355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Давыдов » Воспоминания » Текст книги (страница 5)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:05

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Александр Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Наша семья в начале своей жизни в Елисаветинском Институте была довольно многочисленна. Она состояла из моей тетки Лины, моей матери, нас, троих братьев, и нашего двоюродного брата Мити Олсуфьева, сына моей покойной тетки, которого после смерти его отца тетя Лина взяла на воспитание. Кроме нашей семьи, с нами жили еще наша няня Мария Матвеевна и гувернантка – француженка, мадемуазель Фукэ.

Митя Олсуфьев был гораздо старше нас и ко времени нашего переезда в Елисаветинский Институт уже ходил в Пятую Мужскую Гимназию на Покровку. Его отец, когда-то очень богатый человек, владелец стеклянного завода, под конец жизни совершенно разорился, и Митя остался без всяких (73) средств. Он был очень хорошим и приятным мальчиком, прекрасно учился как в гимназии, так впоследствии и в университете. Я никогда не видел на его лице проявления радости или огорчения, он никогда не принимал участия в спорах, и мне ни разу не удалось услышать его мнение по тому или другому вопросу. А вместе с тем, это был незаурядный человек, что он доказал в своей дальнейшей жизни. Гораздо позже, когда я уже состоял на государственной службе и жил самостоятельно в Петербурге, он, наезжая из деревни, всегда останавливался у меня, и мы с ним очень сошлись, но и тогда он не покидал своей замкнутости.

Няня Мария Матвеевна, или, как мы ее называли "Матоша", подобно многим русским няням, воспитывала несколько поколений Ливенской семьи, в том числе мою мать и мою двоюродную сестру Дину. Все нянины интересы были связаны с этой семьей, и она была беззаветно ей предана. Нас троих она любила, как родных. При всей своей доброте она отличалась отвратительным характером и необъяснимыми капризами. Когда она на кого-нибудь обижалась, правая ее бровь поднималась, лицо принимало трагическое выражение. А высказав свое неудовольствие, она умолкала и дулась иногда две-три недели. Особенно трудно было удовлетворить ее в отношении пищи. Несмотря на то, что благодаря любви моей матери к хорошему столу и тонким блюдам, у нас был хороший повар, Матоша ни за что не хотела питаться от нашего стола и готовила себе в своей комнате сама в голландской печке. Не помню, в чем состояли ее блюда, знаю только, что в них входило много грибов и лука и что от них по соседним комнатам расходился сильный запах. Не доедая сразу своей стряпни, она сохраняла ее не только в своей комнате, но и в печах других комнат. Все относились к Матоше с большим вниманием и любовью, особенно моя мать, хотя подчас капризы и дутье становились для нас невыносимыми. В нашей квартире у нее была отдельная комната, остававшаяся за ней даже в те периоды, когда она, обидевшись, удалялась на продолжительное время погостить у каких-нибудь знакомых. В конце концов, когда мы подросли и не нуждались более в ее уходе, пришлось согласиться на ее просьбы и устроить ей койку в одной из московских богаделен. Но когда, после смерти моего отца, мать (74) переехала на постоянное жительство в деревню и предложила Матоше комнату в нашей усадьбе с тем, что к ней будет приставлена особая прислуга и что по субботам и воскресеньям ее будут возить в церковь, она с негодованием отвергла это предложение и осталась жить в богадельне. Уже будучи студентом и постоянно живя в Петербурге, в один из моих наездов в Москву я как-то навестил ее. Нельзя описать ее гордости перед товарками. Помню, я приехал на лихаче, который ждал меня во дворе. Старушки подходили к окну и любовались элегантной упряжкой. Воображаю, сколько разговоров было, когда я уехал. В одном отношении няня имела на нас благотворное влияние: будучи сама религиозной, она научила нас молиться и относиться с уважением к обрядам православной церкви.

