Не скучать же целый вечер!..
И – к зеркальцу на стенке. Все в порядке: красавица. Быстро надела пальто, вязаную косынку.
– Я туда… на «пятачок», – пояснила Леночка у двери. – Посмотрю только.
– В туфельках? – всплеснула руками Анна Кондратьевна. – Да ведь там грязища – ног не вынешь…
А дверь уже захлопнулась за Леночкой Роговой.
– Анна Кондратьевна, – заговорил, едва захлопнулась дверь, Федор Петрович. – У вас… есть претензии к райздравотделу?
И с озабоченным видом вынул из кармана блокнот: записывать.
– Какие претензии? – удивилась, пожала плечами фельдшерица. – Нет у меня никаких претензий.
– Значит, нет?
– Нет…
Федор Петрович раздумчиво прошелся но комнате, отворил дверцу шкафа. И стал изучать наклейки на флаконах с зельями, на банках с пилюлями.
– Из медикаментов в чем нуждаетесь?
– Все как будто есть… Витамины разве? Витаминов пришлите, в драже. Детвора до них больно лакома.
– А, хорошо, – кивнул Федор Петрович, раскрыл блокнот и стал записывать насчет витаминов.
Фельдшерица ушла в смежную комнату, пошуровала кочергой в печи, чугунной вьюшкой прикрыла тягу. Вернулась обратно. А Федор Петрович все писал в своем блокноте про витамины – сосредоточенно, деловито.
– Ну, я пойду, – сказала фельдшерица. – У соседки переночую… Елене Ивановне в той комнате постелила. А вы здесь устраивайтесь. Одеяло вот, подушка… Сами сумеете?
– Да-да, спасибо. Большое спасибо. Спокойной ночи.
Уже с порога, уже коснувшись дверной ручки, фельдшерица помедлила.
– Федор Петрович, а вы… все неженатые?
– Что? – отвлекся от своих важных записей Федор Петрович. – Да… То есть я имею в виду – не женат… Все никак не соберусь.
Он улыбнулся. И поправил очки.
Фельдшерица ушла.
Сырая и темная ночь прильнула к окнам. Стекла оконные в измороси, в поту. Порой влажные всплески ветра доносят издалека, из тьмы обрывки звуков: визгливый перебор гармони, топот подошв, голоса…
Федор Петрович, не гася керосиновой лампы, прилег на топчан, крашенный белилами, подушку постелил в изголовье. Спать, конечно, не собирался – так, отдохнуть. Не снимая очков, зажмурил усталые глаза. Лежал, прислушивался.
Суматошно, взад-вперед, как неприкаянный, шастал по улице ветер. Редкие капли воды глухо, без звона ударяли в окно: дождь не дождь, не поймешь что…
Чьи-то нетвердые, мелкие шаги прошлепали вдоль стены. Скрипнули ступеньки крыльца.
Федор Петрович приподнялся на локте: Леночка вернулась? Но никто не пытался открыть дверь. Топтались около. Потом сиплый и пьяненький старушечий голос процедил в самую щель:
– Антихристы!.. Хирурги!..
И снова прошлепали шаги.
Федор Петрович разочарованно почесал в затылке, поудобней устроился на топчане и, сам того не замечая, задремал. Долго ли так он дремал? Но вдруг очнулся.
Музыка грянула, взорвалась под окном. Гармошка. Нет, две гармошки… Богатырским рыком исходят басы, трепещет перламутровая мелочь верхних ладов… Не две гармошки – три. Или даже четыре.
– До свиданья, до свиданья, – говорит Леночка. И дверь отворяется.
Федор Петрович едва успел поплотнее смежить веки.
Он слышал, как четыре гармошки (или, может быть, шесть гармошек?) охнули враз, едва не разорвавшись по швам, и все вместе двинулись от крыльца вдоль по улице.
Он слышал, как Леночка долго стояла у двери. Потом вздохнула. Потом сладко зевнула. Взяла со стола лампу и, осторожно ступая, прошла в соседнюю комнату.
