355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Давыдов » Воспоминания » Текст книги (страница 7)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:05

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Александр Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Как полагалось, в первую же перемену класс приступил к "крещенью" новичка, что означало его избиение, причем права гражданства приобретались новичком, если он мужественно переносил побои, не плакал и не жаловался начальству. К моему счастью, мой старший брат, учившийся уже два года в той же гимназии, предупредил меня о том, что меня ожидало, а, кроме того, оказалось, что я гораздо больше и сильней своих товарищей. Как только я заметил, что произойдет (107) нападение, я быстро отступил в угол класса и этим обезопасил свой тыл. Когда же главные "заводилы" приблизились ко мне, чтобы сделать мне "подножку" и повалить, я, не ожидая их маневра, сразу перешел в наступление и ударами кулака сбил с ног передних. В этот момент в класс вбежал привлеченный шумом классный надзиратель и прекратил сражение. К моему удивлению, в следующую перемену нападение не возобновилось и оказалось, что я не только был признан равноправным членом класса, но и товарищем, достойным особого уважения ввиду моего превосходства в силе и мужественной обороны. Товарищи мои не знали, что ко времени моего поступления у меня уже был боевой опыт. Недаром же нас дома было три брата и не напрасно мы упражнялись в драках с нашими друзьями, сыновьями институтских служащих. Этот случай создал мне особый престиж, который я сохранил до конца моего пребывания в гимназии.

Преподаватели во втором классе ничем особенным не отличались, и я мало их помню. Запомнились мне только трое из них, по разным причинам. Первым из них был наш директор Сергей Викентьевич Гулевич. Он преподавал нам латинский язык. Впоследствии я понял, что он был культурный, образованный человек. Вначале же я проникся к нему уважением за его справедливую строгость, спокойствие и ласковое отношение к нам, детям-второклассникам. Преподавателем он был превосходным и умел вызвать у нас интерес даже к такой сухой материи, как первоначальная латинская грамматика. В старших классах он иногда заменял заболевшего учителя, и было интересно переводить, под его руководством, римских классиков.

Одним из двух других памятных мне учителей второго класса был учитель рисования, который никак не мог понять, что его предмет является не обыкновенной учебой, а искусством, для изучения которого требуется, кроме прилежания, еще и способность. Т. к. у меня этой способности никогда не было, то я часто получал двойки по рисованию, что очень огорчало мою мать.

Третий памятный мне учитель был совершенно особым явлением, к счастью, редко встречавшимся даже в те далекие времена. Не помню его фамилии, но облик его до сих пор (108) стоит перед моими глазами. Глубокий старик, худой, высокого роста, с глухим голосом, он наводил панику на учеников. Преподавал он чистописание, и когда кто-нибудь из нас не удовлетворял его требований, он не только бил провинившегося линейкой по пальцам, но и ругался тем знаменитым русским ругательством, которое я никак не могу привести на этих страницах. Сорвался он на мне. Когда он вздумал выругать таким образом и меня и взялся было за свою линейку, я, двенадцатилетний мальчик, нашел в себе мужество сказать ему, что я не допускаю такого обращения с собой и что если он не согласен со мной, то я попрошу директора сказать мне, прав ли я. Старик, вероятно, понял, что он рискует своим местом, промолчал и больше не прибегал к своим приемам обучения, по крайней мере в нашем классе. Будучи уже в седьмом классе, мы с братом и его репетитором совершали путешествие по Южному Берегу Крыма. На катере, перевозившим нас из Ялты в Гурзуф мы познакомились со священником, в котором я скоро признал архиерея. Из разговора выяснилось, что в свое время этот архиерей учился в той же Второй Московской Гимназии, что и мы с братом. Начались воспоминания, и, каково же было мое удивление, когда оказалось, что преподавателем чистописания у нашего архиерея был тот же ругатель, что и у нас.

Пребывание мое во втором классе ознаменовалось двумя происшествиями, из которых первое было трагическим. В воскресение утром, в одном из верхних пустых классов, в углу под иконой, был найден мертвым мой сосед по парте, Колоколов Около него стояла на половину пустая бутылка нашатырного спирта... Он был пансионером и, вероятно, когда все ушли в церковь на обедню, незаметно пробрался в пустой класс и покончил с собой. Что побудило его к этому, осталось для нас навсегда неизвестным.

