Текст книги "Цецилия"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
X. Признаки болезни
Девятью тысячами баронесса прожила два года. В это время случилось многое, но эти происшествия не облегчили положения роялистов, а совершенно отняли у них надежду.
Бонапарте воротился из Египта, произвел 18 брюмера, сделался консулом и выиграл Маренгскую битву. Некоторые оптимисты думали еще, что молодой генерал действует в пользу Бурбонов и что, уничтожив якобинцев, он возвратит законным королям скипетр и корону, но те, которые здраво смотрели на вещи, не верили ни одному из этих предположений.
Между тем Европа трепетала перед победителем при Лоди, пирамидах и Маренго.
Баронесса до последней крайности не говорила маркизе о бриллиантах, и та не упоминала о них со дня отказа, не заботясь, чем живет и будет жить баронесса. Поэтому она очень удивилась, когда баронесса снова завела речь о бриллиантах.
Как и в первый раз, маркиза истощила все отговорки, какие могла придумать для защиты своих драгоценных украшений, но на этот раз баронесса, была в крайности и настаивала с таким уважением, спокойствием и достоинством, что маркиза должна была, глубоко вздыхая, вынуть ожерелье, стоившее до пятнадцати тысяч франков.
Баронесса снова предлагала продать все остальные бриллианты, чтобы вырученные за них пятьдесят тысяч положить в банк, но маркиза так сильно восстала против этого предложения, что госпожа Марсильи поняла бесполезность попыток подобного рода.
Маркиза требовала, чтобы из вырученных за ожерелье денег ей было дано тысячу экю на ее личные расходы.
Госпожа Марсильи получила пятнадцать тысяч франков тем же способом, как и в первый раз; Дюваль снова предлагал ей свои услуги, и она снова отклонила их.
Между тем Цецилия росла и была уже прекрасной двенадцатилетней девочкой, степенной и кроткой, нежной и набожной, с ангельской свежестью лица, с душой, совершенно сходной с душой матери.
Часто мать из окна смотрела, как она росла посреди своих роз – своих друзей, собеседников и сестер, часто думала, что через три года дитя будет почти женщиной, и глубоко вздыхала, спрашивая себя, какая будущность предназначена этому чудному творению природы.
Особенно беспокоило баронессу, не в отношении к ней самой, но в отношении к дочери, то, что от туманного климата Англии, от вечных забот о матери и дочери собственное ее здоровье начало ослабевать, госпожа Марсильи всегда была слаба грудью, и хотя она достигла тридцатидвухлетнего возраста без сильных болезней, но не могла совершенно победить органического недостатка, который с некоторого времени осенью причинял ей большие страдания – ужасные симптомы неумолимой болезни.
Однако, кроме самой баронессы, никто не замечал в ней зародыша этой болезни. По-видимому, ее здоровье было лучше, нежели когда-либо; лицо ее, обыкновенно бледное, покрылось румянцем, подобным румянцу юности; ее разговор, обыкновенно протяжный, по временам оживлялся, и эту живость, следствие лихорадочного состояния, можно было принять за избыток жизни. Никогда, наконец, девица де ла Рош-Берто не была так хороша, как госпожа Марсильи в это время.
Но эти признаки болезни не скрылись от нее. Около 1802-го, в то время, когда Франция открылась для эмигрантов, баронесса несколько времени имела намерение воротиться домой, несмотря на то, что отель Вернель был продан и ее земли в Нормандии, Турени и Бретани перешли за мизерную цену в руки спекулянтам, торговавших так называвшимися в то время национальными землями; возвращение во Францию без средств существования было делом довольно трудным: переселение, продажа и путешествие нанесли бы сильный удар средствам баронессы. Маркиза уговаривала дочь переехать пролив и принять прежние титулы, утверждая, что по приезде в столицу они через свои связи найдут возможность возвратить себе неправильно отнятые у них отели, земли и замки, но баронесса не слишком верила экономическим расчетам матери и решилась повременить с окончательным решением.
Наступил 1803 год, Цецилии было тринадцать лет, а казалось пятнадцать. Ее сердце, принимая чувства девушки, сохраняло и верования ребенка, и, за исключением игр с Эдуардом, которые уже года три, как стали гораздо скромнее, и разговоров с господином Дювалем, она не встречалась ни с одним мужчиной.
Воспитание ее было хорошо, но не совсем основательно; она знала все, что должна знать светская женщина, то есть столько, что могла сама довольствоваться своими познаниями, но не передавать их другим. Она прекрасно рисовала акварелью цветы и пейзажи, но не могла писать масляными красками. Она столько умела играть на фортепьяно, что могла аккомпанировать своему приятному, гибкому, звучному голосу, когда пела какой-нибудь нежный романс или ноктюрн; но ей никогда не пришло бы в голову желание произвести эффект какой-нибудь сонатой или большой арией. Правда, часто она предавалась чудным мечтаниям, импровизировала странные фантазии, новые мотивы, но все это было, так сказать, музыкой ее сердца, вырывавшейся из него против ее воли. Наконец, она знала историю и географию, но серьезно думала, – что училась им только для того, чтобы быть в состоянии отвечать, если бы ее спросили.
Что касается до языков, то познание их она не считала приобретением и говорила по-итальянски и по-французски с матерью, по-английски – со служителями.
Семейство Дювалей, состояние которого продолжало улучшаться, не прекращало знакомства с баронессой. Часто господин Дюваль приглашал маркизу, госпожу Марсильи и Цецилию провести у него в Лондоне неделю или две, но госпожа Марсильи постоянно отказывалась. Она знала, как легко четырнадцатилетняя девушка принимает впечатления, и страшилась нарушить спокойное существование Цецилии, пробудив в душе ее какое-нибудь желание, которое не в силах будет удовлетворить. Но зато при всяком свидании она упрекала Дювалей за их редкие посещения, и господин Дюваль, потому ли, что был тронут этим упреком, или имел какое-нибудь тайное намерение, стал чаще ездить в загородный домик, где приезд его, так же как приезд его жены и сына, всем доставлял удовольствие, кроме маркизы, которая не переставала удивляться связи своей дочери с этими простолюдинами; однако она уже решилась сходить вниз к обеду, когда семейство Дювалей по воскресеньям приезжало к ним в Гендон. Но тогда она торжественно одевалась и украшала себя всеми оставшимися у нее бриллиантами, что давало ей большое преимущество над госпожой Дюваль, одевавшейся очень просто и не носившей никаких украшений.
Все это жеманство ужасно мучило баронессу, но она не позволяла себе сделать матери никакого замечания. Впрочем, Дювали, казалось, не замечали этих аристократических выходок или не находили их странными, но можно было заметить, что они были признательны баронессе за ее обращение с ними, совершенно противоположное обращению маркизы.
Цецилия, чудное дитя, не имела никакого понятия об этих светских различиях; она знала только, что господин Дюваль оказал большую услугу ее матери, улыбалась, когда он входил, протягивала ему руку, когда он уходил, целовала госпожу Дюваль так же часто, как и свою мать, и говорила, что очень желала бы иметь брата, похожего на Эдуарда.
Откровенность и ласковость баронессы и Цецилии трогали добрых Дювалей до глубины души, и всегда весь обратный путь, а часто на другой день они говорили только о них.
Так прошло еще несколько месяцев, в течение которых деньги баронессы были истрачены. Мы уже сказали, что маркиза, отдавая бриллианты, потребовала себе часть вырученной за них суммы. Получив, она истратила ее на разные ненужные безделушки.
Сцена, последовавшая после новой просьбы баронессы, была тягостнее описанной нами. Маркиза не могла понять, как деньги, полученные за ожерелье, могли исчезнуть так скоро, и баронесса была вынуждена припоминать числа и показать употребление их для того, чтобы заставить маркизу исполнить ее просьбу и дать ей камней на десять тысяч франков ценой.
