Текст книги "На холодном фронте"
Автор книги: Александр Чуманов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
15. Ефимыч о себе и Головатом
В полевом госпитале Чеботарев пролежал с месяц. Я и Ефимыч часто навещали его. Приходили и другие, но мне кажется никто из них не приносил ему такой душевной радости, как мой связной, этот бывалый и толковый солдат. Ефимыч, одевшись в больничный халат, иногда часами просиживал около Чеботарева, словоохотливо выкладывая ему все новости, вычитанные из газет, пойманные на лету из разговоров в полку с писарем, с поваром и с другими, как он, связными.
– Товарищ капитан, а про нашу-то роту в газетах тоже пропечатали. Вот фронтовая «В бой за Родину» пишет: «Лыжный отряд капитана Чеботарева вышел в тыл противника и завязал бой. В ходе боя уничтожено до 70 гитлеровцев, захвачено 4 пленных, одна рация, четыре пулемета и много другого оружия. Наши потери незначительны».
– А вы не читали, товарищ капитан, как мой тезка отличился?
– Какой тезка? – спрашивает Чеботарев.
– Да Ферапонт Головатый, саратовский мужик…
– И не знаю такого, и не читал еще. А что именно?
– Эге, брат, да это настоящий русский человек, многих он всколыхнул. Сам товарищ Сталин ему в письме благодарность за это выразил. А случилось как. Идет в деревне собранье, жертвуют колхозники на оборону страны, кто пятьсот, кто тысячу рублей. А Ферапонт Головатый сидит, хмурится и молча соображает. Ему соседи и говорят: «Ты чего, Ферапонт, задумался, не скупись, на такое деле ужели у тебя тысчонка рублей не найдется…» А он обдумал свое дело, подошел к столу, взял подписной лист и подмахнул разом сто тысяч. – Вот, говорит, как надо жертвовать! Вспомните, говорит, Минина и Пожарского, как они делали? Мы тоже ничего не пожалеем. Родина, жизнь советских людей дороже всяких денег. А разве мало, говорит, таких людей, которые за Родину свои жизни пожертвовали и жертвуют? Скажите, кто из вас какую цену назначил бы за свою жизнь. Да нет таких денег, нет! Так чего ж, говорит, вы такие-сякие, крохи даете?.. Подписал и сел на свое место. Глянули соседи в подписной лист, да так и ахнули. Сто тысяч и подпись – Ферапонт Головатый… Тут на собрании все устыдились и стали крупно прибавлять. И вот уже пошло по всей стране. Государству в карман не один миллиард положат, а понадобится – прибавят…
Вот что значит русская душа нараспашку. А ведь копил неспеша, может скупостью себя обкрадывал, а подошел момент: пожалуйте все до копеечки на оборону!..
Ефимыч рассказывал о Головатом с таким удовлетворением, как будто такой поступок он совершил сам, и радуется тому отклику, который на призыв Головатого разливается широкой волной по всей стране.
– Скажи, Ефимыч, а ты бы мог так поступить, как Головатый?
Ефимыч задумался немного, поглядел на раненых бойцов, лежащих по соседству с Чеботаревым, и неторопливо ответил:
– Раньше бы мне так не решиться. А теперь, как сказать – решился бы. Не пожалел… Раньше-то я был малосведущим человеком. Негде да и некогда было образовываться нашему брату. При советской власти зажил я пс-другому и прочитал за эти годы столько книг, что в один шкаф не укласть. Ведь мы и хозяева-то…
Однажды, придя в госпиталь к Чеботареву, Ефимыч вежливо справился о состоянии здоровья капитана, а затем спросил:
– Когда выпишетесь? Вся рота ждет.
– Не знаю, Ефимыч, от контузии, по-моему, и следа не осталось, обмораживание все еще чувствуется, не залечено.
– Ох, уж эта Хацкелевич, не люблю, когда слово с делом расходится. Сказала две-три недельки, а вы все полтора месяца пролежали, пора бы уж…
– Не ворчи, Ефимыч, в медицине не всегда точность соблюдается; бывает, что и слово с делом расходится. Арифметика и та отклонения от правил имеет: например, из двух полуумных никогда не получается одного умного, – пошутил Чеботарев, – а в медицине бывает, что и обманом лечат; человеку больному, успокаивая, говорят сегодня – поправишься, а завтра, глядишь, он не перенес операции. Ну, мое-то дело надежно. Память в исправности, а это главное, руки зажили. Слегка, вот, ноги еще дают себя чувствовать… Ходить нормально не могу. Ефимыч, будь добр, пока я валяюсь тут, возьми мою шинель, она уже старая, непригодна, снеси в АХЧ; там, говорят, привезли новые. После выздоровления хочу пофорсить.