Вторым происшествием было то, что на масленой неделе я заболел сильной формой крупозного воспаления легких, которое повторилось три раза подряд. Спас мою жизнь наш домашний врач Габричевский, но когда на самую Пасху у меня начался третий кризис, врач предупредил мою мать, что у него осталось мало надежды на благополучный исход. Но я все же поправился, и мать настаивала, чтобы я держал переходные (109) экзамены в третий класс. Этому совершенно справедливо воспротивилось гимназическое начальство, приводя, однако, невероятный аргумент. Оно находило, что, оставшись на второй год, я получу возможность усовершенствоваться во французском языке. Надо сказать, что в классе я был единственным учеником, свободно говорящим и пишущим по-французски. Мать взяла меня из гимназии, и осенью того же года я вновь поступил в нее, уже в третий класс.

Казалось, что все вышло удачно и что я смогу успешно проходить гимназический курс. Но тут я потерпел свою первую жизненную неудачу. Мне исполнилось 13 лет, и для меня "пришла пора любви и грусти нежной". Как я уже сказал раньше, приход этой поры сопровождался у меня большими психологическими потрясениями. Я совершенно изменился и из ребенка сделался юношей с бурным темпераментом и неукротимым характером. Учился я очень плохо, и дома жизнь для меня стала адом. Каждый день на меня сыпались упреки, и я больше ни от кого не слышал ласкового слова. Я совершенно ушел в себя и научился скрывать свои мысли и чувства. Если раньше я обожал свою мать, то теперь начал ее избегать. Не будучи в состоянии просто учиться, я стал изучать технику учения в гимназии, т. е. методы, по которым можно было с наименьшей затратой энергии переходить из класса в класс и, наконец, окончить курс. Пусть не подумают, что я легко переживал свою первую жизненную неудачу. В душе я прекрасно сознавал всю неправильность своего положения, но не мог обрести того морального равновесия, кото рое легко вывело бы меня из него. Хуже всего было то, что мать, отдавая меня в гимназию, сказала: "Ты должен окончить гимназию. Как ты это сделаешь – это твое дело, я в это вмешиваться не буду, но и помогать не стану". Я был очень горд этими словами матери, и тем паче мое самолюбие страдало от первой неудачи. Вот тут-то и сказался недостаток системы воспитания "в страхе Божием". В это тяжелое время никто не протянул мне руку помощи и не заглянул в мою душу, а в ней царила тьма... Нечего и говорить, что я остался на второй год в третьем классе.

Спасла меня моя здоровая натура. Первые бури "любви и страсти нежной" прошли, душевные силы помогли мне обрести (110) моральное равновесие, а приобретенное полное знакомство с техникой учения в гимназии обеспечило мне спокойное прохождение ее курса. Не прошло и трех лет, как я уже мог ответить матери на ее вопрос, почему в одну из четвертей я съехал с пятого места в классе на седьмое: "Не все ли тебе равно, ведь ты обещала мне не вмешиваться в мое учение". А когда моему брату, учившемуся трудно и плохо, взяли на лето репетитора и мать хотела, чтобы он занимался и со мной, я запротестовал, напомнив ей, что она обещала не помогать мне в учении.

Техника учения в гимназии заключалась в следующем: прежде всего надо было знать, что в гимназии существуют два враждебных лагеря: начальство, т. е. дирекция, преподаватели и классные надзиратели, с одной стороны, и ученики – с другой. Первый лагерь обладал несравненно большей силой, чем второй. На его стороне была полнота власти, возможность по своему усмотрению безапелляционно осудить ученика, причинить ему всяческие неприятности и, наконец, даже уничтожить его путем исключения из гимназии. Положение этого лагеря усиливалось еще и тем, что, во-первых, существовала презумпция его абсолютной правоты и справедливости, – во-вторых, он имел верных союзников в лице родителей. Последнее обстоятельство в случаях воспитания "в страхе Божием" было особенно могущественно, т. к. при нем твердо устанавливалось правило, что старшие всегда правы и несправедливыми быть не могут.