О мадемуазель Фукэ в моей памяти почти ничего не сохранилось. Она была самой обыкновенной французской гувернанткой. Долг свой по отношению к нам она исполнила честно, т. е. скоро научила говорить по-французски и прилично сидеть за столом. Думаю, что она, подобно онегинскому Mr l'Abbe, не ""докучала" нам моралью строгой" и "слегка за шалости бранила". Одним словом, мы друг другу неприятностей не причиняли, у меня с ней не связано никаких неприятных воспоминаний. В семью нашу она не вжилась и когда она нас покинула, то вскоре все о ней забыли, она нас никогда не посещала. Вероятно, она была одиноким несчастливым существом и сейчас мне хочется думать, что она кончила свое существование в мире и спокойствии где-нибудь у себя на родине.

Не могу не упомянуть о прислуге, в то время весьма многочисленной. Буфетчик, выездной лакей, буфетный мужик, судомойка, две горничные и кучер составляли наш штат. Горничные и лакеи жили с нами в одном доме, остальные же помещались в комнатах, отведенных им в институтском дворе. Такое количество прислуги объясняется тем, что в то время она была дешева. Наш первоклассный повар Василий Баранов получал самый большой оклад: 25 рублей серебром в месяц; лакеи по 15 рублей, горничные по 10, а низшие чины, как кучер, буфетный мужик и судомойка, и того меньше. Да и остальные расходы были невелики, т. к. жизнь была дешевая. (75) Помню, как моя мать сердилась, когда ежедневный счет повара превышал 5 рублей серебром, а ведь надо было кормить 14 человек. Отец мой выдавал моей матери на жизнь 10.000 рублей в год, а жалование тети составляло около 2.500 рублей. На эти деньги мы могли не только питаться, одеваться, иметь гувернеров и домашних учителей, но держать выезд, а летом, когда этого требовало чье-нибудь здоровье, то и поехать на два месяца заграницу.

Население такого учреждения, как казенное учебное заведение, в те времена было велико. Кроме преподавателей и учительниц, весь персонал института пользовался казенными квартирами. Помимо начальницы и воспитанниц, в институте жили классные дамы, рукодельная дама, бельевая дама, пыльная дама, целый сонм горничных и швеек, смотритель здания, казначей, врач, священник, диакон, не говоря уже о более мелких, как вахтер, столяр, садовник и истопники. Все это помещалось либо в отдельных корпусах, либо в отдельных домиках во дворе. Некоторые из обитателей института были обременены большими семьями, и дети их, если это были дочери, были приходящими в институте, мальчики, посещали ту же гимназию, что и мы.

У меня сохранилось впечатление, что за 15 лет моей жизни в Елисаветинском институте состав его населения мало менялся. Мне кажется, что те его жители, которых я застал при моем приезде, оставались в нем до моего отъезда. Всех их я хорошо помню, но немногие из них отличались чем-либо особенным. Я могу остановиться только на институтском священнике, отце Димитрии Николаевиче Беляеве, и на некоторых институтских учителях, да еще на самом скромном служащем – плотнике и столяре.

Отец Димитрий, окончивший Духовную Академию, был очень образованным и вместе с тем глубоко верующим человеком. Отправляемая им церковная служба отличалась какой-то особенной трогательностью и задушевностью. Это особенно чувствовалось во время Страстной недели, когда отец Димитрий как бы сам переживал Страсти Господни. Помню его слезы во время погребения Христа. Никогда впоследствии не мог я свыкнуться с торжественным "пафосным" тоном службы (76) других священников – так сильна была у меня память о простой и умилительной службе отца Димитрия.