Федор Петрович открыл глаза… Зыбкая полоса света легла на пол, пересекла стену. А по свету скользит тень. Эта тень удлинена, и поэтому еще тоньше, еще изящней кажутся девичьи руки, гибкая шея, еще более узки и покаты плечи. Вот руки взлетели, скрестились на затылке – и тяжелый узел волос рассыпался, раздвоился. Две косы легли на грудь и качнулись в полосе света, когда Леночка наклонилась над лампой – дунуть.
* * *
Утром они снова тронулись в путь.
Падение Степана Почечуева
Поверьте: в этой предстоящей истории лишь одно неправдоподобно, – а именно то, что я дал маху. Проморгал, прошляпил.
Ведь я тогда жил в двух часах езды от Верхнепечорска, совсем рядом. Я был матерым газетным волком, никогда не упускавшим интересного случая.
И вот так обмишулиться, прозевать, уступить лакомый кусок своим собратьям!.. Никогда не прощу себе этого.
А теперь – что? Пересказывать вслед за другими, давать материал читателю уже из вторых и даже третьих рук, уповая лишь на то, что кто-нибудь, возможно, и не слыхал об этом удивительном событии…
Степан Почечуев работал в Верхнепечорском аэропорту. Ну, ясно, Верхнепечорск – не Москва, а здешний аэропорт – не Домодедово. Однако воздушное сообщение в этом районе довольно развито, поскольку площадью своей район превосходит Бельгию, а приличных дорог тут нет и, по-видимому, вскорости не будет. Летом еще можно путешествовать водой, а в остальные времена года – только воздух, авиация.
Но сам Почечуев не был летчиком. Он числился в аэродромной обслуге: круглое катал, плоское тягал, всяко приподнимал да подталкивал. Ходил вечно в казенной робе и телогрейке, насквозь пропитанной маслом и бензином, – взглянуть страшно, не то что понюхать. И, может быть, по этой причине он не пользовался большим успехом у женщин. Не только элегантные стюардессы, неземные существа, появлявшиеся здесь транзитом, но даже местные барышни, дежурные и кассирши, – и те не обращали на него никакого внимания: они кокетничали с летным составом.
Однако не это больше всего огорчало Степана Почечуева.
Больше всего ему было досадно, что, работая в авиации, он еще ни разу не летал. Он каждый день и много раз на дню видел, как в «илы» и «антоны» садилась всякая разношерстная публика: командировочные, студенты, попы, беременные гражданки, дети дошкольного возраста, деревенские старухи, сроду не видавшие паровоза, – они предъявляли билеты и погружались в самолет со всем своим барахлом. Потом взвывали моторы, самолет выруливал на старт, разбегался – и вот он уже скользит в небе, ныряет за горизонт…
А Степан стоит на земле, задрав голову, и смотрит вслед.
Ну, конечно же, это очень обидно – быть при деле и ни разу не попользоваться. Даже перед людьми стыдно.
И вот однажды ему подвернулся случай.
Аккурат в этот день в буфет привезли бочковое пиво, а накануне была получка, и Степан Почечуев с утра раз пять или шесть туда наведывался, – ведь пиво в Верхнепечорске редкость, – и к полудню он уже был навеселе.
Именно в буфете он и услышал голос репродуктора:
– Пассажиров, вылетающих рейсом четырнадцать Верхнепечорск-Шайтановка, просят пройти на посадку!..
Почечуеву было известно, что в село Шайтановку совершает рейсы вертолет МИ-4 и что всего-то до села сорок минут лёта и обратно столько же, так что он вполне мог обернуться туда-сюда за полтора часа и, наверное, никто из начальства и не заметил бы его отсутствия.
Поколебавшись еще минуту у бочки, он все же решился и побежал на поле.
Поспел он в самый раз. Пассажиры уже залезли в кабину и смирно сидели на лавочках, экипаж был на месте, а контролерша, проверив билеты и пожелав счастливого пути, ушла.
Никто и внимания не обратил на Степана, когда он проник в вертолет, никто ничего не заподозрил: пассажиры, наверное, подумали, что он по служебной надобности, а экипаж принял его за пассажира. Словом, все оказалось довольно просто и легче легкого.