Что же мог противопоставить такой силе второй лагерь? Прежде всего товарищескую солидарность. Каждый ученик, придерживавшийся этой солидарности, знал, что в трудную минуту товарищи не только его не выдадут, но и всячески ему помогут. И напротив, ученик, придерживающийся начальнического лагеря, старающийся ему угодить, иногда даже путем предательства, несмотря на кажущиеся преимущества дружбы с сильными, был обречен на печальную участь. Само начальство его презирало, а товарищи не пропускали случая, чтобы наказать его своим судом. В трудную минуту, которая могла настигнуть каждого, он был одинок, т. к. если товарищи никогда не подводили его перед начальством, то они ничего не делали, чтобы его выручить.

(111) Опираясь на эту товарищескую солидарность, каждый ученик мог быть уверенным, что все изощрения и все хитрости, к которым он прибегнет для самозащиты, будут поддержаны его товарищами даже без его просьбы.

В мое время был особый способ не слишком утруждать себя науками. Дело в том, что переходные экзамены не были обязательны для всех классов. Только в тех классах, окончание которых давало особые права по исполнению воинской повинности, как, например, шестой класс, экзамены были обязательны, а остальных учеников переводили по средним годовым отметкам. Для этого надо было иметь не менее четырех баллов по главным предметам. Понятно, что в последних классах надо было учиться в течение всего года, а в первых – только перед экзаменами. Что же касается самих экзаменов, то подготовляться надо было только к устным, т. к. письменную работу можно было всегда "позаимствовать" у более сильного соседа.

Долгое время ученический лагерь пользовался только указанной стратегией, но когда русская учащаяся молодежь начала интересоваться политикой и прибегать к забастовкам и насилиям над начальством, новая стратегия скоро перебросилась из университетов в гимназии. Не то, чтобы гимназисты стали революционерами, политика продолжала оставаться им чуждой, но они поняли, что организованной массе можно не только обороняться хитростью, но и предпринимать демонстративные наступательные действия. Таких действий было два: забастовка и оскорбление действием нежелательных преподавателей. Первые состояли обыкновенно в том, что либо весь класс в определенный день отказывался отвечать данному учителю, либо не писал классное ехтемрога1е, или сочинение. Этот способ был для учеников менее опасен, нельзя же было исключить весь класс! В таких случаях педагогический совет назначал форму наказания для всех и тем самым безразличную индивидуально. Для учителя же забастовка его учеников была фатальной: он терял свое место. В результате добивались своего сравнительно недорогой ценой, т. к. наказание "соборное" переносилось легко и скоро забывалось; оставался лишь ореол пострадавших за правду. Второй способ был одинаково катастрофичен и для учителя, и для ученика, нанесшего (112) первому оскорбление действием. Обоих удаляли из гимназии. Но для ученика последствия были легче, чем для учителя, т. к. для приведения в исполнение приговора класса выбирался ученик, все равно подлежащий исключению в силу суммы совершенных им правонарушений и по невозможности для него продолжать пребывание в гимназии из-за достижения им предельного возраста. Таких учеников в каждом классе было несколько, по преимуществу из пансионеров. Эти, обреченные на получение "волчьего паспорта", т. е. свидетельства, по которому они не могли, будучи исключены, поступить в какое-нибудь другое казенное учебное заведение, являли собой ужасное зрелище. Нечесанные, немытые, неряшливо одетые, курившие и пившие водку даже во время уроков, они были кандидатами "дна". На одного из них падал жребий привести в исполнение приговор. Экзекуция производилась так: ученик ждал, когда приговоренный учитель вызовет его для ответа. Урока он, конечно, не знал, а на замечание учителя возражал резко и провокационно. Учитель выходил из себя и начинал грубо его обрывать. Тогда ученик давал ему пощечину. Никто из класса не поднимался на защиту учителя, и ему оставалось только уйти и донести директору о происшедшем. Являлся инспектор в сопровождении классного надзирателя, и виновный отправлялся в карцер, откуда он выходил только для того, чтобы навсегда покинуть гимназию. Начальство прекрасно знало, что экзекуция была произведена по постановлению всего класса, но, не имея тому доказательств, не могло применить к классу дисциплинарных мер. Как и при первом случае, учителя мы больше не видели.

В нашей гимназии я помню три случая активного выступления учеников и должен сказать, что во всех трех случаях ученики были правы. Два из этих случаев произошли в моем классе, и я в них участвовал.

Когда кто-нибудь из постоянных учителей заболевал продолжительной болезнью, из учебного округа присылали временного заместителя. Обыкновенно это были молодые люди без всякого педагогического опыта, считавшие себя, однако, большими знатоками своего дела. Нашему классу пришлось иметь дело с двумя такими дебютантами. Первый из них, вероятно, был просто ненормальным. Объясняя урок, он делал (113) жесты, вызывавшие у нас бурный смех, а когда он задавал нам для перевода на латинский язык русские фразы, то они были лишены всякого смысла. Помню одну такую фразу: "Когда неприятельские солдаты увидели, что они умерли, полководец занял город". Не помню, посредством какой акции мы избавились от этого феномена, но, вероятно, она не была серьезной, т. к. никакой кары за нее мы не понесли. А, может быть, начальство было согласно с нами в оценке этого преподавателя и решило не раздувать инцидента. Другой случай был серьезнее. Молодой учитель решил, что с нами надо поступать строго, но забыл, что строгость должна сопровождаться справедливостью. Думаю, что, если бы на его месте был старый опытный преподаватель, мы не решились бы на активное выступление, но к этому дебютанту у нас не было никакого уважения. Было решено устроить забастовку, в форме отказа писать классное ехтемрога1е. Еще за несколько минут до урока мы, первая пятерка класса, на особом совещании постановили принять участие в забастовке. Я подчеркнул, что мы не можем нарушить товарищескую солидарность, и, кроме того, указал, что наше участие придаст особую силу нашему выступлению. Все произошло, как мы решили, никто не оказался штрейкбрехером. Учителя мы больше не увидели, а педагогический совет постановил применить к нам следующие наказания: 1) Поставить всем за ненаписанную работу единицу.

2) Вызвать весь класс на воскресенье для написания новой работы.

3) Сбавить всем один балл за поведение.

Из всех трех видов наказания неприятным было только последнее. Дело в том, что событие произошло, когда мы были в седьмом классе, а гимназисты, не имевшие при окончании гимназии полного балла за поведение, подпадали под надзор полиции и рисковали не быть принятыми в университет. Дело, конечно, кончилось ничем, – воскресную работу мы написали, и я получил за нее 4, единицы наш выздоровевший учитель не принял во внимание при выводе средней отметки за четверть, а балл за поведение был восстановлен еще до конца учебного года. Большую роль сыграло в столь мягком отношении к нам начальства то, что оно было очень либерально и сознавало, что мы были правы. Такое заключение я вывозку из разговора, который имел со мной хорошо знавший меня и (114) мою мать преподаватель С. А. Иванцов. Он позвал меня в приемную и спросил меня, как я, юноша, принадлежащий к такой семье, мог принять участие в забастовке. Я ответил ему вопросом: что сделал бы он, будучи на моем месте? Он молча повернулся и ушел.

Третий случай произошел не в моем классе и был образчиком второго способа воздействия и сопровождался рукоприкладством. Физику в нашей гимназии преподавал Федор Федорович Хандриков. Это был уже пожилой человек, отличавшийся дурным характером, сухой, придирчивый, бессердечный и к тому же несправедливый. Его преподавание заключалось в том, что мы должны были заучивать почти наизусть знаменитый учебник Краевича, тот самый, о котором один университетский профессор говорил молодым студентам: "Вы, конечно, учились в гимназии по Краевичу, так вот мой первый совет: забудьте его и начнем все сначала". Вся гимназия ненавидела Хандрикова, а начальство почему-то не решалось с ним расстаться. Наконец, терпение учеников не выдержало и один из классов постановил его экзекутировать. В классе был ученик 20-ти лет, не имевший больше права оставаться на второй год и не питавший надежды выдержать экзамены. Роль палача выпала на него. В один из следующих уроков этот ученик был вызван Хандриковым и, конечно, урока не знал. Хандриков стал издеваться над ним в обидной форме. Ученик размахнулся и ударил его по лицу. Остальное ясно.