Среди преподавателей я запомнил двух: Сергея Алексеевича Соколова, одно время учившего меня русской грамоте, и Сергея Васильевича Зенченко, хотя они были полной противоположностью друг другу. Первый из них, высокий, худой, в очках, со впалыми глазами, преподавал в младших классах института русский язык. Он считался очень строгим, но в сущности был добрейшим и честнейшим человеком, просто не любившим лентяев и безжалостно ставившим им плохие отметки. Он фанатически любил русскую грамоту и совершенно не переносил грамматических ошибок в диктовках своих учеников. Думаю, однако, что если бы ему пришлось преподавать русскую словесность, то его уроки были бы неинтересны. Он был моим вторым учителем русского языка пред моим поступлением в гимназию. Не знаю, как он это делал, но без особых строгостей и раздражительности он очень скоро научил меня писать без ошибок. Благодаря ему буква "ять" никогда не причиняла мне огорчений. Довольный таким результатом, он говорил моей матери: "Саша – нравственный мальчик, он пишет по-русски без ошибок".

Сергей Васильевич Зенченко был и человеком, и преподавателем совершенно другого порядка. Небольшого роста, с белокурыми волосами, в пенсне, с умными глазами, он привлекал к себе внимание своим интересным разговором и своей культурой. В институте его считали красным – наименование, дававшееся тогда самым безобидным либералам, никогда не помышлявшим о свержении существующего строя. Более правильно их следовало бы называть "передовыми", т. к. по своей культуре они стояли впереди своего окружения. С. В. Зенченко преподавал историю, но мне, к сожалению, по малости моих лет, не удалось воспользоваться его уроками. Знал я его только потому, что он иногда посещал нас. С его именем в моей памяти связывается забавный случай. Как-то значительно позже, когда мы уже учились в гимназии, моя мать спросила у Сергея Васильевича, какие книги он мог бы рекомендовать нам для чтения во время летних каникул. Он указал на Мамина-Сибиряка, и мать приобрела сочинения этого писателя. В деревне отец, зайдя в наши комнаты, стал (77) перелистывать лежащий на столе томик Мамина-Сибиряка. Вдруг его лицо изобразило негодование, и он, забрав с собой книгу, быстро вышел из комнаты. Позже мы узнали, что отец сделал нашей матери целую сцену по поводу столь безобидного писателя, как Мамин-Сибиряк. До сих пор не знаю, в чем именно упрекал отец этого писателя: грешил ли он, по его мнению, против правил морали или по политической линии. Но книги эти в тот же день были изъяты из нашего обращения.

С благодарностью вспоминаю жену С. В. Зенченко – Марию Михайловну, дававшую частные уроки детям младшего возраста. Столь же культурная и столь же передовая, как ее муж, она обладала совершенным педагогическим талантом. На мое счастье, она была моей первой учительницей. Спокойная, ласковая, всегда с улыбкой на лице, она сделала так, что в семилетнем возрасте я незаметно научился от нее читать, писать и овладел началами арифметики.

Институты ведомства Императрицы Марии управлялись советами. В них входили начальница, председательствовавшая в нем, и два почетных опекуна, члены Опекунского Совета этого ведомства, заседавшего в Петербурге. Начальница была главным лицом в управлении институтом и несла наибольшую ответственность. Ее голос был решающим в Совете. Опекуны же, из которых один заведовал учебной частью, а другой – хозяйственной, хотя и имели суждение каждый в своей сфере, но роль их была скорее консультативная. Они помогали начальнице и представляли интересы института в Опекунском Совете.

Как бы это ни казалось странным, но в Елисаветинском Институте опекуном по учебной части был отставной кавалерийский генерал гр. Алексей Васильевич Олсуфьев. Это был маленький, совершенно лысый генерал, носивший всегда форму Гродненского Гусарского полка. Удивительно то, что этот, казалось, вполне военный человек, был настоящим ученым – специалистом по поэзии и литературе... За время нашего с ним знакомства он написал прекрасную книгу о Марциале, один экземпляр которой он нам подарил с очень милой надписью. Вместе с тем был большим весельчаком и очень тонко (78) острил, дразня тетю Лину, с которой был очень дружен. Его жена Алике, как ее звали в свете, рожденная Миклашевская, вероятно, бывшая в молодости очень красивой, сохранила до старости лет миловидность и некоторую долю жеманства. Она очень боялась мужниных шуток, которым он, чтобы ее поддразнить, придавал несколько легкомысленный характер. Мы очень любили графа Олсуфьева, т. к. он всегда мило болтал и шутил с нами.