Госпожа Марсильи снова написала Дювалю, он снова поспешил явиться и нашел в баронессе большую перемену, хотя видел ее не более как за неделю перед тем, на ее лице видны были следы слез.
Даже Цецилия, по своей неопытности в делах света не имевшая никакого понятия о положении своих родителей, два или три дня видела печаль своей матери, печаль, которая пробудила и физическое ее страдание, прежде скрываемое баронессой под покровом всегдашнего душевного спокойствия.
Цецилия ждала Дюваля и, остановив его в коридоре, сказала:
– О! Боже мой! Милый господин Дюваль, я ждала вас с нетерпением; маменька очень печальна и беспокоится, я спросила у нее, что с ней, но она обращается со мной как с ребенком и не хочет ничего сказать. Милый господин Дюваль, помогите ей, если можете.
– Любезная Цецилия, – отвечал Дюваль, с нежностью смотря на нее, – я несколько раз предлагал баронессе услуги, какие только в состоянии сделать для нее, но баронесса никогда не хотела принять их. Увы! – прибавил он, вздыхая. – Я ниже ее, и потому она ничего от меня не принимает.
– Вы ниже ее, дорогой господин Дюваль? Я не понимаю вас. Разве маменька обращается с вами не так, как бы вы желали?
– О! Благодарю Бога, нет, сударыня; напротив, баронесса очень добра со мной.
– Так, может быть, вы недовольны мной, милый господин Дюваль? Ах! В таком случае клянусь вам, что если я и сделала вам какую-нибудь неприятность, то совершенно против воли, и прошу у вас прощения.
– Я недоволен вами, милое дитя? – вскричал Дюваль, увлекаясь своей нежностью к Цецилии. – О нет!
Нет!
– Но что же делается с маменькой?
– Что? Я это знаю, – сказал Дюваль.
– О! Если знаете, то скажите мне, и если я могу сделать что-нибудь…
– Очень многое, дитя мое.
– О! Так приказывайте.
– Я пойду к вашей маменьке, поговорю с ней и, если она согласится на мое предложение, тогда она будет просить у вас милости, от которой зависит, быть может, счастье всех нас.
Цецилия посмотрела на него с удивлением, но Дюваль, не отвечая, пожал ей руку и пошел к баронессе Марсильи.
XI. Предположения
Господин Дюваль нашел такую перемену в госпоже Марсильи, что первым был вопрос о ее здоровье. Баронесса отрицательно покачала головой и, пожав Дювалю руку, посадила его подле себя.
– Любезный Дюваль, – сказала она ему после минутного молчания, – я не имею надобности говорить вам, зачем я вас к себе просила. Вы, верно, уже сами догадываетесь.
– Увы! Да, баронесса, – отвечал Дюваль, – и признаюсь, получив ваше письмо, я дал себе слово объясниться с вами, конечно, если вы позволите.
– Я готова вас слушать, – отвечала баронесса, – мы уже столько знакомы, что можем не скрываться от вас, тем более что, как я уверена, вы просите у меня объяснения не из любопытства, а из участия.
– Баронесса, – продолжал Дюваль, кланяясь, – вы уже в третий раз даете мне бриллианты для продажи; не знаю, много ли еще их у вас остается.
– Почти вдвое больше той суммы, которую вы мне доставили.
– Если так, то извините, что я подам вам совет: продав все с одного раза, вы могли бы выручить до семидесяти тысяч ливров и, положив их в Лондонский банк, получали бы до ста восьмидесяти фунтов стерлингов и, прибавляя к этой сумме тысячу или две франков, могли бы жить.
– Я сама имела эту мысль, но бриллианты принадлежат моей матери, и она решительно отказала мне исполнить ее.
– О, в этом я узнаю маркизу, – сказал Дюваль, – это было бы для нее слишком благоразумно… – Но опомнившись, он прибавил: – О! Простите, баронесса, мои слова, они вырвались у меня против воли.
– Ничего, мой добрый друг, мать моя имеет свои смешные стороны, я это знаю; и вы, я имела случай это видеть, бывали так добры, что, казалось, не замечали их. Но вернемся к моему письму, вот аграф, стоящий до десяти тысяч франков, который я вас попрошу продать.
– С охотой, – отвечал Дюваль, взяв аграф и вертя его в руках, – если я говорю с охотой, то это только манера выражаться; признаюсь, мне тяжело видеть, как вы мало-помалу лишаетесь остатков вашего состояния.
– Что же делать, дорогой Дюваль, – отвечала баронесса, меланхолически улыбаясь, – должно сносить испытания, посылаемые нам Богом.
– Но вы сами сознаетесь, баронесса, и я еще раз прошу извинения, что говорю вам об этом, вы сами сознаетесь, что продали уже половину ваших бриллиантов, этим вы прожили около семи лет, другой половиной проживете столько же, а потом?
– Будет, что угодно Богу!
– И вы не имеете никаких предположений?
– Никаких.
– Никакой надежды на будущее?
– Надеюсь, что Людовик XVIII воротится во Францию и нам отдадут конфискованные у нас имения.
– Увы! Баронесса, вы знаете, что эта надежда слабеет ежедневно. Бонапарте, прежде бывший генералом, сделался консулом, потом первым консулом, говорят, он будет императором. Вы, вероятно, не из числа тех, которые верят, что он намерен отдать корону Бурбонам.
Баронесса отрицательно покачала головой.
– Если так, то повторяю: что вы будете делать через пять или шесть лет?
Баронесса вздохнула и ничего не отвечала.
– Вашей дочери четырнадцать лет, – проговорил Дюваль.
Баронесса отерла слезу.
– Через два-три года надобно подумать о том, как ее пристроить.
– О! Дорогой господин Дюваль, – вскричала госпожа Марсильи, – не говорите об этом! Когда я думаю о будущности этого ребенка, я начинаю сомневаться в Провидении.
– Вы не правы, баронесса, должно надеяться, что Бог, посылая своих ангелов на землю, не покидает их; она понравится какому-нибудь молодому человеку, который сделает ее богатой, счастливой и уважаемой в свете.
– Увы, дорогой Дюваль, Цецилия бедна, а привязанности редки; притом кто придет сюда за нею? Мы живем здесь десять лет, а вы и Эдуард были единственными мужчинами, входившими в наш дом. Кстати, дорогой Дюваль, извините меня, я забыла спросить вас о вашей супруге и сыне. Каково здоровье госпожи Дюваль? Каков Эдуард?
– Оба, слава Богу, здоровы. Эдуардом я доволен. Он славный малый, баронесса, за него я могу поручиться, как за самого себя, и он, я уверен, составит счастье своей жены.
– У него будет перед глазами пример отца, – сказала, улыбаясь, баронесса, – и он последует ему. Да, вы нравы, девушка, которая выйдет за Эдуарда, будет счастлива.
– Вы так думаете, баронесса? – живо спросил Дюваль.
– Конечно. Почему бы я говорила то, чего не думаю!
– О! Я думал, что вы мне сказали это для того только, чтобы что-нибудь сказать или доставить мне удовольствие.
– Нет, я вам отвечала согласно своим убеждениям.
– Ах! Ваше уверение меня очень радует, оно придает мне смелости, баронесса; признаюсь, я пришел с намерением поговорить с вами об одном предположении. В Лондоне оно казалось мне всего проще, но, приближаясь к Гендону, я понял все, что было в этом предположении смелого, дерзкого, скажу даже – смешного.
– Я не понимаю вас, господин Дюваль.
– Это доказывает, что мое намерение бессмысленно.
– Постойте, – продолжала баронесса, – кажется, я…
– Вы улыбаетесь, это меня успокаивает, я вам сказал, что Цецилия составила бы счастье мужчины, вы мне сказали, что Эдуард составит счастье женщины.
– Господин Дюваль…
– Извините, баронесса, извините меня, я знаю, что моя смелость велика; не подумайте, что я забываю расстояние, нас разделяющее, но, когда я вспоминаю случай, сблизивший людей, как мы, настолько далеких друг от друга, то начинаю надеяться, что этим Провидение хотело почтить и благословить мое семейство. Притом, баронесса, это было бы, не говоря о моем состоянии, которое я вам предлагал несколько раз, хорошо во многих отношениях; вы знаете, что торговля уважается в Англии. Мой сын будет банкиром. О! Боже! Я знаю, как ничтожно для дочери баронессы де Марсильи и внучки маркизы де ла Рош-Берто имя Эдуарда Дюваля; я желал бы, чтобы он был герцогом и миллионщиком; он бы предложил вашей дочери и то, и другое, как теперь предлагает триста или четыреста тысяч франков, составляющих наше богатство.
– Да, я плачу, дорогой господин Дюваль, потому что ваше предложение и особенно способ, которым вы его высказываете, тронули меня до глубины души; если бы решение зависело от меня одной, я бы протянула вам руку и сказала бы: «Ваше предложение не удивляет меня, и я согласна», – но вы понимаете, что я должна говорить с матушкой.
– О! Что касается до вашей дочери, – отвечал Дюваль, – то, может быть, она согласится: вот уже год, как мне впервые пришла в голову эта мысль, и я замечал ее обращение с Эдуардом. Конечно, она не любит его, я знаю, что девушке такой фамилии, как девица Цецилия, никогда не придет на ум, чтобы она могла любить такого ничтожного человека, как мой сын! Но я давно примечаю за ней, она не ненавидит его и решится за него выйти, узнав, что это доставит вам удовольствие. Но со стороны маркизы де ла Рош-Берто я признаю себя побежденным.
– Предоставьте мне устроить все, любезный Дюваль, – сказала баронесса, – даю вам слово употребить все старания.
– Мне кажется, баронесса, – проговорил Дюваль, вертя в руках аграф, – что при настоящем положении дел бесполезно…
– Дорогой господин Дюваль, – сказала баронесса, – между нами еще нет ничего решенного; вы это знаете. Но даже если бы и было решено, то Цецилии только четырнадцать лет, и мы можем говорить серьезно только через два года. Между тем, будьте так добры, окажите мне услугу, о которой я вас просила.
Господин Дюваль увидел, что надобно было ждать назначенный баронессой срок, встал и приготовился ехать. Тщетно баронесса просила его остаться обедать, Дюваль спешил сообщить своему семейству данную ему надежду и уехал, снова поручив госпоже Марсильи судьбу Эдуарда.
Оставшись одна, баронесса поблагодарила Небо. Конечно, всякий другой на ее месте счел бы милость его не большою, но десятилетия несчастий приучили баронессу смотреть на вещи с практической точки зрения: изгнанная из Франции, лишенная надежд на возвращение, разоренная, без возможности восстановить свое состояние, удрученная почти неизлечимой болезнью, она не могла желать для Цецилии лучшего счастья; что было причиной; ее бедствий, ссылки и разорения? Ее положение в свете. Дворянство – плющ королевской власти, которая, падая, увлекла с собой и дворянство, и оно, бедный обломок ниспровергнутого здания, гибло в неизвестности и ссылке. По всему вероятию, человек одного с баронессой происхождения не стал бы отыскивать Цецилию в ее уединении. Притом в это время молодым дворянам, развращенным роскошью, были нужны богатые невесты. Цецилия была бедна, все богатство ее заключалось в имени, имя женщины исчезает в замужестве, следовательно, мужа не могло привлечь имя Цецилии, а кроме этого она ничего не имела.
Однако баронесса решилась на предлагаемый Дювалем союз не без колебания; она должна была взвесить все его выгоды, чтобы убедиться; как мы видели, она не хотела быть одолженною Дювалем и дала согласие под двойным условием согласия своей дочери и матери.
То, что ожидала баронесса, случилось: Цецилия выслушала все, что она ей сказала о своих предположениях, о будущем, с удивлением, смешанным с беспокойством, и потом спросила:
– Должно ли мне будет расстаться с вами?
– Нет, дитя мое, – отвечала баронесса, – напротив, это, может быть, единственный для нас способ не разлучаться.
– В таком случае располагайте мной, как вам угодно, – сказала Цецилия, – все, что вы сделаете, будет хорошо.
Цецилия, как предвидела баронесса, питала к Эдуарду братскую привязанность, но она могла ошибаться; не видав других мужчин, кроме Дюваля и его сына, она не знала, что такое любовь. Поэтому она согласилась без отговорок, особенно когда мать сказала ей, что это вернейшее средство не разлучаться.
Не то было с маркизой де ла Рош-Берто; после первых слов баронессы об этом союзе она объявила, что он невозможен и что она никогда не даст на него своего согласия.
XII. Человек предполагает…
В следующее воскресенье семейство Дювалей приехало, по обыкновению, к баронессе, которая приняла их одна. У маркизы была мигрень.
Никто ни слова не упоминал о женитьбе, но госпожа Дюваль обняла баронессу де Марсильи, Эдуард поцеловал руку Цецилии, и Цецилия покраснела.
Очевидно, все знали о проекте Дюваля, и он наполнял радостью сердца самого Дюваля, его жены и сына.
Что касается баронессы – она была печальна; в первый раз в триста лет ее семейство хотело вступить в неравный союз, и хотя она была убеждена, что это нарушение законов аристократии, которым покорялись ее предки, составит счастье ее дочери, но не могла победить в себе какого-то беспокойства.
Цецилия за несколько дней перед тем стала замечать, что здоровье ее матери ослабевает. Особенно в этот день лицо баронессы, вероятно вследствие душевного волнения, покрывалось то ярким румянцем, то смертельной бледностью; по временам она отрывисто кашляла. За десертом баронесса встала и вышла. Цецилия последовала за ней и нашла свою мать прислонившейся к стене коридора. Заметив дочь, баронесса спрятала платок, который держала у рта, но Цецилия успела заметить на нем кровь и закричала. Баронесса поцелуями заглушила ее крик, и обе вернулись в столовую.
Госпожа Дюваль с участием спросила о причине, которая заставила выйти баронессу и Цецилию; баронесса отвечала, что ей сделалось дурно, а Цецилия тихонько уронила несколько слез.
Прощаясь с гостями, Цецилия просила господина Дюваля под каким-нибудь предлогом прислать в Гендон, на следующий же день, лучшего лондонского врача, и господин Дюваль обещал ей это.
Когда Цецилия и ее мать остались одни, первая не могла далее скрывать горестных чувств своих; она желала не высказывать их, но не могла, не умея притворяться. И у баронессы недостало духа скрыть от дочери своего беспокойства, но это беспокойство оправдывало согласие ее на союз благородной фамилии Марсильи с плебейской фамилией Дювалей, и Цецилия в свою очередь старалась успокоить мать.
На следующее утро к баронессе явился друг господина Дюваля, приехавший, как он говорил, для того, чтобы отдать ей от имени Дюваля десять тысяч франков, которые тот был ей должен; эти деньги Дюваль привозил еще накануне, но, когда Цецилия попросила его под каким-нибудь предлогом прислать доктора, он удержал их у себя, думая, что они дадут ему возможность исполнить ее желание.
Приезжий во время разговора объявил, что он доктор, ехал к больному и кстати получил от Дюваля поручение, доставившее ему честь знакомства с баронессой.
Цецилия воспользовалась этим, чтобы передать гостю свое беспокойство о здоровье матери, и баронесса, с первого слова понявшая всю проделку, откровенно рассказала доктору все признаки болезни, заставлявшие ее опасаться за свое здоровье.
Доктор, по-видимому, не разделял опасений госпожи Марсильи, но тем не менее предписал ей строгую диету и в разговоре, с видом человека, не знающего, последуют ли его совету, присовокупил, что баронесса получила бы значительное облегчение, проведя семь или восемь месяцев в Ницце или Пизе.
Цецилии казалось, что всего легче исполнить последнее предписание доктора, и очень удивилась, когда на ее просьбы в точности следовать совету доктора баронесса отвечала, что исполнит все, кроме путешествия; ее удивление увеличилось, когда баронесса, чтобы отклонить ее настойчивость, сказала, что они так бедны, что не могут перенести расходов, нужных на путешествие.
Цецилия не понимала, что такое богатство и что такое бедность. Ее цветы рождались, цвели, умирали без всякого различия друг перед другом; все они пользовались водой, освежавшей их стебли, солнцем, развивавшим их почки, и она думала, что люди, подобно растениям, имели равное участие в произведениях земли и дарах неба.
Тут впервые баронесса рассказала дочери, что они были богаты, имели дом, земли, замки, но все это продано, и им остается только маленький загородный дом, в котором они живут, что даже и этот домик не принадлежит им, и они пользуются им за ежегодную плату, так что если перестанут ее уплачивать, то будут выгнаны вон.
Цецилия спросила у матери, чем они до сих пор жили, и баронесса не скрыла от нее того, что источником денег были бриллианты ее бабушки. Бедное дитя осведомилось, не может ли она чем-нибудь способствовать благосостоянию своего семейства, и узнала, что женщина не может составить себе состояние, но получает его от мужчины. Тогда Цецилия вспомнила о проекте матери соединить ее с семейством Дювалей и, бросаясь в ее объятия, сказала:
– О! Маменька, клянусь, я буду счастлива с Эдуардом.
Госпожа Марсильи поняла все благородство этого восклицания и то, что с этой стороны она не встретит никакого препятствия в исполнении своего намерения.
Дни проходили, не изменяя положения бедного семейства, только баронесса все более и более ослабевала; однако политические новости были несколько благоприятнее прежних; для роялистов слух, что Бонапарте возвратит престол Бурбонам, становился все правдоподобнее; говорили о прекращении первым консулом всех сношений с якобинцами, уверяли, что Людовик XVIII писал к нему, и молодой победитель отвечал ему двумя письмами, в которых не отнимал у него всей надежды.
В одно время герцогиня де Лорд воротилась в Лондон и, извещая баронессу Марсильи о своем приезде, уведомляла, что посетит ее на следующий день.
Эта новость была очень приятна баронессе и ее дочери и привела в восторг маркизу, которая увидела наконец возможность быть в своей сфере и очиститься от сношений с Дювалями, – она позвала Цецилию к себе в комнату, что бывало только в важных случаях, и приказала ей не говорить герцогине ни слова о безумных намерениях ее матери насчет ее замужества. То же самое сказала она баронессе, которая, предвидя возражения, какие будет ей представлять герцогиня, с охотой обещала маркизе исполнить ее желание.
На другой день, в два часа пополудни, когда баронесса, маркиза и Цецилия собрались в зале, перед загородным домом остановилась карета, раздались удары молотка в дверь, и через несколько минут доложили о герцогине де Лорд и шевалье Генрихе де Сенноне.
Баронесса около восьми лет не видела герцогиню; они обнялись как два друга, дружба которых не охладилась ни временем, ни разлукой. Герцогиня не могла скрыть грустного чувства, возбужденного в ней переменой лица баронессы, и та заметила это.
– Вы находите, что я переменилась, не правда ли? – сказала она вполголоса герцогине. – Но, прошу вас, не говорите ни слова, вы встревожите Цецилию. Мы сейчас пойдем в сад и там поговорим.
Герцогиня пожала ей руку.
– Все то же, – сказала она, обращаясь к маркизе, великолепно одетой. Герцогиня наговорила ей много лестного и, обращаясь к Цецилии, сказала:
– Вы стали тем, чем обещали быть, прелестная Цецилия. Поцелуйте меня и примите мое поздравление, я уже слышала от Дювалей, которые приходили вчера ко мне засвидетельствовать свое почтение, что вы достойная девушка.
Цецилия подошла, и герцогиня поцеловала ее в лоб.
– Милая баронесса и вы, милая маркиза, – продолжала герцогиня, – позвольте мне представить вам моего племянника, Генриха де Сеннона, которого, со своей стороны, рекомендую как прекрасного молодого человека.
Несмотря на этот вполне ужасный комплимент, шевалье поклонился необыкновенно грациозно.
– Вам известно, – сказал он, – что герцогиня мне вторая мать, и потому прошу вас не удивляться преувеличенности ее похвал.
Баронесса и маркиза поклонились, Цецилия присела, когда Сеннон обратился к ней.
Несмотря на скромное отклонение им от себя слов герцогини, должно было признаться, что госпожа де Лорд была права. Генриху было двадцать лет. Это был красивый юноша, в котором видны были благородные манеры детей, не покидавших родительского крова и во время домашнего воспитания не утративших того лоска хорошего тона, который обыкновенно уничтожается университетским образованием. Генрих, как и большая часть эмигрантов, не имел состояния. Мать потерял он вскоре после своего рождения, отец его был гильотинирован, и он мог ждать богатства только от дяди, который, как говорили, составил себе в Гваделупе огромное состояние торговыми оборотами, но по странному капризу дядя объявил, что племянник его ничего не получит, если не примет участия в торговых делах. Семейство Генриха де Сеннона восстало против подобного условия, и Сеннон получил воспитание совсем не такое, как было бы нужно для торговца сахаром или кофе.
Все эти подробности были переданы баронессе и маркизе, и понятно, что герцогиня де Лорд и ее племянник не весьма хорошо отзывались о людях, занимающихся коммерцией; маркиза помогала их осуждениям. Баронесса и Цецилия, чувствуя, что часть эпиграмм относится к семейству, составляющему их обыкновенное общество, почти не вмешивались в разговор, который вскоре обратился почти в насмешки, и баронесса, желая прекратить его, взяла герцогиню под руку и, согласно своему обещанию, повела в сад.
Маркиза, Цецилия и Генрих остались.
Маркиза, увидя Генриха, решила, что он, а не какой-нибудь Эдуард Дюваль должен быть мужем Цецилии, и потому, лишь только баронесса и герцогиня вышли из комнаты, как маркиза, следуя желанию выставить достоинства своей внучки и будто для развлечения шевалье, заставила ее принести шитье и альбомы.
Генрих, хотя знаток и в вышивании, был поражен альбомами. В этих альбомах, как мы сказали, находились рисунки красивейших цветов сада Цецилии: имя каждого было написано внизу. Генрих с удивлением заметил, что, если можно так выразиться, каждый цветок имел свое особенное лицо, вполне соответствовавшее имени, ему данному. Он попросил Цецилию объяснить ему эту странность, и Цецилия рассказала ему о своем воспитании в кругу этих цветов, о том, как она подружилась со своими благовонными друзьями, как силой симпатии достигла возможности понимать печали и радости своих лилий и роз, как, наконец, по их характерам и приключениям окрестила их соответствующими именами.
Генрих слушал этот рассказ, как очаровательную волшебную сказку, но сказка эта была быль, волшебница перед ним. Всякую другую девушку, кроме Цецилии, которая стала бы рассказывать ему подобные вещи, счел бы он безумной; было заметно, что непорочное дитя описывало свою жизнь, свои чувства, свои радости и огорчения; если она и приписывала их цветам, то от чистого сердца. Говоря про одну несчастную розу, она почти плакала.
Маркиза слушала и старалась время от времени переменить разговор, находя все эти ботанические приключения не стоящими внимания, но Генрих держался иного мнения; ему казалось, что он видит не человека, а какое-нибудь фантастическое существо Оссиана или Гете.
Однако, когда маркиза произнесла слово «музыка» и открыла фортепьяно, Генрих, будучи сам музыкантом, попросил Цецилию спеть ему что-нибудь.
Цецилия не умела заставлять себя, не знала, есть ли у нее дарование или нет, быть может, не знала даже, что такое дарование.