Мое положение в гимназии было особое. Муж моей тети Кати, Николай Павлович Боголепов, когда я был в четвертом классе, был назначен Попечителем Московского Учебного Округа, а ко времени окончания мною гимназии был уже Министром Народного Просвещения. Гимназическое начальство знало мое родство с Н. П. Боголеповым и поневоле меня остерегалось. Мое же положение было деликатное, товарищи мои тоже знали о моем дяде – министре и могли заподозрить меня в использовании для себя этих связей. Приходилось проявлять много такта и вселять в товарищах уверенность, что если это случится, то это будет сделано только в интересах всего класса, а не меня одного. Такой случай представился, когда я был в пятом классе, а Боголепов был Попечителем (115) Округа. Дело было перед масленицей, которая праздновалась у нас три дня. Мы узнали, что среди пансионеров началась эпидемия дифтерита. Я не замедлил сообщить об этом моей тете, которая была начальницей Елисаветинского института и обязана была принимать меры к тому, чтобы никакая эпидемия не заносилась в институт. Тетя сейчас же позвонила Боголепову, и тот сказал ей, что гимназия будет распущена на другой день в 12 часов, т. е. за три дня до обычного срока. Придя на следующий день в класс, я рассказал об этом моим товарищам, которые, в свою очередь, не называя источника, сообщили об этом классному надзирателю, а тот начальству. Т. к. последнее об этом еще ничего не знало, то нам было сказано, что мы выдумали глупость. Однако в 12 часов в класс вошел инспектор и заявил, что мы можем идти домой и вернуться только после праздников. Начальство, конечно, догадалось, чьих рук было это дело, а товарищи благодарили меня за мою изобретательность.

Мое особое положение не давало мне поблажек со стороны начальства, но я мог быть уверен, что я больше не останусь на второй год в классе и что гимназию я кончу в положенный срок, хотя бы потому, что начальству очень хотелось от меня отделаться.

Среди наших преподавателей были и плохие, и хорошие. Преобладали средние. Да это и понятно. В то время Ведомство Народного Просвещения было захудалым и люди культурные и способные были в нем редким исключением. Труд оплачивался плохо, а карьеру сделать было трудно. В лучшем случае преподаватель мог достигнуть места инспектора, а затем директора гимназии. Но преподавателей было много, а таких мест сравнительно мало. К тому нее для продвижения надо было иметь хорошую аттестацию не только по профессиональной части, но и по политической. Труд был тяжелый и неблагодарный. Нелегко было иметь дело с 25-40 мальчишками, только и ищущими, как бы поиздеваться и напакостить. Проявить же свою талантливость и заслужить уважение и любовь учеников тоже было нелегко. Этому мешала, прежде всего, система обучения, принятая в то время в казенных учебных заведениях России. Вопреки мнению Гейне, нас учили, но интереса к учению в нас не возбуждали. Учителя должны (116) были строго придерживаться учебной программы и ничего для общего нашего развития предпринимать не могли. В результате получалось, что хороший ученик твердо знал латинскую грамматику, без ошибок писал ехтемрога1е, хорошо переводил Овидия или Горация, но не имел понятия о культуре древнего Рима, представителями которой являлись эти поэты, не понимал литературной ценности и красоты их творений. В этом случае изучение истории не могло помочь ученику, т. к. мы ей учились по единственному, разрешенному министерством, учебнику Иловайского, столь прославленному своей бездарностью... Даже сейчас, после стольких лет, мне помнятся отдельные фразы из этого учебника: "История мидян темна и непонятна..." или "Алкивиад был богат и знатен, природа щедро одарила его, но когда в Афинах были разбиты стоявшие на углах улиц гермы, граждане единодушно обвинили его". Таких перлов было много. В новой русской истории особенно сказалась рука цензуры. По Иловайскому выходило, что Павел I и Александр II умерли естественной смертью. О "днях Александрова прекрасного начала" не было никакого упоминания. Наш добрейший учитель истории, Михаил Иванович Владиславлев, может быть, в молодости, в бытность свою студентом, живо интересовался своим предметом, но ко времени, когда я у него учился, он покорился преподанной начальством линии и вяло рассказывал нам, что было написано у Иловайского. Вызывал он нас раз в четверть и, хотя мы ничего не знали, ставил нам пятерки. Зато мы никогда не огорчали его и жили с ним мирно. Даже его наружность, весьма не привлекательная, не подвергалась нашим насмешкам. Он был небольшого роста, на коротких тупых ножках, какой-то мясисто-пухлый, с головой, заросшей волосами, с большим носом, близорукий.

Другим физическим уродом был преподаватель латинского языка, Александр Николаевич Быков. Ростом еще меньше, чем Владиславлев, худенький, с рыжей бородкой и гладко зачесанными назад волосами, с огромным носом, украшенным очками, он вызывал представление о маленьком Мефистофеле. Ученики его считали "зверем", и он действительно был безжалостно строг, но, по моему мнению, справедлив. Мне он верил и вызывал редко, а так как я у него хорошо учился, то (117) он ставил мне хорошие отметки. Однажды, вероятно, для проверки он вызвал меня не в очередь, когда я урока не знал. Он молча поставил мне единицу и в течение месяца вызывал меня каждый день и каждый раз ставил пятерку. В конце месяца он зачеркнул единицу. И вдруг этот "зверь" совершенно переменился: вся его строгость исчезла, он стал сентиментально ласков с учениками и всем за устные ответы и письменные работы начал ставить пятерки. Мы сначала недоумевали, но скоро начали понимать. Как-то, слушая ответ ученика, он закрыл лицо руками и со страданием сказал: "Подождите, я ничего не понимаю...", – а когда пришел в себя, то быстро вышел из класса. Но когда однажды, придя на урок, он достал пачку рекламных карточек какой-то фирмы и, расхаживая между партами, стал нам эти карточки раздавать, мы поняли, что наш "зверь" Быков окончательно сошел с ума. Надо признать, что тут класс проявил много человечности, мы стали всячески беречь нашего больного учителя. Во время его уроков можно было слышать, как пролетала муха. На все его странности – а их было много – никто не реагировал. Все учили его уроки и все были достойны его пятерок. Такое положение длилось два месяца, и мы удивлялись, как это начальство ничего не замечает. Наконец, Александр Николаевич не пришел – его отвезли в сумасшедший дом.

Математики я никогда не любил, но то, что нам преподавали в гимназии, не трудно было усвоить. Кроме арифметики мы проходили алгебру (до неопределенных уравнений) и тригонометрию. Преподавателем математики у нас был Николай Казимирович Квятковский, чистенький, аккуратный старичок. Он, безусловно, хорошо знал свой предмет и отлично нам его объяснял. Я всегда любовался, с каким мастерством он рисовал мелом на доске геометрические фигуры. Меня он за что-то очень любил, хотя я у него учился отвратительно. В то время в гимназиях существовали классные наставники, в обязанность которых входило воспитание учеников, что было совершенно неисполнимо. Работа этих "воспитателей" ограничивалась тем, что они еженедельно выписывали в "бальники", т. е. в книжки, которые ученики давали на подпись своим родителям, полученные ими за неделю отметки. В те же книжки заносились и успехи учеников по четвертям года. К этим (118) классным наставникам ученики могли обращаться с жалобами на несправедливости, с различными просьбами и за разъяснениями. Нашим классным наставником был Н. К. Квятковский. Т. к. он любил поговорить, то мы нашли способ избегать ответов на уроках. Первую половину урочного времени он посвящал объяснениям урока, задаваемого на следующий раз, а вторую – вызову учеников. Когда никто не хотел отвечать, на меня, как на его любимца, возлагалась обязанность спрашивать какое-нибудь разъяснение по существу нашего положения как гимназистов высших классов и связанных с ним прав. Ответ занимал вторую половину урока.

Закон Божий преподавал нам отец Рождественский, которого мы прозвали Иудой Искариотом. Он был большого роста, имел рыжие волосы и был лукав. Я знал про него тайну, которую, однако, никогда не сообщил своим товарищам. В бытность свою священником в Елисаветинском институте он растратил церковные суммы и был за это уволен. Тетя Лина пожалела его и устроила во Вторую Гимназию преподавателем. В классе моего старшего брата с ним произошел забавный инцидент... Один из учеников, не знаю по какому поводу, сказал ему, что не верит в Бога. И он поставил ему единицу.