За окном понеслись каруселью, замельтешили вислые лопасти, задрожала кабина, уши наполнил грохот – и вот уже накренилась, отрываясь от земли, кабина, закачалась, пошла вверх, вверх. А Степанова душа и все его внутренности, наоборот, тяжко устремились вниз.
Но вот грохот унялся, поровнел. Машина легла на курс. В оконце поплыла зимняя пестрядь – черные сгустки леса, желтые пятна болот, белая холстина Печоры…
«Лечу! – подумал Степан. – Первый раз в жизни…»
И эта мысль его настолько взволновала, что он полез в карман, добыл оттуда папиросу, чиркнул спичкой, затянулся дымком.
– А курить тут нельзя.
Сидевшая напротив старуха в суконном платке с бахромой, заиндевевшей у рта, смотрела на него осуждающе, строго. И соседи ее тоже поглядывали с укоризной.
Вот ведь народ… Степан Почечуев, хоть он и летел первый раз в жизни, знал однако, что курить разрешается, – нельзя только при взлете и посадке, а так можно. Но поди, поспорь с этим народом: они ведь, наверно, шайтановские, а в Шайтановке, всем известно, кто живет – одни сплошные староверы, при них и на земле не кури, не то что в небе. С ними лучше не лезть в спор, да и нельзя – вдруг вмешается экипаж, и тут все раскроется… Лучше не спорить.
Степан еще разок затянулся, смял окурок и стал озираться, куда бы его приткнуть. Но в кабине вертолета была отчаянная чистота, будто вылизано. И шайтановские староверы во все глаза следили за его движениями – насчет чистоты они ведь еще хуже, чем насчет курева.
Ругнувшись сквозь зубы, Степан Почечуев наклонился к дверце – он решил выбросить окурок наружу. Нажал ручку.
В то же мгновение воздушный поток рванул эту дверцу настежь, Степан не успел отдернуть руку и вылетел пулей за борт. Будто в прорубь.
В кабине только ахнули. Потом стали звать экипаж. Летчик заглянул, увидел распахнутую дверцу, побледнел как мел. Старуха в суконном платке крестилась, шевеля губами…
Экипаж тут же снесся по радио с аэродромом. Начальство приказало: следовать по маршруту, выгрузить пассажиров и почту в Шайтановке, а на обратном пути, если это окажется возможным, подобрать тело и доставить его на базу. Ведь, не иначе, наедут всякие комиссии – ЧП…
Приказ есть приказ. Место происшествия засекли на карте.
На обратном пути экипаж без особого труда обнаружил белую плешину посреди леса.
На той плешине из снега торчала человеческая фигура. Фигура приветливо махала рукавицей снижающемуся вертолету.
Вот как сложились обстоятельства.
Степан Почечуев падал с высоты 320 метров. Если бы он был совсем трезв, то, надо полагать, помер бы еще в воздухе – от страха. Но он, как известно, был слегка на взводе, а у пьяных реакция притуплена, – им ведь и море по колено.
По счастливой случайности, он угодил в глубокий овраг, засыпанный доверху снегом, – зима в том году была очень снежная. Так что едва он успел очухаться, осмыслить происшедшее и выкарабкаться на божий свет – вернулся вертолет.
Степана доставили в Верхнепечорскую больницу. Врачи долго его осматривали и щупали, но, к своему удивлению, не обнаружили никаких переломов и ушибов. Не было даже обморожения. Однако его, все же, оставили лежать в больнице – мало ли что.
Назавтра в районной газете «Печорская новь» появилась короткая заметка об этом удивительном происшествии.
Когда же районная газета дошла до области, ее там прочли и перепечатали слово в слово на страницах областной газеты.
А там ее увидел внештатный корреспондент телеграфного агентства и отбил телеграмму в Москву.
Так сообщение, озаглавленное «Случай в воздухе», попало на стол к главному редактору одной центральной газеты. И он им крайне заинтересовался.
Дело в том, что главный редактор этой центральной газеты стремился сделать ее более читабельной. Он завел в субботних номерах на последней странице рубрику «Когда все дома». Под этой рубрикой печатались разные захватывающие репортажи, статьи на моральные темы и фельетоны из частной жизни писателей.
Короткое телеграфное сообщение показалось ему заслуживающим внимания. Он вызвал к себе самого расторопного очеркиста и сказал:
– Срочно вылетайте в Верхнепечорск. Нужен очерк о товарище Почечуеве. Не сухая информация, а развернутый очерк… Вы только подумайте: рядовой, ничем не примечательный человек, самой скромной должности – и вот в решающую минуту он проявляет такое самообладание, такое мужество!.. Вы поняли мою мысль?.. Оформляйте командировку.
Весь следующий день московский очеркист провел у больничной койки Степана Почечуева. Степан и впрямь оказался человеком на редкость скромным. Сколько ни бился с ним корреспондент, сколько ни задавал ему наводящих вопросов – Степан так ни в чем и не признался. Лишь с огромным трудом очеркисту, наконец, удалось выудить нужную ему подробность: оказывается, когда Степан Почечуев уже подлетал к самой земле, он расстегнул свою телогрейку, растопырил полы и, таким образом, изменил направление полета, спланировал в овраг. И еще выяснилось, что раньше Степан имел отношение к ДОСААФу. Он там и на самом деле работал истопником до того, как нанялся в авиацию.
В ближайшую субботу под газетной рубрикой «Когда все дома» появился портрет Степана Почечуева.
Так он стал знаменитым.
Поначалу, когда все это только стряслось, Степан, говоря откровенно, побаивался, что его выгонят с работы. Но обошлось. Начальник аэропорта уволил за халатность начальника отдела перевозок, с которым у него были старые счеты, и тем ограничился.
А к Степану зачастили из разных газет и журналов.
Пионеры Верхнепечорской средней школы пригласили его на сбор. Какая-то международная федерация, изучающая все подобные случаи падения без парашюта, зарегистрировала его прыжок в качестве официального мирового рекорда. Почтальоны, что ни день, таскали ему целые кипы писем со всех уголков, и, отметим, что среди этих писем было немало таких, которые написаны округлым девичьим почерком и в конверт вложены фотокарточки…
Он пожинал плоды своей славы. И, конечно, тут его подстерегала опасность: у него могла вскружиться голова, он мог зазнаться. Но этого, к счастью, не произошло. Рядом оказались товарищи, уберегли. Степана Почечуева направили учиться. И, как я слышал, успешно закончив учебу, он работает теперь на ответственной должности в Аэрофлоте.
Его личная жизнь сложилась тоже довольно удачно. Степан Почечуев женился на одной девушке, обладавшей феноменальной способностью различать на ощупь, с закрытыми глазами, цвета – где зеленый, где красный. Про нее тоже неоднократно писали под рубрикой «Когда все дома».
И у них родился мальчик, которому всего два года, а он уже исполняет пальцем на губах популярные песни советских композиторов, в том числе твисты. И, говорят, это уже записали на долгоиграющую пластинку фирмы «Мелодия».
Вот только главному редактору газеты, о котором я упоминал, в дальнейшем не повезло. Его сняли. Но, конечно, не из-за Степана, а по какой-то другой линии. И жаль, между прочим. При нем в той газете хоть было что почитать – по субботам, на последней странице.
Короткие волны
Робко, будто мышь-норушка, заворочался ключ в замке.
Нет, Лена не встретила его, как обычно, у двери. И не стиснула узкими горячими ладонями его замерзшие уши. И не сделала того, что полагалось вслед.
Там, в квартире, была отсутствующая, недобрая тишина.
Савватеев встряхнул шапку, сбросил с плеч полушубок, отер иней с бровей. И, коротко вздохнув, вошел в комнату.
Лена стояла у окна. Не по-домашнему, в костюме. Широкий подбородок вздернут, запечатаны губы. Она меряет Савватеева взглядом – с ног до головы.
А чего тут мерить, когда с головы до ног в человеке – всего сто пятьдесят пять сантиметров, плечи топором вытесаны, неуклюже топчутся на месте ноги в валяных ботах?
– Пойдем, что ли? – дружелюбно спрашивает Савватеев.
– Куда это?
– Так ведь в кино собирались? – удивляется Савватеев и первый раз осмеливается поднять на жену голубые свои, белесой голубизны глаза.
– В кино?
Лена резко выпрямляется, выхватывает из кармана небольшую согнутую бумажку (должно быть, билеты) и рвет ее – раз, два – на части.
– Сеанс – в шесть тридцать. – Каждое слово будто взмах хлыста, будто пощечина. – А сейчас без десяти семь.
– Ну и бог с ней, с этой картиной, – миролюбиво говорит Савватеев. – Ерунда, наверное. Теперь все больше ерундовые картины выпускают.
Это только ускоряет цепную реакцию. Лена взрывается.
– Но ведь мы договаривались идти сегодня! Ты сказал – да. Я выстояла час за билетами. Я ждала…
Взрыв сопровождался слезами.
– Четвертый месяц женаты – сидим в четырех стенах… А я люблю ходить в кино – понимаешь? Даже на ерундовые – люблю! Куда еще тут, на Севере, пойти можно, кроме кино? Куда?..
Валяные боты еще виноватей топчутся на месте. На лице Савватеева уже настоящее, большое огорчение, и посмутнели голубые, белесой голубизны глаза.
– Понимаешь, Ленка, – уже в открытую, серьезно говорит он. – Плохо с планом. На третьей установке, у Зыбина. Не давали нефти, две декады – на голодном пайке. Мы нисколько не виноваты, а за план все равно – с нас…
– Есть сменные мастера. Не доверяешь? – язвительно щурится Лена. – Правительственное постановление насчет рабочего дня тебя что – не касается?
– Касается-то оно касается… – разводит руками Савватеев.
– Нет, надоело. Не первый раз. К черту!
Лена стремительно пересекает комнату, выходит, хлопнув дверью. Савватеев настороженно прислушивается: куда пошла? Из дому? Нет, кажется, в кухню. Все равно плохо. Очень плохо дело.
Потоптавшись еще немного, он садится на тахту, задумывается. Еще дрожащей от волнения рукой поворачивает регулятор приемника.
Вот порозовел, накалился, свежей весенней зеленью налился глазок индикатора.
– …ваши часы. Третий сигнал дается в девятнадцать часов по московскому…
Савватеев резко крутнул регулятор: «Спасибо, знаю! А сеанс в шесть тридцать».
Мигнул зеленый глазок. Наплыла музыка. Кто-то задорно выстукивает на дощечках ксилофона – тим-тир-лир-лим… – будто слепой дождик скачет по солнечным лужам.
Весело. И… неуместно при сложившихся обстоятельствах. Да, брат, обстоятельства!
Тонкая струнка скользит по коротким волнам. Что-то попищало, потрещало, повыло. И вдруг:
– Алеша, Алешенька, родной! Ты слышишь? Сейчас будет говорить наш Вовка… – и шепот: – Вовочка, скажи «папа, па-па»…
Но неведомый Вовка почему-то не стал говорить «папа», а только басовито замычал и потом тонко засмеялся, будто его щекотали под мышкой.
– Алешенька, ты слышал? – снова донесся из приемника ясный, взволнованный женский голос. – Алеша, как ты себя чувствуешь? У вас холодно?.. Мы по тебе очень соскучились, но это ничего – мы встретимся. Передай привет своим товарищам… Алешенька, мы тебя очень любим… да, любим!
Такая ликующая уверенность слышалась в голосе женщины, заявляющей на весь мир – и тому одному – о своей любви, что даже Савватеев почувствовал, как к сердцу прилила волна благодарности.
Оглянувшись, он увидел, что Лена опять в комнате. Она сидела в углу, за письменным столом, что-то писала, заглядывая в книгу. Лена училась на последнем курсе техникума. Ладонью Лена прикрыла ухо: видимо, радио мешало ей сосредоточиться.
Савватеев убавил громкость. Сейчас в приемнике кто-то называл цифры и еще что-то невнятное.
Савватееву и раньше доводилось на коротких волнах случайно ловить такое. Он знал, что это радиотелефон. Им, как единственным средством связи, пользуются в тех самых глубинных районах страны, куда еще не протянули ни телеграфные, ни телефонные линии. В назначенный час на определенной волне эти «глубинки» поддерживают отношения с остальным миром. Отчитываются о работе, получают задания, разговаривают с родными.
Савватеев представил себе огонек, слабо мерцающий среди черных лесов или острых скал, погребенную в снегах палатку поисковой партии, людей в косматой одежде, сгрудившихся над передатчиком. Вот кто-то, стащив капюшон, натягивает на всклокоченную голову резиновые блюдца наушников…
В приемнике опять женский голос – но едва слышный. Савватеев еще раз оглянулся. Лена по-прежнему смотрела в тетрадь, но уже отняла ладонь от уха, и по этой нежной раковинке, насквозь просвеченной лучом настольной лампы, чувствовалось, что раковинка слушает.
Он довернул регулятор.
– Борис, Борис… Зачем ты им поверил? Ты ведь знаешь своих родителей, знаешь, как они смотрели на твою семью… Борис!..
Брови Савватеева медленно сдвинулись. Он уловил в этом новом женском голосе – грудном и скорбном – укор, боль, тупую горечь отчаяния. Так можно говорить от невыплаканных слез или после того, как они уже выплаканы все до единой.
– Послушай, Борис… – настаивая и уже утомившись настаивать, надеясь и уже теряя последнюю надежду, говорила женщина, – это неправда, Борис! Они тебя обманули, а ты поверил и уехал от нас…
Очевидно, ей отвечали, но голос, отвечавший ей, был не слышен. Вместо него текли тревожные тяжелые паузы. Савватееву захотелось выключить приемник: было неловко, будто он вошел, куда не следовало и когда не следовало, нечаянно подслушал чужую тайну, чужое горе. Но это чужое горе, короткими волнами несомое по вселенной, было человеческим горем, – нельзя просто отключиться от него поворотом регулятора!
– Борис, я знаю, что ты упрямый… Но пойми: нам очень плохо. Очень трудно… Ты ничего не хочешь выяснить. Скажи, что ты приедешь к нам, Борис…
– Закончили, гражданочка, время вышло, – внезапно перекрыл последнюю фразу другой голос – гнусавый и служебный. Тоже женский.
Савватеев вздрогнул. И в углу что-то упало. Это Лена уронила карандаш. Она уже сидела, обернувшись к приемнику, подперев висок кулаком. Странно потухшим был ее взгляд.
«Так вот оно как бывает… Как бывает…» – говорил взгляд.
А губы сказали:
– Ужинать будешь?
Савватеев кивнул головой и пошел мыть руки.
Он уже сидел за столом, уписывая за обе щеки слегка остывший рассыпчатый плов, а все прислушивался к голосу в приемнике. Слушала и Лена. Голос опять был новый и опять женский. Повелительный, не привыкший к возражениям, очень громкий: видимо, его обладательница, не очень-то доверяя коротким волнам, старалась кричать так, чтобы ее и без помощи радио обязательно услышали там – за тысячи километров.
– Гоша, ты меня не перебивай, а внимательно слушай: будешь рассказывать, когда приедешь. Самолетом лететь не нужно, это очень дорого. Что? Пешедралом? Каким пешедралом?.. Решай сам – на чем, только бери обыкновенный плацкарт. В дороге не траться, все деньги привези домой… Гоша, подожди, слушай, что я говорю. Все вещи продай, никому ничего не оставляй… Что? Собаку? Тоже продай… Бокситы? Какие бокситы? Одним словом – продавай все!..
Савватеев поперхнулся, слабо икнул и, отвалившись к спинке стула, затрясся от смеха. Расхохоталась и Лена. Так они оба и смеялись. Долго смеялись, поглядывая друг на друга, – еще издалека…
А потом Савватеев встал, подошел к телефону, четырежды крутнул диск и спросил вежливо:
– Скажите, пожалуйста, когда у вас следующий сеанс?