– Форсите на здоровье, а шинель новая уже ждет вас, висит в землянке. Не хотел до поры хвастать. Еще я отхватил вам посылочку, хорошую, на новый год: две комизырянские артистки Ростиславины Нина и Соня прислали. Ихние фотокарточки и письмо в посылочке были, я отдал Аркашке Михашвили, пусть переписывается, а вам женатому не к лицу затевать с девушками переписку. А вот остальное в посылке: печенье, пол-литра спирту, бритва, полдюжины носовых платков и прочее на месте, до вас храню. Мне тоже из подарков присчиталось: кольцо колбасы, табаку легкого полкило, полотенечко с вышивкой: «в белы рученьки возьми, нежно личико утри», да на носовушке вышито тоже: «За родину! Милый, будь героем». Так я эти подарки думаю беречь на память: ни утираться, ни сморкаться в них не стану. Надписи-то прочитал вышитые, чуть не всплакнул…
Пока Чеботарев выздоравливал, на фронтах произошло не мало событий. Наши войска на Северном Кавказе, в районе среднего Дона и на других участках перешли в наступление, освободили Краснодар, Ростов, закончили ликвидацию немецкой группировки под Сталинградом. Настроение среди бойцов поднималось; все с жадностью следили за сообщениями Информбюро, отмечали на картах пути продвижения Красной Армии.
16. Девушка с подарками из Сибири
С попутной колонной грузовых автомашин, по ровному шоссе Кемь – Ухта, я ехал на другое направление фронта. В пути на сто первом километре поздней ночью колонна остановилась. Шоферы и ехавшие на фронт за Ухту военнослужащие приютились в обширной землянке, в лесу, вблизи шоссе. На двух кирпичных печках, покрытых железными плитами, бойцы-лыжники жарили на сковородках свежее мясо только что убитого ими лося. Лось был пудов на пятнадцать. Больше половины лосиной туши бойцы зарыли в снегу до следующего выхода на контрольную лыжню между стыками двух направлений фронта.
Лыжники угостили и нас. Полный котелок мяса, прожаренного на коровьем масле, они подали Ефимычу для него и для меня.
– Не хватит, берите еще, – сказал боец, – у нас этого скота много по лесу гуляет…
Закусив лосятиной, я разулся и сел у печки, присматриваясь к окружающим. В землянке расположилось человек тридцать. Одни из них уже храпели на нарах, другие, обжигаясь, пили чай и закусывали, третьи, протирали винтовки, кто-то настраивал гитару.
Но вот неожиданно у столба, где, мигая, светила самодельная коптилка, появилась девушка. Она размотала теплую шаль, вытерла платочком покрытые изморозью брови и ресницы. На вид ей было лет шестнадцать-семнадцать. Девушка расстегнула пальто; на вязаной кофточке оказался комсомольский значок. Она поправила русые косички и удивленными чистыми глазами обвела утонувших в табачном дыму и полумраке солдат. Ее заметили. Разговоры быстро стихли. Не иначе, увидев ее, многие подумали, что там, где-то далеко у них на родине, такие же светлоглазые, – у кого дочь, у кого сестренка, – бегают в семилетку, в свободное время стоят в очередях за продуктами или организованно всей ребятней собирают железный лом в утиль на оборону…
– Сколько вам лет? – не выдержал кто-то.
– Мне? Мне уже семнадцатый…
И опять молчание. И сдержанные догадки:
– Такая молоденькая, и воевать…
– Страдать, бедненькая, едет, – поправил чей-то простуженный бас из темного угла землянки.
– Какими судьбами ты, голубушка, попала к нам и отколь?..
– Из далекой Сибири, из Кемеровской области, я везу к вам в дивизию подарки…
– И много привезла? – спросил кто-то из темноты.
– Со мной сюда направили двенадцать грузовых машин, да это еще не все.
– Как доехали сюда, все благополучно?
– Благополучно. Плохо что ночь-то светлая. Один самолет пролетел два раза над нами, пострелял. Шофера пулей задело да двух красноармейцев из охраны…
– Перепугалась?