Опекуном по хозяйственной части был кн. Николай Петрович Трубецкой. Когда-то очень живой и образованный, принимавший участие в известных интеллектуальных кругах Москвы (о нем упоминает в своих мемуарах Б. Н. Чичерин), он был ко времени моей встречи с ним уже дряхлым стариком, потерявшим память и зачастую подававший повод к недоумению и смеху. Рассеянность его была легендарной. Так, будучи назначен, еще в среднем возрасте, губернатором в какой-то город, он делал визиты. По рассеянности, выходя из одного дома, он надел пальто полицмейстера, бывшего в ссоре со многими в городе. Продолжая делать визиты, он оставлял карточки полицмейстера вместо своих и тем помирил его со всеми. Особенностью его был неразборчивый почерк, про который говорили, что его надо давать разбирать в аптеку. Однажды, поехав по делам института в Петербург, он послал оттуда несколько писем тете Лине, но она не могла их прочитать. Наконец, не выдержав, она вернула ему письмо, прося продиктовать его кому-нибудь. Через неделю она получила письмо, написанное прекрасным почерком и очень грамотно. Сам он приписал только несколько слов, чтобы сказать, что на этот раз письмо писал буфетный мужик.

Последним лицом, не участвовавшим в управлении институтом, но занимавшим в нем почетное положение, был церковный староста. Эту должность в казенных учебных заведениях в старой России занимали обыкновенно богатые купцы. Содержания они не получали, а напротив, сами ежегодно жертвовали известные суммы на храм и делали денежные подарки духовенству. За это их жаловала медалями и орденами. В Елисаветинском институте церковным старостой был некий Журавлев, хозяин большой гостиницы "Континенталь", в Охотном Ряду. Это был представитель нового московского (79) купечества, т. е. человек, получивший уже известное образование и говоривший по-французски. Все же, по-видимому, общество тети Лины его немного смущало, и когда после всенощной она приглашала его к чаю, он, чтобы показать свою образованность, вел с ней разговор о новейшей французской литературе и особенно о Paul Bourget, модном тогда писателе.

Тетя Лина уделяла большое внимание музыкальному образованию своих воспитанниц. В этом ей деятельно помогал музыкальный инспектор Московских Учреждений ведомства Императрицы Марии, известный дирижер и директор Консерватории Василий Ильич Сафонов. Способствовал этому и преподаватель фортепиано в институте Давид Соломонович Шор, организатор квартета, дававшего в Москве концерты камерной музыки, усердно нами посещавшиеся. Идя навстречу желанию тети Лины, В. И Сафонов привозил в институт всех знаменитых гастролеров. Помню замечательные концерты Гофмана, Габриловича и др. в прекрасном, двухсветном зале института.

Я не буду говорить об институтских балах, наводивших на нас невыносимую скуку, т. к. воспитанницы смотрели на нас, племянников начальницы, как на каких-то диких зверей, что нас раздражало и нам надоедало.

ВОСПИТАНИЕ

(81) В старое время в России, в дворянских семьях, была принята система воспитания детей, которую интеллигенция и передовые представители тогдашнего общества называли "воспитанием в страхе Божием". Особенности этой системы заключались в привитии детям двух основных начал: религиозности и основанной исключительно на ней морали. Религиозность должна была выражаться внутренне в вере в Бога и в страхе перед Ним, а внешне – в строгом соблюдении церковных обрядов. Всякое рассуждение о религии возбранялось, как могущее поколебать в ребенке веру. Ребенок должен был умственно и эмоционально воспринимать религию, как это делали воспитывавшие его родители. Что же касается морали, то она была единственной директивой его поведения. К морали относилось и обязательство исполнения долга, в чем бы он ни заключался, будь то в хорошем учении или безусловном повиновении своим родителям и воспитателям. Родительский авторитет должен был быть признаваем неукоснительно, как бы зачастую ни были устаревшими или несправедливыми их взгляды. Всякое проявление самостоятельной мысли со стороны детей, идущие вразрез со взглядами, принятыми родителями, почиталось аморальным и вредным и, в зависимости от характера родителей, оценивалось ими более или менее резко, Особенно властные родители отвечали на неподходящие им рассуждения детей словами: "глупость, вздор..." Родители были начальством своих детей, и их приказания должны были исполняться беспрекословно. При такой системе родители обращали мало внимания на особенности ребенка, на его ум, способности и наклонности. Принятые ими "правила", заключавшие, по их мнению, абсолютную истину, само собой (82) разумеется, должны были быть применяемы ко всем детям одинаково и принимаемыми последними без рассуждения. Даже когда в семье было несколько детей, отличавшихся своими способностями или характерами, требования к ним предъявлялись все те же и им давалась та же душевная и духовная пища.

Самым острым и опасным вопросом в воспитательной системе "в страхе Божием" был вопрос половой. Идти против природы или отрицать ее требования, было невозможно, но так как не только самый половой акт, но даже мысли и особенно разговоры о нем почитались греховными, то надо было как-то выходить из положения. Такой выход был найден в тайне, которой этот вопрос был облечен, и в признании его стыдным. На момент половой зрелости юноши и на часто с этим связанные сильные потрясения его психики, родители не обращали никакого внимания. Проявления этих потрясений считались признаками дурного и аморального поведения юноши, который из-за порочности своей натуры нарушает правила, установленные его родителями – начальниками.

Само собой разумеется, что при такой системе исключался всякий психологический подход к ребенку. Вопрос о том, какое впечатление производили на него те или иные распоряжения, вообще не ставился. Раз эти распоряжения основывались на абсолютной истине, то впечатления от них у ребенка должны были обязательно быть не только хорошими, но и приятными. Если же это было не так, то виноват в этом был только ребенок из-за испорченности своей натуры. Возможность несправедливости по отношению к ребенку, в силу этих же соображений, не допускалась. Родители не знали, что дети очень остро переживают всякую причиняемую им несправедливость и что всякое оскорбление этого чувства оставляет в них глубокие, зачастую неизгладимые во всей последующей жизни следы.

Такое же отсутствие психологического подхода к ребенку сказывалось и в том, что родители не пытались развивать в нем серьезных интересов. Такого развития даже как будто остерегались, вероятно, предполагая, что тогда ребенок либо сможет перерасти своих начальников – родителей и выйти из-под их авторитета, либо подвергнуть критике "правила" (83) воспитательной системы. Совершенно упускалось из виду, что мораль и страх Божий, навязанные начальством, в силу одного этого, принималось детьми, как скучная дисциплина, всякое нарушение которой было сладким запретным плодом. Тогда как развивающийся у ребенка, а особенно у юноши, сврьез-ный интерес занимает его ум, наполняет мысли и тем самым отвращает его внимание от пустых ничтожных стремлений.

Все это не значит, что родители не любили своих детей. Напротив, чем больше они их любили, тем полнее и строже применяли они к ним свою воспитательную систему, полагая, что они дают максимум хорошего. Одного они не знали, а именно – что ребенка, а потом и юношу, надо не только любить, но и жалеть и помогать ему в трудные минуты его переживаний, подчас очень тяжелых. Они не знали, что лучший и самый ценный багаж, который вносит в свою жизнь человек, есть память о счастливом детстве. Она смягчает его душу и устраняет озлобленность, она делает человека оптимистом и приятным для окружающих и тем самым помогает ему преодолевать жизненные трудности и невзгоды.

Так как ко мне и к моим братьям была полностью применена система воспитания в "страхе Божием", то я могу судить о ней по личному опыту. Боже избави меня упрекнуть за это мою мать. Воспитанная по этой системе, принятой в кругу того общества, к которому она принадлежала, она не имела выбора. Любила она нас страстно, и, после перенесенной ею семейной неудачи, мы для нее были единственной отрадой и целью жизни. В нас, своих сыновьях, она надеялась найти удовлетворение своему самолюбию. От природы она была чрезвычайно самолюбива, а пережитое ею горе сделало ее, как уже сказано выше, женщиной властной и волевой. Эти особые черты характера моей матери еще усугубили и без того тяжелые формы нашего воспитания. Сколько раз она применяла ко мне телесное наказание – и в последний раз, когда мне было уже восемь лет.

О том, какие результаты такого воспитания получились для моих старших братьев, я скажу всего несколько слов, потому что мне трудно говорить о том, как они внутренне его воспринимали. Я должен остановиться на себе, не потому что мой случай был каким-то особым, напротив, он является примером (84) того, что было со многими другими. Мой рассказ покажет, как лучшие намерения такой прекрасной женщины, как моя мать, принесли мне много тяжелых переживаний, столь тягостно отразившихся на всей моей жизни.

Оба мои старшие брата не отличались силой воли, и железная рука моей матери совершенно искоренила в них ее последние проявления. Если у старшего брата это выразилось лишь в том, что он на всю жизнь остался нерешительным и легко подпадающим под чужое влияние, то для второго брата результаты такого воспитания оказались катастрофическими. Будучи натурой слабой и склонной к жизненным наслаждениям, он потерял последние сдерживающие центры и погиб еще в молодых годах.

Для меня дело сложилось иначе. Прежде чем начать описание моего воспитания, я могу охарактеризовать его, как многолетнюю борьбу двух волевых начал, из которых одно боролось за свою власть, а другое – за свою самостоятельность. Начиная с тринадцатилетнего возраста и до самого зрелого, я жил в состоянии постоянной оппозиции против матери, пока, наконец, не вышел из этой борьбы полным победителем. Теперь я сознаю, что эта оппозиция была не столько против моей матери, не любить и не уважать которой я не мог, но против той системы воспитания, которую она ко мне применяла. Помню, что лишь после полной моей победы, когда жизнь моя удалась, не благодаря указаниям матери, а скорее помимо них, я рассказал ей о своей жизни, не как она ее видела, а какой она была на самом деле. Мать поняла меня и горько заплакала... Но прошлого было уже не вернуть. Сколько тяжких страданий пришлось мне пережить и сколько душевных сил и драгоценного времени было истрачено на борьбу с самым близким, любимым и любящим меня существом – моей матерью. И все это из-за системы воспитания, построенной на самых лучших намерениях...

До десяти лет я находился под непосредственным наблюдением мадемуазель Фукэ, о которой, как я уже сказал, у меня сохранилось очень мало воспоминаний. Она учила меня только французскому языку и манерам; нравственную же часть моего воспитания мать оставила за собой. Когда мне минуло девять лет, мадемуазель Фукэ перестала заниматься старшими (85) братьями, и к ним был приглашен гувернер-немец из балтийских провинций, в ведение которого я перешел через год. В выборе национальности гувернера моя мать руководствовалась двумя соображениями. Во-первых, считалось необходимым научить нас немецкому языку, а, во-вторых, было решено, что для нас пришла пора, когда мальчикам следует привить понятия о чести. Первое основание для приглашения немецкого гувернера не может быть оспорено. Но в том, что для осуществления второй цели было необходимо обратиться к содействию прибалтийского немца, можно усомниться. У матери в этом отношений не могло быть сомнений. Не надо забывать, что сама она происходила из курляндского дворянства, сохранившего традиции тевтонских рыцарей, и что, несмотря на свою жизнь в Москве, она поддерживала постоянный контакт с Курляндией, где проживала ее многочисленная родня. От нее она слышала, что только среди прибалтийских немцев сохранились истинные рыцарские традиции и что лучшими наставниками молодежи по этой части могут быть только бывшие студенты Дерптского Университета, прошедшие через студенческие корпорации, т. е., проще говоря, "бурши". Тип этих буршей известен, и жизнь их в корпорациях описана как в немецкой, так и в русской литературе. Стоит только вспомнить повесть Тургенева "Асю" и описанный им там конвент немецких студентов или пьесу "Старый Гейдельберг".

Благодаря нашим курляндским гувернерам, мы хорошо познакомились с нравами и обычаями этих буршей, особенно я, т. к. у меня их перебывало шестеро. Мы очень скоро узнали, что каждый студент должен презирать филистера, т. е. зрелого человека, ведущего трудовую жизнь и имеющего серьезные интересы. Познали мы прелесть пьянства и связанного с ним удальства. Научились ценить довольно плоские и грубые шутки над людьми, не имеющими чести принадлежать к студенческим корпорациям, и особенно над евреями, кото-рые-де существуют только для того, чтобы давать взаймы студентам деньги. Распевали мы с гувернерами немецкие студенческие песни, в которых воспевались Wein, Weib und Gesang (Вино, женщины и пение) и развеселая жизнь. По части чести наши гувернеры познакомили нас с правилами дуэлей на саблях, на эспадронах и (86) пистолетах и объяснили, что высота положения студента в корпорации прямо пропорциональна количеству дуэлей, в которых он участвовал. Поводом же для дуэли могло служить малейшее неуважительное выражение по отношению к корпорации или к личности студента, зачастую нисколько не затрагивающее его чести, причем такого рода оскорбления наносились обычно в пьяном виде.

Все наши немецкие гувернеры, отъявленные пьяницы и гуляки, были по существу абсолютно некультурными людьми, даже в своем немецком смысле. А так как ни один из них не говорил ни слова по-русски и никогда, следовательно, не читал ни одной русской книги, то о русской культуре они и подавно не имели никакого представления. Все же они были "добрыми малыми" – первый из них Ф. Ф. Чернай был очень хорошим. человеком. Большой любитель леса и охоты, он стал впоследствии лесничим в нашем Киевском имении и, изучив по немецким книгам лесное дело, превосходно с ним справлялся. Когда мы подросли и выпили с ним на брудершафт, он стал нашим большим другом и совершенно вошел в нашу семью. Об остальных пяти не стоит и говорить. Самое большое влияние наши наставники имели на моего старшего брата, средний брат относился к ним безразлично, а я подходил к ним с большой долей иронии.

Не знаю, понимала ли мать бесполезность и даже вред всех этих гувернеров, но тот факт, что за шесть лет их пребывания в нашем доме она их часто меняла, показывает, что они ее мало удовлетворяли. Вероятно, поэтому она не переставала принимать близкое участие в нашем воспитании. Так все моральные и религиозные наставления исходили непосредственно от нее. В отношении вторых это было естественно, т. к. наши наставники были, во-первых, лютеранами, а во-вторых, вообще мало интересовались вопросами религии. Хотя моя мать вышла из лютеранского рода, она была крещена православной, т. к. по закону тогдашнего времени, если отец или мать были православными, то и детей крестили по православному обряду. Однако мать атавистически склонялась к лютеранству, любила посещать кирху и слушать проповеди пасторов. Все же, вероятно, считая своим долгом утвердить нас в правилах православия, она усердно посещала церковь и строго наблюдала за тем, чтобы и мы следовали ее примеру. Религия (87) воспринималась ею эмоционально и сущность христианского учения в его православном выявлении была ей чуждой, а потому никакого поучения в этой области она дать не могла. В силу этого она требовала от нас точного выполнения обрядов, выражавшегося в соблюдении постов (далеко не всех), аккуратном посещении служб, исповеди и причастии. Не имея возможности внушить нам уважение к религии путем разъяснения сущности христианского учения и смысла религиозных обрядов, она прибегала к возбуждению в нас страха, как к средству утверждения религиозного начала. Когда мы были еще совсем детьми, нас буквально пугали немедленным и безукоснительным проявлением Божьего гнева по отношению к нам, если мы не будем верить в Бога или станем небрежно относиться к соблюдению церковных обрядов. Так, когда нас водили в церковь, мы должны были простаивать, вытянувшись в струнку, с начала и до конца службы. Если нам делалось дурно, нам давали нюхать соли и на несколько минут позволяли присесть на стул. Хождение в церковь стало для нас мучением, и, находясь в ней, мы не вникали в смысл молитв, а только думали о том, когда же кончится служба. Уклониться от посещения церкви под каким-нибудь благовидным предлогом мы не могли, т. к. тогда нас ожидало проявление Божьего гнева в самом материальном смысле, т. е. в виде какой-нибудь болезни или физического уродства. Страшнее всех были возможные кары за погрешности в отношении исповеди и причастия. Нам говорили, что если на исповеди мы не скажем священнику какого-либо греха или согрешим помышлением между ней и причастием или, наконец, если в самый момент причастия помыслим о чем-нибудь постороннем или греховном, то дьявол тут же, на амвоне, перед чашей, может похитить нашу душу, что выразится в нашей немедленной смерти.

Результаты такого религиозного воспитания очевидны. Сначала, когда мы были еще очень малы, религия и церковь страшили нас и Бог представлялся нам, как карающий мстительный еврейский Иегова. Понятия о любвеобильном и милостивом Христе у нас не было. Потом, когда мы подросли и страхи наши прошли, мы, хотя и уважали религию, но относились к ней формально и уж никак не искали в ней ни опоры, ни утешения в трудные минуты сомнений и моральной неудовлетворенности.

(88) Родители, времени моего детства и юношества, вероятно, не читали одной строфы из "Евгения Онегина", а если и читали, то не вдумывались в нее, а, быть может, даже сочли ее безнравственной. Между тем там сказано нечто, понимание чего могло бы значительно облегчить некоторые очень тягостные минуты юношеской поры. Вот что говорится в этой строфе:

Нас пыл сердечный рано мучит,

Как говорит Шатобриан,

Любви нас не природа учит,

А первый пакостный роман.

Мы алчны жизнь узнать заране

И узнаем ее в романе.

Лета пройдут и между тем

Не насладимся мы ничем.

Прелестный опыт упреждая,

Мы только счастию вредим...

Когда я вспоминаю, какой таинственностью был облечен в сущности естественный и простой вопрос о деторождении и половом акте, как люди стыдились о нем говорить, каким грехом казалась всякая мысль о нем, то я завидую теперешнему молодому поколению: его учит любви природа и оно с ранних лет привыкает относиться просто к отношениям между мужчиной и женщиной. Насколько их воображение чище и спокойнее. Тайна в половом вопросе только способствовала развитию чувственности. Первая любовь в этих условиях теряла свой идеалистический характер и превращалась в плотскую страсть, которая, в случае ревности, порождала невыносимые и совершенно лишние страдания. Казалось бы, вот тут-то и должна была проявиться благая роль родителей и наставников, с которыми юноша мог бы поделиться своими мучениями. Но нет, причина эта была стыдная, а юноши, в особенности самолюбивые, боялись насмешки или легкомысленного отношения к их исповеди и потому предпочитали молчаливо переносить свои тяжелые переживания. К тому же размышления и разговоры об этом считались греховными, и если родители и наставники не смеялись над юношей, то они считали его грешником и испорченным безнравственным мальчишкой и даже принимали строгие меры к его исправлению. Юноше оставалось в молчании переносить свои страдания, что отражалось на его поведении, а иногда и на здоровьи. Прежде всего он становился мечтательным, рассеянным и ленивым, а это (89) отзывалось на его учении. Тогда родительская власть, не стараясь найти причины его состояния, со всем своим авторитетом набрасывалась на виновного, засыпала его упреками, наказывала за плохие отметки. Происходило отчуждение между существами, любящими друг друга и, по законам природы, призванными приходить друг другу на помощь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю