Текст книги "Ущелье дьявола. Тысяча и один призрак"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава десятая На жизнь и на смерть
Теплый воздух майской ночи струился в открытое окно, и звезды, как влюбленные, утопали в мягком и тихом лунном сиянии.
Самуил и Юлиус молчали, они все еще были под впечатлением той таинственной сцены, при которой они присутствовали. У Юлиуса с этим впечатлением была неразрывно связана мысль об отце и о Христине. Самуил же думал только о самом себе.
Казалось, трудно было смутить надменного ученого, но, несомненно, глава этого верховного клуба почти произвел на него впечатление. Самуил думал: кто бы такой мог быть этот человек, говорящий так необычайно властно, начальник над начальниками, глава целого, члены которого исключительно принцы крови? Под этой маской Самуилу мерещился чуть не император.
О, стать со временем самому главой этой верховной ассоциации – вот цель, к которой надо стремиться. Держать в своих руках судьбу не каких-нибудь жалких созданий, а целых народов – какая завидная участь!
Так думал Самуил, вот почему строгое предупреждение незнакомого главаря так глубоко поразило его.
К ужасу и стыду своему Самуил сделал следующее открытие: он думал, что у него есть все выдающиеся пороки, на проверку оказалось, что у него одного из них не хватало, и даже довольно крупного: лицемерия. Неужели он является только полусилой? Как? Он позволил себе поступить неосторожно, гордо обнаружив свои надежды и свое значение перед людьми, которые, обладая сами властью, очевидно, не особенно желали принять в свое общество алчное и властолюбивое лицо. Какое ребячество, какая глупость!
– Решительно, – думал Самуил, – Яго – великий человек. Черт возьми! Когда играешь в карты, дело идет только о выигрыше во что бы то ни стало!
Он быстро вскочил с кресла, на котором сидел, и начал ходить по комнате крупными шагами.
– Нет, ни за что, – говорил он сам с собой, откинув голову, сжав кулаки и сверкая глазами, – нет: лучше неудача, чем лицемерие! В сущности, дерзость имеет большие преимущества перед низостью. Все-таки я подожду еще несколько лет, пока решусь сделаться Тартюфом. Останусь себе Титаном и попробую взять небо приступом, прежде чем попасть на него мошенническим образом.
Он остановился перед Юлиусом, который, закрыв лицо руками, казалось, был погружен в глубокую думу.
– Что ж ты не спишь? – спросил Самуил, кладя руку ему на плечо. Юлиус очнулся.
– Нет, нет, – заговорил он, – мне надо сначала написать письмо.
– Кому же? Христине, что ли?
– О, это невозможно. Под каким предлогом и по какому праву стал бы я писать ей? Нет, я собираюсь писать отцу.
– Но ведь ты страшно теперь утомлен. Ты ему напишешь и завтра.
– Нет, Самуил, мне нельзя откладывать этого, я сейчас же сажусь писать.
– Хорошо, – сказал Самуил. – В таком случае и я тоже напишу письмо этому великому человеку по тому же самому поводу. И напишу свое письмо, – прошипел он сквозь зубы, – теми чернилами, которые употреблял Хам, когда писал Ною. Для начала сожжем эти корабли.
И он продолжал уже вслух:
– Но сперва, Юлиус, мы должны условиться с тобой насчет одного важного пункта.
– Какого?
– Завтра мы деремся с Францем и Отто. Хотя решено, что они должны нас задеть, но мы можем, однако, заранее сами избрать себе противника – тем, что каждый из нас сам попадется своему избраннику, или будет избегать чужого. Самый сильный из них, безусловно, Отто Дормаген.
– Дальше?
– С нашей же стороны – твоя скромность может тебя в этом убедить – если кто из нас увереннее в своей шпаге, так это я.
– Возможно. А затем?
– Затем, мой дорогой, я думаю, что будет справедливо, если я займусь Отто Дормагеном, и я беру его себе. Следовательно, тебе остается Риттер.
– Иными словами, ты не вполне уверен во мне? Спасибо!
– Пожалуйста, не дурачься! Хотя бы в интересах Тугендбунда, если не в твоих личных, я желаю, чтобы все выгоды были на нашей стороне, вот и все. Тебе даже не за что быть мне обязанным. Помни, что Дормаген обладает одним, очень опасным приемом борьбы.
– Тем более! Я, во всяком случае, отказываюсь от неравномерного дележа опасности.
– Ах! Так ты еще и спесив? На здоровье! – сказал Самуил. – Но, разумеется, и я завтра также покажу свой гонор. Выйдет, что мы оба будем считать себя обязанными столкнуться именно с более опасным противником, каждый из нас будет стараться опередить другого и произойдет неловкая поспешность в вызове на ссору Отто. Окажется, что зачинщиками-то будем мы, роли перепутаются, и мы явимся ослушниками Союза…
– В таком случае, бери Франца и оставь мне Отто.
– Право, ты точно ребенок, – сказал Самуил. – Слушай, давай лучше кинем жребий.
– На это я согласен.
– Слава богу!
Самуил написал имена Франца и Отто на двух клочках бумаги.
– Честное слово, то, что ты заставляешь меня делать, просто дико, – говорил он, скатывая в трубочку билетики и мешая их в фуражке. – Как хочешь, но я все-таки не могу понять, чтобы человек ставил свою разумную и свободную волю в зависимости от какого-то слепого и глупого случая. Бери свой билетик. Если только ты вынешь Дормагена, то, вероятно, это твой смертный приговор. Ты сам, что называется, прешь на рожон, как баран под нож мясника, нечего сказать: славный первый шаг!
Юлиус уже начал было развертывать взятый им билетик, как вдруг остановился.
– Нет, – сказал он, – лучше я прочту его после того, как напишу отцу.
И он вложил билетик в библию.
– И я, пожалуй, сделаю то же самое, но только просто из равнодушия.
И Самуил опустил свой билетик в карман.
Потом оба сели друг против друга за письменный стол и при свете лампы стали писать.
Письмо часто служит характеристикой писавшего его. Прочтем же оба письма.
Вот письмо Юлиуса:
«Бесконечно дорогой и глубокоуважаемый батюшка. Я прекрасно сознаю и искренне чувствую все то, чем обязан вам. Не только знаменитым именем величайшего современного химика, не только значительным состоянием, приобретенным со славой работами, известными по всей Европе, но еще, и это главное, той безграничной и неисчерпаемой нежностью, которой Вы скрасили печальное мое существование, никогда не ведавшее материнской ласки. Верьте, что сердце мое преисполнено к Вам чувством признательности за Ваше обо мне попечение и за Вашу снисходительность. Благодаря им, я всегда сознавал себя вдвойне Вашим сыном и люблю Вас вдвойне: как отца и как мать.
У меня появилась потребность высказать Вам все это в ту минуту, когда мой внезапный отъезд из Франкфурта, несмотря на Ваши распоряжения, как бы обвиняет меня перед Вами в равнодушии и неблагодарности. Уезжая в Кассель, Вы запретили мне возвращаться в Гейдельберг. Вы желали послать меня в Иенский университет, где бы около меня не было Самуила, так как Вы боитесь его влияния на меня. Когда Вы вернетесь во Франкфурт, Вы будете сердиться на меня за то, что я воспользовался Вашим отсутствием, чтобы уехать сюда. Но сначала выслушайте меня, мой добрый батюшка, и тогда Вы меня, быть может, простите.
Сказать Вам, что меня снова привело в Гейдельберг? Отнюдь не неблагодарность или желание ускользнуть, но неотступный долг. В чем именно он состоит, я не могу Вам этого открыть. Ответственность занимаемого Вами положения в обществе, и Ваши служебные обязанности не позволяют мне говорить, оттого, быть может, что они же не позволили бы Вам и молчать.
Что же касается влияния на меня Самуила, то я его и не отрицаю. Он, действительно, так умеет подчинить себе мою волю, что я чувствую свое бессилие противостоять ему. Его влияние, быть может, – и неотразимое, и дурное, и даже роковое, но оно мне необходимо. Я, как и Вы, знаю его недостатки, но моих недостатков Вы не видите, я сам их чувствую. Я смирнее и мягче его, но у меня не хватает ни решительности, ни твердости духа. Все мне быстро надоедает и становится скучным, я часто устаю. Я спокоен вследствие малодушия, а нежен по флегматичности. Ну вот Самуил и заставляет меня встряхиваться.
Мне кажется, страшно даже выговорить, что Самуил со своей неутомимой энергией, со страстной настойчивостью даже необходим для моей апатичной натуры. Мне кажется что я только тогда чувствую, что живу, когда он бывает со мной. Когда же его нет, я едва прозябаю. Его власть надо мной безгранична. Первый толчок моим действиям всегда дает он. Без него у меня опускаются руки. Его язвительная веселость, его злой сарказм, как-то волнуют мою кровь. Он точно опьяняет меня. Он это знает и злоупотребляет этим потому, что в его сердце нет места ни любви, ни преданности. Но что поделаешь? Разве можно укорять в жестокости проводника, который старается растолкать замерзающего путешественника, занесенного снегом? Разве можно сердиться на горькое питье, которое жжет вам губы, когда только оно одно может вывести вас из оцепенения? И что бы Вы предпочли для меня: смерть или водоворот жизни?
Впрочем, мое путешествие нельзя назвать бесцельным. Я возвращался через Оденвальд и посетил великолепную местность, которую никогда не видал до сей поры. В следующем письме я Вам опишу впечатления, оставшиеся у меня после этой восхитительной поездки. Я поверю Вам все свои тайны, Вам, моему лучшему другу. В Оденвальде я нашел один домик, а в домике… Надо ли Вам говорить об этом? Не будете ли Вы также смеяться надо мной? Тем более, что именно в настоящее время я не хочу, вернее, не должен воскрешать в своей памяти этот образ…
Возвращаюсь к сути моего письма. Простите мне мое непослушание, батюшка. Уверяю Вас, что в эту минуту мне необходимо знать, что Вы меня прощаете. Боже мой! Мои таинственные намеки, вероятно, взволнуют Вас? Дорогой батюшка! Если наша судьба действительно в руках божьих, то я прибавлю к этому письму успокаивающее Вас слово. Если же я ничего не прибавлю… если я ничего не прибавлю, то Вы меня простите, не правда ли?…»
Уже давно Юлиус боролся с одолевавшей его усталостью. Но на этой фразе перо выскользнуло у него из пальцев, голова склонилась на левую руку, глаза закрылись, и он заснул.
– Э! Юлиус! – окликнул его Самуил, заметивший все это.
Но Юлиус спал.
– Слабая натура! – пробормотал Самуил, отрываясь от письма. – Какие-нибудь восемнадцать часов, проведенных без сна, могут его вконец обессилить. Закончил ли он, по крайней мере, свое послание? Ну-ка, посмотрим, что он пишет отцу?
И он без церемонии взял письмо Юлиуса и прочел его. Когда он дошел до того места, где говорилось о нем, на его губах появилась злая усмешка.
– Да, – сказал он, – ты принадлежишь мне, Юлиус, и даже в большей степени, чем вы оба полагаете, ты и твой отец – вот уже два года, как я властвую над твоей душой, а в настоящую минуту, может быть, и над жизнью. Кстати, можно сейчас же и проверить это. Он вынул из кармана свой билетик и прочел: Франц Риттер.
Он захохотал.
