Текст книги "Могикане Парижа"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
VI. Решение
Следующий день был туманный и сумрачный. Мы видели конец его в первой главе этой книги, когда встретили на улицах Парижа Жана Робера, Людовика и Петрюса. Посмотрим теперь начало его.
Шел мелкий, пронизывающий дождь, воздух был холоден, небо – серое, мостовые – черны. Это был один из таких зимних дней, когда каждому точно не по себе, один из тех дней, когда грустно одному, еще грустнее вдвоем, когда кажется, что ум оцепенел так же, как и тело, в каком бы уголке кабинета человек ни уселся, в какое бы местечко своей любимой комнаты ни спря тался.
Вот в такой день молодые люди сошлись во флигеле Коломбо.
Виноградные лозы ярко горели в камине, но, насколько весел свет огня в зимние вечера, настолько же он печален утром, когда кажется неудачным подражанием, смеш ной подделкой солнца; он не блестит, не сверкает, а едва согревает.
Они оба сидели перед камином безмолвные, задумчивые, печальные, обмениваясь время от времени отрывистыми словами, какими обмениваются осужденные в ожидании палача.
Наконец, Кармелита решила начать разговор и сказала:
– Итак, он приедет завтра!
– Да, завтра, – повторил Коломбо.
– И мы еще не решили окончательно, друг мой, – сказала Кармелита.
– Как же, – отвечал Коломбо после минутного молчания, – я решил.
– В таком случае и я также, – сказала молодая девушка, протягивая руку бретонцу.
– Я умру, – сказал Коломбо.
– И я умру, – сказала Кармелита.
Коломбо побледнел.
– Это решительно, Кармелита? – сказал он дрожащим голосом.
– Решительно, Коломбо, – отвечала твердо Кармелита.
– Вы умрете без сожаления?
– С радостью, в восторге, в восхищении.
– Тогда да простит нас Бог! – сказал Коломбо.
– Бог уже простил нас, – сказала молодая девушка, подняв к небу полный безграничной веры взор.
– Хорошо, – сказал Коломбо, – расстанемся еще раз, чтобы соединиться навеки. Прежде, чем умереть, разой демся на некоторое время.
– Вы хотите проститься, друг мой?
– Я напишу письмо отцу и Доминику.
– А я, – сказала Кармелита, – напишу трем школьным подругам, моим трем сестрам из Сен-Дени.
Молодые люди крепко пожали друг другу руки и разошлись. Кармелита пошла в свою комнату, Коломбо – во флигель.
Вот письмо, которое Коломбо написал своему отцу, старому графу Эдмонду де Пеноель.
« Мой дорогой и уважаемый отец!
Простите мне скорбь, которую я вам причиняю.
Хотя мое решение твердо, хотя ничто на свете не может заставить меня отказаться от него, даже ваша любовь ко мне, даже моя благодарность к вам, но я колеблюсь, я останавливаюсь и собираюсь с силами, чтобы написать следующие строки…
Мой нежно любимый, дорогой, уважаемый, почитаемый отец, простите меня! Простите меня! Вы учили меня с детства прежде всего заботиться о том, чтобы люди не презирали меня, и я прибегаю к смерти, боясь этого презрения. Когда вы получите это письмо, мой дорогой отец, ваш бедный Коломбо уже не будет существовать, предпочитая, по вашему совету, отказаться от жизни, чем не исполнить своего долга.
Не думайте, что я сделал что-либо нечестное, мой благородный отец! Не бойтесь этого ни одной минуты: если бы я пал, то вместо того, чтобы подло скрываться от света, я искупил бы мою вину, публично сознавшись в ней перед всеми. Нет, я боролся, противился, но ураган страсти, безысходная любовь сломили мои силы. Они охватили мою душу, и я склоняю голову и умираю.
„Ведите себя на земле как странники и чужеземцы, которым нет выгоды от дел этого света“.
Помните ли вы эти слова из „Подражания Христу“?
Я как странник в продолжение тридцати лет бродил между чужими, мой дорогой отец, и теперь, не желая принимать участия в делах этого света, я без сожаления оставляю землю и иду ждать вас на небо.
Я умираю со спокойной совестью; я сказал бы даже – с веселым сердцем, отец мой, если бы моя эгоистическая радость не была бы обидна для вашей привязанности.
Умоляю вас на коленях со сложенными руками, разбитым сердцем, умоляю вас, мой обожаемый отец, умоляю вас простить мне горе, которое я вам причиняю; но для меня такое же большое несчастье жить, как велико счастье умереть!
Ваш неблагодарный сынКоломбо де Пеноелъ».
Несколько слез, крупных, как капли дождя во время грозы, оставили пятна на последней странице этого письма, написанного слабой рукой, крупным почерком.
Затем, не запечатывая этого письма, только отодвинув его рукою, Коломбо написал другое письмо Доминику Сарранти.
Брат мой!
Я умираю! Я обращаюсь к вам как к другу, я обращаюсь к вам как к священнику. Мне нужен и священник, и друг.
Вот, что я скажу священнику:
«Брат мой, не говорите над моим телом этого богохульства: „Тот, кто хочет умереть, никого не любит“; я, напротив, умираю, потому что слишком любил!»
У меня перед глазами книга, которая предает анафеме самоубийц. В ней сказано, что между животными нет такого, которое вырывало бы свою внутренность и лишало бы себя жизни.
Да, без сомнения, да, животные слепо повинуются создателю, один человек восстает против него; но Бог дал животному только инстинкт, а человеку он дал страсти; в этом заключается вся тайна непослушания людей и покорности животных.
Моя смерть, – о, природа, вечная мать, пожирающая и дающая жизнь! – не скроет от тебя ничего из того, что ты мне дала. Мое тело, эта маленькая часть всего великого, соединится с тобой, только в другом виде; моя душа или умрет вместе со мною и изменится в громадной массе вещей, или будет бессмертна, и в таком случае ее божественное существо останется неприкосновенным. Мой разум, всегда подчиненный вере, не обольщается софизмами, я слышу голос Бога, который говорит мне: «Человек, я создал тебя для того, чтоб твоим счастьем ты участвовал во всеобщем счастии, а для того, чтобы ты мог этого вернее достигнуть, я дал тебе любовь к жизни и ужас перед смертью». Да, но если сумма горя превышает сумму блаженства?..
Вот что я скажу священнику, мыслителю и философу, священнику, который знал меня и вознесет за меня к Богу свои руки, свои чистые руки и свой дух, свободный от страстей; священнику, который не позволит, как бы не недостойна христиан была наша смерть, опустить наши тела в могилу без молитвы или без прощения.
Теперь вот что я скажу другу:
«Добрый Доминик! Дорогой друг моего сердца! Завтра утром, когда ты получишь это письмо, ты поедешь в Нижний Медон, – ты знаешь дом, в котором я живу, – ты войдешь туда и найдешь лежащими на одной постели трупы молодого человека и девушки, умерших для того, чтоб не краснеть ни перед собою, ни перед людьми, ни перед Богом. Милый друг, тебе, тебе одному я доверяю заботу о нашем погребении.
Мы не могли вместе жить на этом свете. Мы не могли ни жить одной жизнью, ни спать на одном ложе, мы желаем, по крайней мере, покоиться в одном гробу в продолжении вечности. Ты велишь сделать, дорогой друг, гроб настолько широкий, чтобы нас можно было б двоих положить рядом; ты сорвешь последние цветы с розана, который найдешь в нашей комнате, и бросишь на нас; затем нам нужны будут только твои молитвы.
Но останется человек, которому ты будешь необходим, милый друг моего сердца, – это мой отец.
Отдав последний долг его сыну, ты поедешь в Бретань: тебя ведь ничто не удерживает в Париже. Ты найдешь его в слезах, но ты не будешь стараться его утешать, а будешь плакать вместе с ним.
Прощай, мой друг! Завтра в это время люди, по мнению которых, я приношу себя в жертву, не будут действовать ни за меня, ни против меня: мы предстанем, Кармелита и я, у престола Господня.
Твой друг… более, чем друг, – твой брат
Коломбо де Пеноелъ».
Он запечатал оба письма, надписал адреса, только на письме отца прибавил: «Послать на почту»; а на письме Доминику Сарранти: «Отнести завтра до семи часов утра».
VII. Соловьиный выводок
В это же время Кармелита написала следующее письмо трем своим подругам: «Регине, Лидии и Фражоле».
«Прощайте, мои сестры!
Мы клялись в Сен-Дени, как бы не было различно наше общественное положение, любить друг друга, защищать друг друга и помогать всю жизнь, как мы привыкли делать это в пансионе. Было решено, что в случае опасности каждая из нас прибегнет к другой, в каком бы месте и на каком расстоянии она бы ни находилась.
Я сдержу свою клятву, сестры мои: я вас зову; сдержите вашу: придите ко мне!
Придите поцеловать в последний раз холодный лоб той, которая была вашим другом!
Не сожалейте, однако, о моей жизни, о мои сестры! Лучше позавидуйте моей смерти; потому что я умираю так, как другие живут, – с радостью, с восторгом, с блаженством!
Я люблю! И та, которая из вас уже любит, поймет значение этого слова… Если вы еще не любите сегодня, вы поймете его завтра. Я люблю человека, которого я выбрала по своему вкусу, который был моей мечтой; я нашла соединенными в одном человеческом существе все сокровища доброты, красоты, добродетелей, которыми каждая из нас старается наделить героя, за которого она должна выйти замуж.
Не имея возможности выйти за него замуж на этом свете, я обручаюсь с ним сегодня вечером, чтобы выйти на том.
Мы умрем вместе, сестры мои, и, если завтра вы при едете рано, прежде, чем смерть покроет синевою наши щеки, вы увидите двух красивейших обрученных, которых только носила когда-нибудь земля.
Но не проливайте ни одной слезы над их головами, не нарушайте их сна вашими стенаниями, потому что никогда, никогда души обрученных не поднимались более сияющими, более чистыми к небу.
Прощайте, мои сестры!
Я сожалею только о том, что не могу поцеловать вас всех трех прежде, чем умру. Но горечь этого сожаления услаждается мыслью, что, может быть, я не могла бы устоять перед вашими слезами и что ваша привязанность, нежная и преданная, возбудила бы во мне желание жить, тогда как я испытываю невыразимое блаженство, умирая.
Слезы навертываются мне на глаза при мысли, что я должна покинуть любимого мною; но улыбка мелькает на губах при мысли, что я последую за ним.
Будьте счастливы!
Вы заслуживаете счастья, которое обещало вам ваше детство. Я не знаю, за что вы так горячо любили меня: я не была достойна быть между вами.
Помните ли вы, как однажды наша начальница на звала вас тремя грациями, на что аббат заметил: „Следовало бы лучше сказать, три добродетели“.
И это была правда: Регина была Вера, Лидия – Надежда, Фражола – Милосердие.
Прощай, моя Вера! Прощай, моя Надежда! Прощай, мое Милосердие! Прощайте, мои сестры. Да сблизит вас еще более мое отсутствие; любите друг друга еще больше, если это возможно: только одна любовь и хороша на этом свете. Старайтесь жить любовью, которая заставляет меня умирать; я не могла бы пожелать вам более неизъяснимого блаженства. Я завещаю вам мое единственное со кровище – мой белый розан – если, впрочем, он не умрет вместе с нами. Вы будете ухаживать за ним, вы сохраните его цветы, и 15 мая, в день моего рождения, вы придете все вместе и положите его лепестки на мою могилу.
Так оборвала я в одну весеннюю ночь лепестки всех земных радостей.
Вы найдете возле меня это письмо; наверху будет лежать симфония, которую я сочинила. Я думаю, что я могла бы сделаться великой артисткой.
Эта пьеса посвящена вам всем троим, потому что я думала о вас, когда писала ее. Она называется „Соловьиный выводок“.
Однажды летом я видела, как с дерева упало гнездо соловья, которого убила гроза, – для птиц так же существуют грозы, как и для людей – это сюжет моей симфонии, которую вы разучите и будете играть в память обо мне.
Бедные маленькие птички! Они подобны мечтам, которым я завидовала всю жизнь и которые умерли, едва распустившись.
Прощайте в последний раз, потому что, вопреки своей воле, я чувствую, что глаза мои мокры от слез, а если эти слезы упадут на мое письмо, они смоют слова счастья, которые я написала.
Прощайте, мои сестры! Кармелита».
Окончив это письмо, она написала три другие, в которых просто назначала свидание своим подругам завтра в семь часов утра.
Потом она позвала садовницу.
– Вынимают ли еще сегодня почту? – спросила она.
– Да, мадемуазель, – отвечала Нанетта, – поторопитесь немного, и ваши письма пойдут сегодня в четыре часа.
– В котором часу будут они розданы в Париже?
– В девять часов вечера, мадемуазель.
– Это все, что мне нужно… Возьмите эти три письма и бросьте их в почтовый ящик.
– Хорошо, мадемуазель… Больше мадемуазель ничего мне не прикажет?
– Нет. Почему вы это спрашиваете?
– Потому, что сегодня немецкая Масленица.
– Праздник?
– Да, мадемуазель, и мы предполагали ехать в Париж, где мы должны сойтись на большом маскараде прачек из Ванвра, и, если я не нужна, мадемуазель…
– Нет, вы можете отправляться в Париж. А в котором часу вы вернетесь?
– В одиннадцать, а может быть, и позднее. Очень возможно, что будут танцевать.
Кармелита снова улыбнулась.
– Веселитесь хорошенько, – сказала она, – и возвращайтесь, когда хотите: вы нам не нужны.
Итак, Коломбо и она останутся совершенно одни в доме, и мысль об этом уединении заставляла улыбаться девушку.
Садовница ушла, а около четырех часов молодые люди, чувствуя себя свободными, думали только о приготовлении к смерти…
Когда они пришли в комнату Кармелиты, девушка открыла окно и взяла за руку Коломбо.
– Я стояла на этом месте, – сказала она ему, – в день отъезда Камилла, и только в тот день я поняла всю величину моей ненависти к нему и силу любви, которую я питала к вам. С этого дня, Коломбо, я покончила с жизнью и примирилась со смертью… Но с этой же минуты – простите мне, Коломбо! – с этой же минуты мне пришло в голову эгоистическое желание умереть вместе с вами.
Коломбо прижал девушку к своему сердцу.
– Благодарю, – сказал он.
Потом они унесли розан, который должен был быть спутником их агонии.
Но на пороге Кармелита остановилась.
– Здесь, – сказала она, – на этом месте я в первый раз узнала о вашей любви. О! Как удержалась я, что не бросилась в ваши объятия, когда вы пробыли тут полчаса в одну счастливую ночь?
Затем, показав ему на окно в коридоре, она сказала:
– Из этого окна я наблюдала за светом вашей лампы и оставалась тут до тех пор, пока лампа не гасла.
Они сошли с лестницы. Кармелита – улыбаясь, молодой человек – вздыхая…
VIII. Очень нужное письмо
Часы пробили час ночи.
Это был именно тот час, если помнят читатели, в который трое молодых людей, встреченных нами в начале этой истории, и их таинственный спаситель садились ужинать.
Оставим пока Жюстена, подъехавшего верхом в Версаль, оставим Сальватора, Жана Робера и г-на Жакаля, ехавших в карете в Нижний Медон, и вернемся к Людовику и Петрюсу, которые спали за столом в трактире.
Первым проснулся Людовик. Его разбудил шум, который производило веселое общество, желая попасть на четвертый этаж, где находились молодые люди.
Мальчик, повинуясь приказаниям Сальвадора, не хотел даже позволить, чтобы кто-нибудь вошел в комнату, где спали Людовик и Петрюс.
Шум, который производило настаивавшее общество, и разбудил молодого человека.
Он открыл глаза и прислушался.
На этот раз осаждающие нападали с таким веселым смехом, и этот смех, казалось, выходит из таких молодых и свежих ртов, что Людовик рассудил, что, может быть, доставит себе и другу удовольствие, если разрешит овладеть комнатой таким противникам.
И он пошел сам отворять дверь.
В ту же минуту группа разряженных в костюмы пьеро, дьяволов, торговок рыбой наводнила комнату с таким шумом, с такими взрывами хохота, что Петрюс вскочил с криком: «Пожар!»
Петрюс уже раньше бредил пожарами.
В это время Людовик почувствовал, как две хорошенькие руки обвились вокруг его шеи, а ротик с жемчужными зубками, каждое дыхание которого раздувало кружева бархатной полумаски, закрывавшей верхнюю часть лица, говорил ему своими розовыми губками:
– Так это ты, студент моего сердца, дозволяешь удерживать за собою целое помещение?
– Прежде всего, если бы ты, маска, потрудилась оглянуться, то увидала бы, что я не один.
– Э, да вот и сам Рафаэль! Хочешь, чтоб я позировала перед тобой, чтоб ты сделал ногу женщины на пожаре, о котором ты сейчас орал?
И молодая девушка, одетая в костюм простолюдинки, приподняв шаровары, показала под тонким шелковым чулком такую ногу, какую ищут художники и находят кардиналы.
– О! Я знаю эту ногу, княгиня! – сказал Петрюс.
– Шант-Лиля! – вскричал в то же время Людовик.
– Так как меня узнали, то я снимаю маску, – сказала красивая прачка. – Да и пить неловко, когда лицо закрыто… Дайте мне пить! Я умираю от жажды!
И все общество, состоявшее из пяти или шести прачек из Ванвра и трех садовниц из Медона, в сопровождении их возлюбленных, повторило хором:
– Пить! Пить!
– Молчите! – закричал Людовик, – комната принадлежит мне, следовательно, я должен и угощать. Мальчик, шесть бутылок шампанского для меня!
– И шесть для меня, мальчик! – прибавил Петрюс.
– В добрый час! – сказала княгиня. – А в благодарность за это мы подставим вам наши щеки для поцелуев.
– Чет или нечет? – сказал Петрюс, вынимая из кармана пригоршню монет.
– Что вы хотите сделать, синьор Рафаэль? – спросила Шант-Лиля.
– Я ставлю щеку Людовика против моей.
– Чет за чет! – отвечал Людовик, говоря тем же языком, каким говорил его друг.
– А мы всегда пускаем ракеты, – заметила княгиня, возвращаясь к своим обычным выражениям. – Пиф-паф! Нам недостает только Камилла: он пустил бы букет.
В эту минуту гарсон вернулся с двенадцатью бутылками шампанского.
– Букет – вот он! – сказал гарсон, заставляя выскочить пробки из двух бутылок, у которых он подрезал проволоку на лестнице.
– Выиграл! – вскричал Людовик, целуя Шант-Лиля в обе щеки. – Я тебя похищаю, сабинянка.
И, взяв на руки княгиню Ванвр, как будто это был ребенок, он отнес ее к столу и, усевшись сам, посадил ее к себе на колени.
В течение часа двенадцать бутылок были выпиты; затем – двенадцать других, которое общество, чтоб не оставаться в долгу, велело подать в свою очередь.
– Теперь, – сказала Шант-Лиля, – речь идет о воз вращении в Ванвр. Вот Нанетта обещала своей барышне вернуться в одиннадцать часов и должна передать ей письмо. Теперь три часа утра, а письмо-то нужное.
– Четыре часа, принцесса, – заметил Петрюс.
– А хозяйка встает в пять! – вскричала Шант-Лиля. – В дорогу, общество!
– Княгиня, – остановил ее Людовик, – когда состоится ваше первое путешествие в Париж?
– О! – ответила Шант-Лиля. – Как будто вы беспокоитесь об этом?
– Конечно, я беспокоюсь, особенно, когда у меня нет более белья.
– Ба, вот мелочность! Хорошо, вы его получите, когда приедете за ним сами.
– Шант-Лиля, без глупостей! Эта неделя была трудная для белых рубашек, а я не могу ходить к моим больным в рубашках с кружевами.
– Приходите за вашим бельем.
– О! Если дело только в этом и в вашей коляске есть место, княгиня, я готов.
– Без фарсов?
– Так же верно, как я говорю с вашей светлостью.
– Браво! Браво! Мы напьемся молока на мельнице в Ванвре. А вы поедете, синьор Рафаэль?
– Ты едешь, Петрюс? Это хорошо: долгие шалости – самые лучшие.
– Черт возьми! У меня нет недостатка в желании, но, к несчастью, у меня утром первый сеанс.
– Ну, отложи этот сеанс!
– Невозможно. Я дал слово.
– Тогда, – заметила Шант-Лиля – это должно быть свято. Форнарина отпускает своего Рафаэля. Пойдем, король проказников.
И она протянула руку Людовику, который, решившись весело завершить карнавал, оплатил свой счет и счет Петрюса, спустился с лестницы и сел в громадную по возку для перевозки мебели, в которой все общество при ехало из Ванвра в Париж.
Петрюс, живший на Западной улице, простился с ними, пожелал другу побольше удовольствий, отвечая, несмотря на расстояние и потемки, на шумные слова приветствия, которые посылало ему веселое общество.
– Ну, хорошо, – спросил Людовик, – куда же мы отправляемся таким образом? Мне кажется, что мы едем в Версаль, а не в Ванвр?
– Если бы Рафаэль не покинул нас, король проказников, – отвечала Шант-Лиля, – он сказал бы: ваше величество, все дороги ведут в Рим.
– Я не понимаю, – сказал Людовик.
– Посмотри на Нанетту, прекрасную садовницу.
– Я смотрю на нее.
– Как ты ее находишь?
– Хорошенькой!.. Дальше?
– Ну, хорошо, она поехала с условием, что ее выпустят у ее двери.
– Ну ладно, бог с вами! – ответил Людовик. – Позволь мне сесть к твоим ногам, княгиня, и положить голову на твои колени: ты спасешь мне жизнь.
– Хорошо, – сказала девушка, – если бы я знала, что мы везем этого господина для того, чтоб он спал, то его бы следовало положить в телегу с зеленью. Ему было бы там так же хорошо, как и здесь.
– Ах, княгиня, – сказал сонный Людовик, – ты ко мне несправедлива: капуста не так сладка, а салат не так нежен, как ты.
– Боже мой! – произнесла Шант-Лиля тоном глубочайшего сострадания. – Как бывает глуп самый умный человек, когда ему хочется спать!
Пробило пять часов утра, когда они приехали в Бельвю. Мало-помалу звучный смех замолк, веселые крики затихли, вероятно, и холод, сопровождающий возвращение утра, особенно зимой, отзывался на полузаснувших участниках маскарада. Каждый желал поскорее вернуться в свою комнату, в свою постель.
Наконец повозка остановилась перед дверью дома, где жили Коломбо и Кармелита; Нанетта выскочила из нее, достала из кармана ключ и вошла в дом.
– Хорошо, – сказала она, увидев через оставленную открытой дверь коридора, выходившую в сад, огонь, который светился у Коломбо. – Молодой человек еще не спит и получит свое письмо.
– Прощайте, господа!
И она заперла дверь.
Несколько глухих ворчаний раздалось из глубины повозки, которая направилась к Ванвру.
Но только повозка отъехала пятьдесят шагов, как крики: «Помогите! Помогите!.. Г-н Людовик, г-н Людовик!» – раздались с того места, где высадили Нанетту.
Повозка остановилась.
– Что случилось? – спросил Людовик, внезапно проснувшийся.
– Я не знаю, но вас зовут, – ответила Шант-Лиля. – Я узнаю голос Нанетты. Случилось какое-нибудь несчастье.
Людовик выскочил из повозки и в самом деле увидел Нанетту, которая бежала испуганная и кричала:
– Помогите! Помогите!