– Нет. Немножко только…
Девушку звали Клавой. Она была ученица девятого класса. В землянке оказалось не мало сибиряков, они обступили ее, интересовались, как живет, как работает наш родной, далекий тыл, и она долго рассказывала нам о сибирских колхозах, совхозах, собравших богатые урожаи, о заводах и кемеровских шахтах, перевыполняющих производственные программы.
Перед рассветом, забравшись в кузов грузовика и закрывшись от ветра плащпалаткой, мы поехали дальше к Ухте. Оставалось всего три-четыре часа езды. Клава ехала с нами. Она часто выглядывала из-под плащпалатки; ее привлекал зимний пейзаж восточной Карелии. Многие места на Ухтинском тракте напоминали ей сибирские сопки, тайгу.
– Закройся, не простудись, – предупреждал я Клаву, – любоваться тут не на что. Всякий пейзаж хорош, особенно, если он не стреляет. А то был случай на Кестенгском направлении: я нашел такое местечко, – картину пиши и только! Озеро, круглое, как чаша. Половина обрамлена сосновым лесом; другая березняком. На немецкой стороне золотой закат. Вдали сопка с наблюдательной вышкой на вершине; вокруг сопки хвойный мелкий, ровный лес. А сопочка такая аккуратненькая, будто шапка Мономаха! А посреди круглого озера, как хребет кита, выпирает из воды продолговатая, скользкая, сверкающая на солнце черная скала с единственной пушистой раскорякой березой, похожей на фонтан, изрыгаемый китом, всплывшим на поверхность. Я недолго тогда любовался на этот примечательный пейзаж. Откуда-то из-за «китова хребта» немцы начали стрелять минами. Тут мне и пейзаж показался не хорош…
Скоро колонна грузовых автомашин подошла к селу Ухта, широко раскинутому на высоком живописном берегу озера Куйто. Новые дома из свежего толстого леса, постройки МТС, лесопильного завода, районные учреждения, школы, больницы, военный городок, – сплошь были продырявлены, разрушены артиллерийским обстрелом.
Батареи дальнобойных пушек противника расположились на лесистом мысу озера и обстреливали село, как только замечали в нем движение.
– Не здесь ли, не в этой ли Ухте учитель Ленрот записывал сто лет тому назад руны Калевалы? – спросила меня Клава.
– Вот именно здесь! – вспомнил я.
А Ефимыч добавил:
– Сказывают люди, что сосна, под которой Ленрот записывал Калевалу, до сих пор где-то сохранилась на берегу озера Куйто.
– Навряд ли, – вмешался в наш разговор шофер, возившийся около машины, – я слышал, что ту сосну снарядом снесло.
– А ты уже и Калевалу успела прочитать? – спросил я Клаву.
– Как же, я люблю народное творчество, вообще люблю стихи.
И завязался у нас разговор о поэзии, о том, почему на фронте любят лирику. Мы беседовали всю дорогу.
По приезде Клава сдала в хозчасть привезенные подарки и в тот же день уехала обратно.
Где ты теперь, Клава? Что делаешь? Вспоминаешь ли Карелию, землянку на сто первом километре и бойцов, которым в тяжелую годину привезла подарки из Сибири.
17. В отдельном батальоне
На Ухтинском направлении я попал в отдельный батальон.
Командиром уже не первый год здесь был капитан Краснов, бывший райвоенком, неизвестно почему облюбовавший себе форму летчика. Человек он был по внешности мрачный, не разговорчивый.
Командование дивизии, занимавшей оборону на Ухтинском направлении, поставило перед нами задачу: разведать силы противника, всегда знать его намерения и для этого почаще и побольше иметь пленных «языков».
До наступления весны Краснов неоднократно направлял разведывательные группы в тыл противника и несколько раз выходил с ними сам. Ходили до села Войницы, что в шестидесяти километрах от линии фронта; ходили за хутор Корпи-Ярви и за Ало-озеро. Однажды так увлеклись, что ушли почти за сто километров в тыл к финнам и привели коменданта гарнизона. От него узнали дислокацию войск противника на этом направлении, кто командует финской бригадой, что он собою представляет, какую имеет военную выучку и что за характер у этого вояки. Установили, какие части стоят на Малеванинской и Регозерской дорогах, и узнали точное расписание, когда прибывают в эти гарнизоны обозы с продовольствием и боеприпасами, чем не замедлили воспользоваться, – разработали план выступления, засады и нападения на обоз противника.
В морозное утро, по крепкому насту, отряд числом свыше сотни бойцов с Красновым во главе вышел в поход. Днем снег стал слабее, рыхлее; лыжи проваливались. Продвижение становилось затруднительным.
– Придется на денек притаиться в лесу, а ночью, как только пристынет, снова в путь, – решил комбат и расположил отряд на удобном оборонительном рубеже, предусмотрев при этом, чтобы противник не смог напасть врасплох.
За едой я приметил в полумраке под деревьями, что один из бойцов очень внимательно присматривается ко мне и видно хочет заговорить. Наконец, боец осмелился, подошел и, козырнув, обратился:
– Товарищ командир, дозвольте узнать, а вы осенью в сорок первом за Оштой около Свири не были?
– Был.
– То-то я вас признал еще третьего дня и передумывал, где же вас встречал? Моя фамилия Мухин, не помните ли, в сторожевом охранении вы меня учили, как надо врага высматривать.
– Это когда мы с отрядом Логинова шли с задачи?
– Вот, вот.
– Очень приятно. Можно сказать в нашем батальоне первого старого знакомого встречаю.
Посадив его рядом с собой на плащпалатку, я стал выспрашивать:
– Ну, как привыкаете, товарищ Мухин?
– Что вы, товарищ капитан, давно я уже перестал привыкать. Думаю, что привык в полной мере, как солдату полагается. Считайте: года полтора, как не виделись, за этакое время да не привыкнуть!
– Давно ли здесь в батальоне, товарищ Мухин?
– Давненько. Осень и зиму сорок первого прослужил там за Онежским озером. Потом имел ранение, вот сюда, чуть пониже ключицы. К погоде и сейчас боль сказывается. Потом меня наградили «Красной Звездой» и отпуск в августе сорок второго дали. Так что и в деревне побывал. Мне кажется мы с вами земляки, товарищ капитан. Я тотемский, а вы тоже из-под Вологды откуда-то. Ну, вот погостил я в деревне до уборки урожая. Потом попал на пересыльный пункт, и вот уже с полгода здесь. Нет ли, товарищ капитан, легонького табачку на цыгарочку?.. Вот спасибо.
– Расскажите, как в деревне жизнь идет? Помню, вы тогда что-то жаловались.
– И как было не жаловаться, товарищ капитан, тогда одно было, сейчас – другое. Война учит и там и тут. В первые-то дни, чего греха таить, и я боялся до винтовки прикоснуться. И отдача казалась сильной, думал, что прикладом скулы выворотит, и затвор, думал, выскочит да прямо в лоб. А теперь я смеюсь над тем– собой! Теперь я автоматом овладел и гранату любую могу швырнуть, и робость как рукой сняло…
– Бытие и сознание! – многозначительно, лаконично, вставил сидевший в стороне Ефимыч и по-свойски подмигнул мне, – со всяким так бывает.
– А про деревню, что можно сказать? – продолжал Мухин, густо пуская табачный дым. – Скажу, что места у нас хлебные, скот неособенный и не поймешь то ли из-за молока, то ли из-за навоза его содержат, потому как земля наша за Тотьмой без навозу ни черта не родит. И что я приметил в деревне? А приметил то, что бабы наши и без нас, хоть и туго и тяжело, а хорошо справляются. Скажу к примеру так: до войны, когда и все мужики были у нас в деревне, мы засевали при старом председателе пятьсот га и считали – хорошо. А теперь председателем там моя жена (до войны жаловалась на здоровье, дескать почки-селезенки на одной ниточке держатся), работают в колхозе старики, бабы, ребятишки и засевают уже шестьсот га. За один год подняли сто гектаров нови! Вот и поди! Работают нещадно, товарищ капитан, чуют ответственность, долг перед всем народом. Скажу по совести: мне тут легче приходится, а то, что рискуем мы здесь, так ведь говорят– «риск благородное дело». Дома-то бывало в колхозе, до войны, все на своих плечах проворачивал: и пахал, и сеял, и убирал, и в своем хозяйстве, то дровишки, то воды наносишь, то коровенку обрядишь, – уважая нездоровье жены, а теперь не на кого ей облокотиться. И здоровье откуда-то взялось. На почки-селезенки жалоб нет, а вот в одну точку бьет: как бы успеть, да не проспать, не забыть. Ребятишки-то быстро взрослеют: большаку моему всего тринадцать годков – четырнадцатый с масляницы, а его уже по имени-отчеству величают – мужчина! Меньшому десяти нет, а тоже кое в чем помогает. Разговорился со мной о войне, выспрашивает – сколько тятька немцев убил, то да се, да каких я главных генералов видал. И скажу по совести: почти ребенок он, а меня за пояс заткнул; всех командующих фронтов наперечет знает по фамилии и по званию. Все они у него из газет выстрижены и под образа наклеены. Зажмет это ручонкой подпись под генералом и спрашивает; – «Тятька, это кто?» Я и говорю наугад: «Ватутин». – А сынишка смеется надо мной, говорит: – «Эх, вояка, генерала армии Мерецкова не знаешь – из Тихвина немцев вышиб…» – Война учит, товарищ капитан, всех от мала до велика.
Мухин замолк и потянулся ко мне за второй цыгаркой.
– Уж накуриться, так накуриться, чтобы дома не тужили…
– Да, это верно, – заметил Ефимыч, – война всему учит, к делу приспособляет. В нашем доме, в девятнадцатом году, когда я жил в Петрограде, проживал один профессор по цифровой части, математик. В гражданскую войну он был не особенно стар и вот от нужды стал шить сапоги и туфли. И так хорошо приспособился к делу, что ремонт обуви считал ниже своего профессорского достоинства, а все принимал у себя на квартире работу только по пошивке новой обуви. Когда я пришел с войны, так упросил его мне перетяжку ботинок сделать за фунт сахару. А теперь этот мой знакомый, ученый, не кинулся за сапожное дело, а затеял писать для артиллеристов какой-то большой труд с расчетами, как способнее из пушек бить немцев. На этом деле он орден получил. Недавно в газете его портрет был…
После длительного дневного привала в заснеженном лесу, под ветвями деревьев, куда почти не проникает солнце, наш отряд, как только подмерзло, двинулся дальше обходом на дорогу, ведущую из вражеского тыла в их гарнизон.
И вот, наконец, мы добрались до цели и устроили засаду.
Обоз из шестидесяти подвод, груженных продовольствием, обмундированием и боеприпасами: патронами и минами, – медленно тянулся по скрипучему снегу. С обозом, кроме ездовых, было человек тридцать охраны, состоящей, из довольно пожилых солдат, и с ними гладко выбритый, лютеранский пастор, в енотовой шубе, одетой поверх шинели.
На передней подводе, на мешках сидел финский солдат с винтовкой на коленях и дремал. Дремали и многие другие солдаты, видимо, уверенные, что вдали от гарнизона, прикрывающего стык обороны, ничего с ними не случится.
Неожиданный всплеск винтовочных выстрелов и автоматных очередей из засады произвел полный переполох. Лошади ржали, поднимаясь на дыбы, кидаясь в сторону и падая на дорогу на возы, на убитых возчиков. От беспорядочно сгрудившегося обоза отделилось человек десять финских солдат. Вместе с пастором, поспешно сбросившим с себя шубу, они кинулись в противоположную от нас сторону леса.
Приказав командиру роты с двумя взводами красноармейцев преследовать и перехватить бежавших, Краснов с остальными бойцами поспешил на дорогу, к обозу.
– Раненых не бить, стаскать всех в сторону, – распорядился он, – возы сгрудить в кучу! Сколько добра! И невозможно захватить, куда по бездорожью потащишь, на чем. Себе дороже, – сожалел он, обходя возы с кладью и вспарывая для просмотра штыком мешки и кули с продуктами.
Радист выстукивал в штаб дивизии шифровку: «Разбили и захватили обоз из шестидесяти подвод, часть охраны перебита, часть – преследуется. Что делать с обозом? Продовольствие, боеприпасы, бензин с собой по бездорожью взять невозможно. Краснов». Из дивизии ответили: «Обоз сожгите на месте, приведите пленных».
Сгруженные в кучу возы с имуществом облили бензином. Зажгли. Пламя мгновенно охватило трофеи.
– Вот она, жертва богу войны! – возбужденно проговорил Краснов, глядя как огонь все шире и шире забирал в свои объятия мешки, ящики и бочки.
– Лошадей жалко, хорошие кони погибли, – проговорил Ефимыч и обратись ко мне сказал: – Товарищ капитан, скажите Краснову, а не отойти ли нам отсюда в сторону, в лесок? Сейчас тут ящики с патронами и минами примутся… Чего доброго взрывами зацепить может.
Едва мы успели удалиться под прикрытие лесной чащи, как действительно в костре затрещали патроны, раздались взрывы железных ящиков, наполненных минами.
Между тем, первый и второй взводы, обойдя с двух сторон бежавшую группу финнов, выгнали ее из леса на снежную поляну. Оставив четырех солдат убитыми, финны бросились по крепкому насту к озеру и хотели обогнуть зиявшую посредине черную с серебристой рябью полынью. Это им не удалось.
Лишь более прыткому финскому пастору удалось вырваться в сторону. Но и ему наперерез, сбросив полушубки, пустились в одних гимнастерках три автоматчика, принявшие пастора за офицера и потому пожелавшие взять его живьем… Пятеро финских солдат были окружены. Оставался только пастор.
– Поймать его! – вскричал старший лейтенант Шамарин – и, огибая полынью, с бойцами пустился на помощь своим товарищам.
Оказавшись со всех сторон окруженным наседавшими, но не стрелявшими красноармейцами, пастор догадался, что его намереваются взять в плен. Он дал несколько выстрелов из маузера, но не задев никого, нерешительно покрутил револьвер около своей головы, обронил его и еще с большей прытью бросился к полынье.
Пастор добежал до полыньи и засуетился на ее краю, И когда один из бойцов подбежал к нему почти вплотную, он, зажмуря глаза, прыгнул в воду. Брызги разлетелись во все стороны.
– Отставить! – приказал Шамарин, боясь, как бы кто-нибудь из бойцов не бросился следом за пастором. Впрочем желающих искупаться не было.
Черная, как смоль, озерная вода расступилась и приняла грузное тело. Увы! Темноводная, озерная «пучина» в этом месте оказалась настолько мелкой, что пастор, открыв глаза, увидел себя стоящим в воде всего-навсего по колени. То ли вода показалась ему слишком холодной, то ли неудача самоубийства отрезвила его, как бы то ни было, воздев обе руки к небу, пастор выругался на чистом русском языке и произнес дрожащим голосом:
– Сдаюсь! Видно богом смерть не уготована…
Затем он, как тюлень, на брюхе выполз на лед. отряхнулся и бегом покорно помчался посреди красноармейцев в сторону дороги, где клубился дым горевшего обоза и слышались последние взрывы уничтожаемых боеприпасов…
Довольные операцией, мы, не чувствуя усталости, прошли на обратном пути лишних десятка полтора километров, лишь бы благополучно завершить свой поход и не нарваться на противника.
Прошли беспрепятственно. Но перед самым выходом в свои тылы случилась беда: в поздние сумерки исчез конвоируемый финский пастор. Пользуясь потемками, густой лесистой местностью и тем, что внимание к нему было уже ослаблено, пленник сбежал.
Искать его было бесполезно. Стрельбой из пулеметов и автоматов «прочесывать» лес – тем более.
Краснов отозвал в сторону командира роты Шамарина и начал его «разносить».
– Какому ротозею ты поручил охрану и конвоирование «языка»? Куда ты сам глядел? На что это похоже? Такое ротозейство всю нашу операцию насмарку сведет, а нас насмех поднимут!..
Шамарин растерянно разводил руками.
– Товарищ комбат, разрешите доложить: я сам никак не ожидал такого недоразумения. Я дал «языка» под ответственность красноармейца Загитдулина Ибрагима; лучший, дисциплинированный, смелый и самый находчивый боец в моей роте!.. У меня в роте три татарина: Загитдулин, Мухаметов, Галиев, – все они один к одному – прекрасные ребята! Так посмотреть – народ не крупный, а дерутся смекалисто, превосходно. Ничего плохого об Ибрагиме сказать не могу. Одного не пойму: зачем в древние времена татары против нас воевали? Еще в ту пору совместно с ними нам бы немцев прикончить, и от этого большая бы экономия в людях была…
– Ты мне турусы на колесах не разводи, – оборвал Краснов Шамарина, – я тебе урок истории сам могу преподать. Вот придем на место, разберемся. Кого-то следует взгреть за это. Я ответственности тоже с себя не снимаю. Да если бы я знал, что он задаст стрекача, я бы его приказал, сукина сына, связать. А теперь вот его ищи-свищи!..
Краснов то ругался, то раздражение его ослабевало и ему становилось смешно:
– Эх, ребята, ребята, головы бедовые! Кому вы позволили себя надуть? Потом хоть дома жонкам не рассказывайте про этот «геройский» случай.
– Ничего, товарищ комбат, в следующий раз пойдем, самого ихнего архиерея сымем…
– Лет восьмидесяти, авось такой не удерет, – уныло отшучивался Краснов.