– Выходит, что жизнь и смерть этого мальчика в моих руках. Стоит мне только оставить все в прежнем положении, и Отто Дормаген зарежет его, как цыпленка. Он спит, я могу вытащить из библии его билетик, а на место его положить свой, тогда с Францем он еще справится. Сделать это? Или нет? Черт знает! Ничего не могу придумать! Вот такое именно положение в моем вкусе! Держать в руках своих, как какой-нибудь стакан с костями, жизнь человеческого существа, вести игру на жизнь и на смерть – это интересно! Будем продолжать это упоение богов. Прежде чем решиться на что-нибудь, я допишу письмо, разумеется, менее почтительное, чем письмо Юлиуса, хотя у меня естественные причины для почтительного отношения к знаменитому барону точно такие же, как и у Юлиуса.
Письмо Самуила, действительно, было довольно дерзкое.
Глава одиннадцатая Credo in hominem…
Вот отрывок из письма Самуила:
«Есть во Франкфурте узкая, темная и грязная улица с прескверной мостовой, улицу эту сдавили два ряда полуразвалившихся домов, которые шатаются, как пьяные, и касаются друг друга верхними этажами. Пустые лавки ее выходят на задние дворы, заваленные ломом железа и битыми горшками. Эту улицу к ночи запирают накрепко, как притон зачумленных: это еврейский квартал.
Даже солнце никогда туда не заглядывает. Ну а Вы оказались менее брезгливым, чем солнце. Однажды, каких-нибудь двадцать лет тому назад, Вы забрели туда и, проходя увидели поразительно красивую молодую девушку, сидевшую с шитьем на пороге одного дома. Вы, разумеется, начали туда наведываться.
В то время Вы еще не были известным ученым, которого прославила и обогатила Германия, но Вы были молоды и очень умны. А у еврейки было очень нежное сердце. Разумеется, не Вы скажете мне, какой получился результат от соединения ее сердца с Вашим умом.
Но я-то знаю, что я родился год спустя после Вашего знакомства, и что я – незаконный.
Впоследствии мать моя вышла замуж и умерла где-то в Венгрии. Я же знал только своего деда, старика Самуила Гельба, который воспитывал сына своей единственной дочери.
Что же касается моего отца, то, вероятно, я встречал его, но он вида никогда не подавал, что знает, кто я такой. Никогда, ни при ком, даже наедине со мной, он не признавал меня за сына, и не раскрывал мне своих объятий. Никогда, ни разу не шептал мне слов: дитя мое.
Я думал, что он женился и сделал себе в свете карьеру. Разумеется, не мог же он признать за сына незаконнорожденного еврея, прежде всего, в силу своего общественного положения, далее из стыда перед своей женой и, наконец, потому, что у него, может быть, родился законный сын…»
На этом месте Самуил заметил, что Юлиус заснул и попробовал было разбудить его. Тогда он вынул из кармана доставшийся ему билетик и прочел на нем имя Франца Риттера.
После некоторого колебания Самуил, как мы уже сказали, положил билетик обратно в карман и стал писать дальше.
«Так прожил я до двадцати лет, не зная и того, кто был моим отцом, и того, кто такой были Вы. Как то раз утром, на том же самом пороге, где тринадцать лет тому назад Вы увидели мою мать за шитьем, я сидел и читал, как вдруг, подняв глаза от книги, я увидел перед собой степенного человека, смотревшего пристально на меня. Это были Вы. Вы вошли в лавку. На Ваши расспросы обо мне мой дедушка подобострастно отвечал Вам, что я был очень смышленый, умный и прилежный мальчик, что я охотно учился всему, что я уже знал французский и еврейский языки, которым он мог меня учить, но что по бедности своей, ему трудно было воспитывать меня.
Тогда Вы были так добры, что взяли меня в свою химическую лабораторию, отчасти в качестве ученика, отчасти в качестве слуги. Но я слушал и учился. В течение семи лет, благодаря моему железному здоровью, позволявшему мне работать днем и ночью, благодаря той дьявольской настойчивости, с которой я погружался в учение, я мало-помалу постиг все тайны Вашей науки, и в девятнадцать лет я знал столько же, сколько знали Вы сами.
Сверх того, я изучил латынь и греческий язык, присутствуя только при занятиях Юлиуса.
Вы даже, как будто, привязались ко мне – ведь я так интересовался Вашими опытами! А так как я был неразговорчив и держался особняком, то Вы совершенно не догадывались о том, что творилось во мне.
Но это не могло продолжаться так долго. Вскоре Вы заметили, что я шел все далее по намеченному мной пути. Вы вспылили, я также. И между нами произошло объяснение.
Я спросил Вас, какая конечная цель Вашей науки. Вы ответили мне: наука. Но ведь наука не есть цель, она только средство для достижения цели. Я же хотел применить ее к жизни.
Как! У нас в руках были страшные тайны и силы! Благодаря нашим анализам и открытиям, мы могли сеять смерть, любовь, безумие, зажечь или потушить сознание, нам стоило только капнуть жидкостью на плод, и мы могли, если бы пожелали, умертвить самого Наполеона! И вдруг мы не пользуемся тем чудесным могуществом, которое является плодом наших необыкновенных способностей и неустанного труда. Этой сверхчеловеческой силе, этому орудию власти, этому капиталу самодержавия мы позволяем бездействовать! Мы ничего не извлекаем из всего этого! Мы довольствуемся тем, что все это сложено у нас где-то в углу, как у идиота-скряги сложены те миллионы, которые сделали бы его властителем мира!
Услышав такие рассуждения, Вы пришли в негодование сделали мне честь признать меня опасным человеком. Вы рассудили, что в целях осторожности следует закрыть для меня доступ в Вашу лабораторию и прекратили заниматься со мной. Но я и так уже более не нуждался в Ваших уроках Вы отказались от мысли продолжать мое образование, а я к тому времени знал гораздо более Вашего. И вот, два годатому назад, Вы отправили меня в Гейдельбергский университет, куда, сказать по правде, я и сам стремился, чтобы изучать законоведение и философские науки.
Но меня тяготит другое преступление. Со мной здесь Юлиус, и, разумеется, я имею на него то влияние, которое каждый ум, подобный моему, неизменно должен оказывать на такую душу, как его. Отсюда происходят Ваши чувства ревности и беспокойства, свойственные всем родителям. Я прекрасно понимаю, что Вы дрожите за этого сына, Вы обожаете в нем наследника Вашего состояния, Вашей славы и двенадцати букв Вашего имени. Вы так боготворите Вашего сына, что для освобождения его от моего влияния Вы даже пытались разлучить нас, недели две тому назад послав его в Иену. Но он, почти против моего желания, увязался ехать со мной сюда. Разве это моя вина?
Теперь давайте сводить наши счеты. Чем же, собственно, я Вам обязан? Жизнью. Пожалуйста, не пугайтесь, я вовсе не желаю этим сказать, что я Ваш сын. Вы всегда обходились со мной, как с чужим, я согласен остаться в этом положении. Я хочу Вам сказать, что я Вам обязан тем, чем живу, то есть наукой, образованием, умственной жизнью. Я также обязан Вам содержанием, которое Вы даете мне вот уже два года. Все ли это?
Теперь я возвращаюсь к тому, с чего начал это письмо. Я силен и желаю быть свободным. Я хочу быть человеком, выражением божества. Завтра мне исполнится двадцать один год. Две недели тому назад скончался мой дедушка. Мать моя давно умерла. Отца у меня нет. Никаких родственных связей нет. Я придаю цену только уважению моей собственной личности, и, если хотите, моей гордости. Я не нуждаюсь ни в ком, и сам никому не хочу быть обязанным ничем.
Старик Самуил Гельб оставил мне около десяти тысяч флоринов. Первым долгом посылаю Вам ту сумму, которую Вы израсходовали на меня. Это относительно денег. Что жекасается моего нравственного долга, то случай у меня как раз под рукой, чтобы поквитаться с вами и также доказать Вам этим, что я способен на все, даже на хороший поступок.
Вашему сыну, вашему единственному сыну Юлиусу грозит в эту минуту смертельная опасность. Благодаря одной комбинации, которую объяснять Вам я нахожу бесполезным, жизнь его зависит от билетика, лежащего у него в библии. Если он его прочтет, ему конец. Так слушайте же, что я собираюсь сделать после того, как подпишусь под этим прощальном письмом. Я хочу встать, вынуть у себя из кармана билетик, похожий на тот, который выбрал Юлиус и положить в его библию, себе же взять его билетик, а вместе с ним и опасность. Этим я исправляю для Вашего сына промах провидения, одним словом, я его спасаю. Квиты ли мы, наконец?
После всего этого моя наука принадлежит исключительно мне, и я буду делать с ней все то, что пожелаю.
Поклон и забвение.
Самуил Гельб.»
Самуил встал, открыл библию, вынул билет Юлиуса и на его место положил свой собственный.
Он запечатал свое письмо, когда Юлиус проснулся от дневного света.
– Отдохнул ли ты хоть немного? – спросил его Самуил. Юлиус протер глаза и начал приводить в порядок свои мысли. Когда он совершенно очнулся, то первым движением его было открыть библию и вынуть свой билетик. Он прочел: Франц Риттер.
– Ну вот, мне и достался тот, кого я хотел, – сказал спокойно Самуил. – Эге! Это доброе провидение действительно умнее, чем мне казалось и, пожалуй, оно знает наперед, увидим ли мы закат этого восходящего солнца или нет, только оно все-таки должно было бы сказать нам о том.
Глава двенадцатая Фукс-любимец
Пока Юлиус дописывал и запечатывал свое письмо, Самуил курил трубку.
– Знаешь ли, – сказал он, выпуская изо рта клубы дыма – нет основания думать, чтобы у Дормагена и Риттера не могли явиться такие же соображения, как и у нас, и что они, как и мы, не выбрали себе противников. Осторожность требует предупредить их. Надо предоставить им такой предлог к ссоре, от которого они не могли бы увернуться.
– Поищем, – отвечал Юлиус, – в вопросах чести, определяемых студенческим уставом.
– О! – отозвался Самуил. – Важно то, чтобы мы дрались не за студенческое недоразумение, а за оскорбление личности, чтобы иметь право серьезно ранить этих господ. Кажется, у твоего Риттера все та же возлюбленная?
– Да, Шарлотта.
– Та, которая строит тебе глазки? Так это великолепно! Мы пойдем по улице, погода прекрасная. Лотта по обыкновению будет сидеть с работой у окна. Ты мимоходом скажешь ей какую-нибудь любезность, а затем будем ждать результатов.
– Нет, – сказал Юлиус и покраснел, – выдумай лучше что-нибудь другое.
– Почему же?
– Не знаю, просто не хочется драться из-за девчонки. Самуил пристально посмотрел на него и расхохотался.
– Святая невинность! Он еще умеет краснеть!
– Да нет же, я…
– Так ты, вероятно, думаешь о Христине. Признайся-ка, ты не хочешь изменить ей даже мысленно?
– Ты с ума сошел! – воскликнул Юлиус, который всякий раз смущался, когда Самуил заводил речь о Христине.
– Если я сумасшедший, то ты дурак, что не хочешь сказать слова Шарлотке. Ведь это ни к чему не обязывает, а нам не найти более удобного и важного предлога. А, может быть, ты дал обет ни с кем не говорить, кроме одной Христины, ни на кого не смотреть, кроме Христины, никого не встречать, кроме…
– Ты надоел мне! Хорошо, я согласен, – выговорил с усилием Юлиус.
– В добрый час! А я? Из какого бы камня мне выбить искру, чтобы разжечь ссору между Дормагеном и мной? Черт возьми меня совсем! Никак не могу придумать. Нет ли у него предмета страсти? А с другой стороны, если употребить одно и то же средство, значит обнаружить большое убожество воображения, да притом, сам посуди… мне вдруг драться за женщину! Просто невероятно!
На минуту он задумался.
– Нашел! – обрадовался он. Он позвонил. Явился мальчик.
– Вы знаете моего фукса, Людвига Трихтера?
– Знаю, г-н Самуил.
– Сбегайте скорее в «Ворон», он живет там, и передайте, что я желаю его видеть, пусть он придет сейчас же, мне надо с ним поговорить.
Мальчик ушел.
– А пока, – сказал Самуил, – не заняться ли нам своим туалетом?
Спустя десять минут прибежал запыхавшийся Людвиг Трихтер с припухшими от сна глазами.
Людвиг Трихтер, которого мы видели раз только мельком, представлял собой тип студента двадцатых годов. Ему было не менее тридцати лет. На глазах этой почтенной личности прошло по крайней мере четыре поколения студентов. Борода его спускалась на грудь. Высокомерно вздернутые усы, наподобие полумесяца, и тусклые от постоянных кутежей глаза придавали физиономии этого Нестора трактиров выражение какого-то патриарха студентов.
Он имел претензию одеваться, как Самуил, у которого старался перенимать и остальные странности, разумеется, пересаливая, как делают вообще все подражатели.
Благодаря своим летам и опытности, Трихтер был незаменим во многих отношениях. Он являлся очевидцем почти всех событий, из которых возникали те или иные отношения между студентами и филистерами или просто между студентами. Он был живым университетским преданием. Вот почему Самуил сделал из него своего любимого фукса. Трихтер очень гордился таким отличием. Достаточно было видеть, как он смиренно и подобострастно держал себя перед Самуилом, чтобы догадаться о том, как дерзко и надменно должен был он относиться к другим.
Он вошел, держа в руках трубку, которую не успел еще зажечь. Самуил заметил это необыкновенное доказательство того, что он спешил на зов, и сказал:
– Закури трубку, ты еще ничего не ел?
– Ничего, хотя теперь уже семь часов, – отвечал Трихтер, смутившись. – Все оттого, мой дорогой senior, что я вернулся только утром с коммерша фуксов и только что заснул, как ваш посол внезапно разбудил меня.
– Хорошо! Великолепно, что ты ничего еще не ел. Скажи-ка мне, пожалуйста, Дормаген считается у нас одним из самых замшелых домов и, вероятно, у него также есть и свой фукс-любимец?
– Есть. У него Фрессванст.
– А хорошо ли этот Фрессванст пьет?
– Чудовищно хорошо! Он в этом крепче нас всех. Самуил нахмурился.
– Как! – воскликнул он гневно. – У меня есть лисица и эта лисица не самая сильная во всех отношениях?!
– О! О! – сказал Трихтер подобострастно. – Ведь нам еще ни разу не приходилось состязаться серьезно, но пусть только представится случай, и я, наверное, сумею побороть его.
– Так изволь сделать это сегодня же утром, если ты дорожишь моим уважением. Увы! Великая школа гибнет. Традиции исчезают. Вот уже три года, как в университете не было дуэли на выпивке. Сегодня же чтобы она была, слышишь? Вызови Фрессванста. Приказываю тебе потопить его.
– Слушаю, senior, – ответил гордо Трихтер. – Еще одно слово, как мне состязаться с ним: на пиве или на вине?
– На вине, Трихтер, разумеется, на вине! Надо оставить пиво и пистолет филистерам. Шпага и вино – вот орудия студентов и благородных людей!
– Ручаюсь тебе, что ты останешься доволен. Я бегу сию же минуту в «Большую Бочку», где всегда завтракает Фрессванст.
– Ступай и объяви там всем, что Юлиус и я придем после лекции Тибо, ровно в половине десятого. Я буду твоим секундантом.
– Спасибо. Я постараюсь быть достойным тебя, великий человек!