Только о двух преподавателях у меня сохранились теплые воспоминания. Один из них был Сергей Александрович Иванцов, учивший меня дома, еще до моего поступления в гимназию, а затем уже в гимназии, латинскому языку. Другой был Сергей Николаевич Смирнов, учитель словесности в старших классах гимназии. Оба были людьми исключительными по уму, образованию и педагогическому таланту. Может быть, благодаря им и директору С. В. Гулевичу наша гимназия имела репутацию либеральной и считалась в округе "красной". Да они и были либералами, но никогда на своих уроках не занимались пропагандой. Их либерализм сказывался, главным образом, в обращении с нами. От них мы никогда не слышали обращения на "ты" и, подавно, грубости, криков или ругательств. Они уважали в нас человеческое достоинство, и мы платили им за это не только ответным глубоким уважением, но и любовью. Казенная линия преподавания не позволяла им раскрывать перед нами весь интерес и всю красоту предмета, но им вполне удавалось возбудить в нас интерес к нему и (119) оправдать слова Гейне. Русская литература в гимназии того времени останавливалась на Тургеневе. Достоевского и Толстого как будто никогда не существовало. Очевидно, даже и эти писатели считались начальством неблагонадежными. Само собой разумеется, что о Белинском говорить не разрешалось. С. Н. Смирнов все же находил способ обойти это препятствие. О Достоевском и Толстом он говорил нам как бы мимоходом, а Белинского цитировал, не называя его имени. Интересен был взгляд С. Н. Смирнова на ученические сочинения. Его целью было научить нас писать просто, ясно и правдиво. Всякую ходульность, пафос и неумелый вымысел он всячески старался искоренить. Для него выше всего стояли простота и художественная правда. Для того из нас, кто понимал его, писание сочинений было удовольствием и давалось легко. Помню, как в восьмом классе он задал нам сочинение на тему: "В какие игры я играл в детстве?" Я потратил на эту работу не более двух часов и описал свои детские игры так, как они действительно происходили. Я сделал это так просто, что боялся упрека в наивности, тем более, что товарищи хвастались передо мною своими фантастическими измышлениями на заданную тему. Когда С. Н. Смирнов раздавал нам уже просмотренные им тетради, то одну из них отложил в сторону, и, окончив раздачу, сказал: "А теперь я прочту вам сочинение, которое покажет вам, как надо было подойти к теме" – и прочел мое сочинение. Оказалось, что наивность, пугавшая меня, и была той художественной правдой, которую он ждал от нас.

Сергей Александрович Иванцов был сыном известного в Москве ученого протоиерея Иванцова – Платонова. Вторая фамилия была как бы ученой степенью, свидетельствовавшей о том, что данный студент Духовной Академии удостоился за свою работу особой премии митрополита Платона. Все сыновья этого протоиерея, из которых я знал двоих, Сергея и Николая, были талантливыми людьми. Особенно отличался Сергей. До сих пор не понимаю, почему он не пошел по научной карьере или не стал общественным деятелем. Умный, культурный, образованный и обаятельный, он занимал в Москве в прогрессивных кругах хорошее положение и пользовался в них известностью. Приятно в нем было и то, что он не (120) серьезничал и не был педантом. Напротив, в минуты досуга он любил выпить рюмку водки, поиграть в винт, поохотиться. Он был "человечен", и мы все любили его. Преподаватель, особенно в старших классах, он был превосходный. До сих пор помню, с каким интересом мы переводили с ним Овидия и Горация и как, благодаря ему, научились понимать красоту этих поэтов. Он был поклонником Овидия, а мне больше нравился Гораций, и мы иногда, даже во время урока, спорили с ним о достоинствах того и другого.

Отдавая своих сыновей в гимназию, родители, придерживавшиеся системы воспитания "в страхе Божием", боялись вредного влияния на них товарищеской среды, особенно, если гимназия была по своему составу демократической. Это было большим заблуждением. Каков бы ни был состав учеников, товарищеская среда была лучшим воспитателем. Так, по крайней мере, было в России времен моего детства и юношества. Детям и юношам, как я уже сказал выше, говоря о моем воспитании, присуще чувство справедливости и честности, и в коллективе эти чувства как-то особенно экзальтируются. В глазах каждого ребенка и юноши товарищеский коллектив был непререкаемым арбитром чести и справедливости. Лишь в редких случаях он не оправдывал своего престижа. И чем демократичнее была среда, тем острее в ней проявлялись эти чувства и тем строже был ее суд. Последнее было естественно и логично, потому что мальчики, принадлежавшие к семьям, испытывавшим на себе социальные приниженность и несправедливость, болезненно относились к этим вопросам. Суд товарищей принимался беспрекословно еще и потому, что он был судом равных, а не начальства, и основывался не на каких-то предвзятых принципах, а на убеждениях и взглядах общих среде. К тому же этот суд был милостивый, и если виновный исправлялся, то его вина скоро забывалась, и он опять получал равноправие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю