Текст книги "Мамонт"
Автор книги: Александр Будников
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Дёрни вот коньяку… – ему явно хотелось извиниться, да не получалось никак. – Да скоробку ищо прийми, в синях лижала, кореша думали – ет-та тряпки, чтоб ноги вытирать… Ты зажуй, вон, скуньяк-то мёрзлым яблоком…
Чтоб жена не скандалила, я поставил ящики на высокий бабушкин шифоньер и прикрыл своими бумагами.
В другой раз почтальонка вручила мне поздравительную открытку, написанную явно «по фене». Я пошёл отдавать её и увидел дикую картину. Сукин сын Мамонт колол на дрова икону. Возле печи валялись на скамье грудой ещё с десяток досок.
– Кому оне таперя нужны? – тупо пробурчал Мамонт, предупреждая моё возможное возмущение.
–А ты бы экспертизу в Москве навёл… – посоветовал я со вздохом. – Но дружкам не рассказывай, убьют. Соблазн!
Я отобрал у него обломки и попытался составить из них изображение. Живопись ещё различалась, икону хоть и с трудом, но можно было отреставрировать. Я обернул её мешковиной, завязал и отдал Мамонту. Заметив, с какой серьёзностью я вожусь с иконой, он несколько призадумался. Я вспомнил, зачем пришёл, вынул из кармана открытку и прочитал ему марсианский текст.
– Так! – сказал Мамонт и по-деловому наморщил покатый лоб. – Патсаны в город в Вильнис в гости миня зовут… я с ими на спецспоселеньи чалился… Уж так и быть, ет-ти досшечки я в Москве загоню… Всё одно паровозы мимо её не ходют.
– В музей в какой-нибудь обратись, а то влипнешь.
– Как жа! Как жа! – с напускной готовностью живо отозвался Мамонт. – Ет-та мы спанимаим!.. Тока в музей, тока в музей… Ох, много ты мне хорошева изделал! Отсмотал я на зонах четвертак, да червонец на споселении, а ерундиции за курьтурку не споднабрался!.. Была вот, скажем, война. Веришь нет, а я за неё и не слыхал! Антиреса не было, что ли… Равалюцию помню вот – мажуки газетёнки вслух читали… Чередительное собрание… Спотом Туленин какой-то там…
– Ничего себе! Да где же ты срок-то отбывал?
– А бес иво знат… В Сибири слагерей много. Не ринтируюсь, сказать не могу. Да уж и спозабыл за это сичас…
– Ну, а упекли-то за что?
– Нас пиисят чилэк замели! Не я один такой нехороший!
Я приготовился было слушать дальше, но Мамонт дико всхрапнул надкушенным носом и вдруг с остервенением покосился на иконы. Видя, что он начинает заводитьсяне по закону – без наличия уголовной публики, я резко поднялся с табурета и пошёл к двери. Но Мамонт не отпустил меня. Он быстренько сварил чифир из «индийского слона» с «цейлонским львом» пополам и вынул бутылку спирта. От выпивки я вежливо отказался. Мамонт влил хорошую дозу себе в чифир и пил свирепую смесь единолично. После пятого примерно глотка он начал врать непристойно, что закончил войну в Берлине, а на фронте был пулемётчиком. И что его ударило по каске осколком. И что вчера к нему «приканали пиянеры». Он возбудился до того даже, что стал показывать мне приёмы стрельбы из пулемёта и нахлобучил себе на голову большое эмалированное блюдо с остатками земляничного варенья. И затем замер. По канавам на его лбу струилась розовая густая жидкость. Он уронил голову на плечо и захрапел. Я осторожно снял с него блюдо, поставил на стол и дал дёру. По пути удивлённо думалось: зачем какой-то Туленин, а не Ленин? Наконец догадался – буква «т» от сокращённого слова «товарищ» произносилась сельскими грамотеями как «ту».
Вечером он пришёл узнать, отчего вышло так, что вся его голова в варенье: аж мыть пришлось.Вёл себя смиренно вполне и даже принёс «слона» в большой алюминиевой кружке. Чай был с огня, и Мамонт нёс его на продолговатой зелёной книге – на ней до этого стояла у него на столе сковорода. Я от нечего делать листнул книженцию, оказавшуюся семьдесят восьмым полутомом Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона – на букву «Ш». Между листами аккуратно лежали сторублёвки.Каждая такая бумажка равнялась моей месячной заводской зарплате. А страниц в книге было-таки порядочно. Несколько десятков таких же зелёных запылённых томов стояло на длинной полке над ложем Мамонта. Но ни единой книжки он отродясь не открывал и, естественно, остался верен себе и на этот раз.
– Это очень ценная книга, товарищ Мамонт! – сказал я как можно внушительнее. – И она нуждается в лучшем обращении!
Мамонт вытянул ноги на середину кухни и даже не удостоил меня ответом. Он сидел ко мне боком и в мою сторону не смотрел. Никакая книга в его глазах ценности не имела. Я начал листать словарь и выкладывать на стол деньги. Мамонт повернулся и вздрогнул. Я положил перед ним словарь, налил себе остывшего чаю и ушёл с кухни. Мамонт отправился домой. У него всю ночь горел свет – книг много и в одиночку листать их долго. К тому же и привычка нужна.
Вскоре мы с женой уехали на месяц на сессию, а когда воротились, увидели на соседском крыльце большой сугроб. Мамонт укатил в гости. И пропадал у друзей столь долго, что мы начали сомневаться в его существовании. Казалось, образ этого человека причудился нам в кошмарном сне.
Мой отец, хорошо знавший историю Маклаковки и собиравший все заметки и упоминания о ней в районной и областной печати, рассказал мне как-то о Мамонте, а потом даже отыскал газетную вырезку. Это были воспоминания одного старого чекиста, боровшегося с мамонтами в период возникновения колхозов.
Я знал, что первым председателем в Маклаковке был брат-близнец моего покойного деда Кузьмы Ивановича Захар Иванович. Как и полагается близнецам, братья удивительно походили друг на друга. Но только внешне. Характеры их были весьма различны. В 1914 году братья отслужили действительную и, не успев демобилизоваться, угодили на фронт. При одной из атак прямо перед ними разорвался снаряд. Захара тяжело ранило осколками, а Кузьму даже не контузило: в его мундир зашита была материнская молитва, а Захар и тогда уж слыл безбожником. Лечился он в Нижнем Новгороде, где совсем озверел от революционной страсти. Воевал ли он на гражданской, никто не знал. По некоторым, весьма отрывочным сведениям орудовал где-то в Нижнем – или попросту ошивался там. Вернувшись домой, Захар Иванович бестолково пытался строить коммуну. Спустя время, натворивши мелких чудес и едва уцелев, сколотил колхоз и сделался первым председателем – а раскулаченный им же брат Куьма упорно оставался единоличником. С годами Захар настолько ожесточился и очерствел, что стал в семье чужим человеком. Сославши треть населения в Сибирь и разорив дотла – из самых высоких побуждений – ненавистную ему Маклаковку, богатырь-красавец Захар Иванович неожиданно для всех спился и занемог. Лежал пластом и совершенно отошёл от дел и политики. На глазах высох и состарился и, промаявшись всю войну, скончался в занятом им когда-то диаконовском просторном доме. Замечу к слову: все его дети – очень добрые, интеллигентные люди, но никто из них в Маклаковке не живёт, разъехались по далёким городам. Мои родители всегда переписывались с ними и обменивались семейными фотографиями.
Кузьма Иванович был «уволен в бессрочный отпуск» – так значилось у него в бумагах – лишь в 1917 году: по двум тяжёлым ранениям. Первое получилось при штыковом бою с австрийцами, второе – от разорвавшегося прямо над головой шрапнельного снаряда: хирург вынул из тела Кузьмы Ивановича девяносто две шрапнелины – глаза, слава Богу, остались целы. Домой вернулся с серебряной медалью «За храбрость» – с незаряженной винтовкой взял в плен телефониста-корректировщика. Ни в восемнадцатом, ни в сорок первом годах на войны из-за ранений не призывался. Он трудился до самой смерти, безропотно подчинялся многочисленным колхозным начальникам и даже своим зятьям ни в чём никогда не поперечил. Ел, что дадут и раз в несколько лет покупал себе новую фуфайку. Не пил, не курил и даже жалкую колхозную пенсию в двенадцать рублей отдавал моей матери. Овдовел он довольно рано, вскоре после войны, но не женился, хотя силён был и статен, и цветущие солдатские вдовы приходили к нему свататься со всей округи. В дальнем от нас селе тогда ещё действовала церковь, и он изредка её посещал, и мама выделяла ему на эти походы немного денег.
Отец мой воевал в гаубичной артиллерии – и остался жив, тяжёлые пушки редко ставили на передний край. Случалось, бил по дотам, танкам и самоходкам прямой наводкой, но и тогда Господь его сохранял. Да солдатское счастье переменчиво – налетел однажды на них диверсионный кавалерийский взвод, совершавший рейд по нашим тылам.Вся батарея – врассыпную, иметь личное оружие артиллерийской прислуге тогда не полагалось. Да от лошади далеко не убежишь. Отец бросился наземь и в суматохе немцы его не тронули. Правда, один из всадников, не видя около него кровавой лужи, достал его кончиком палаша, рассёк затылок. Но отец сдержался, не дрогнул. Кроме него, спаслись батарейный командир и часовой, чудом успевшие вскочить на монгольских ездовых лошадок. Лейтенант отстреливался из пистолета, а часовой из винтовки – на батарею полагалась одна винтовка для несения караульной службы. Они ранили настигавшую их лошадь и смогли доскакать до леса. Немцы дали по лесу несколько залпов из карабинов, подорвали гаубицы и умчались.
Отец мой угодил характером в деда. Работал трактористом и сутками пропадал в колхозе. В раннем детстве я видел его очень редко – от силы в неделю раз. Был он настолько молчалив, что окружающие порой о нём забывали. Когда мы переехали в город, заводское начальство сразу положило глаз на безотказного работягу, и отец возглавил бригаду слесарей-сборщиков. Характер его к этому времени несколько изменился. Отец стал не в меру впечатлителен и часто пускал перед телевизором слезу. «Тридцать лет на комбайне!» – проникновенно восхищался он и, утирая платком глаза, указывал внуку на героя. Фильмы с драками и стрельбой вызывали у него отвращение, и мы с женой радовались, что наш мальчишка, на любимого деда глядючи, совершенно не интересуется вестернами.
Что касаемо Мамонта, то юная его жизнь при царе-батюшке протекала привольно и спокойно. Как ни удивительно для этого человека, детство он помнил хорошо и однажды, сидя со мной на лавочке, поделился воспоминаниями. Отец его торговал скотом, и Мамоня, будучи ещё десятилетним мальчонкой, уже командовал артелью работников. Нерадивых по наущению папаши наловчился бить кнутовищем в лоб и делал это с большим удовольствием и удалью. Души в нём не чаявший родитель, очнувшись как-то после очередного длительного запоя, вдруг возмечтал приобщить Мамоню к грамоте. Да, видно, поздновато уж было. Утомившись дожидаться отца у подъезда губернского училища, Мамоня выпряг из тарантаса лошадь и ускакал домой. Покушение на культуру тем и кончилось. Отец сначала разозлился безумно, а потом успокоился и сторговал у директора училища рысака. И целый год с гордостью похвалялся маклаковцам поступком сына: кабы, мол, сплоховал Мамоня тогда, так и не оторвать бы почти задаром лошадь у дурака-директора.
К концу правления Александра Керенского Мамоне исполнилось семнадцать. Он начал обрастать усами и бородой, курил дорогие папироски, пил стаканами водку и ничего не смыслил в политике: «Из прынципу!» – как он выразился. Политикой интересовались тогда повально все, но, по словам моего рассказчика, понимал её всяк по-своему, а значит, никто ничего не понимал. Многие за всю жизнь не покидали села ни разу, и юный Мамоня не был тут исключением – если не считать путешествия в губернский город. Центром мира для него была Маклаковка. Он сколотил от скуки ватагу и, пользуясь смутным временем, грабил обозы лесных углежогов-инородцев. Гуляя в бедных соседних деревнях, бил кнутом стёкла и портил дочерей вдов-солдаток. Обозлённые женихи вышибали его кольями из седла, но это было для него «ничаво».
При белых от фронта Мамоню «ослобонили по болести»: помог живший в городе старший брат Януарий. А от красных пришлось укрыться в лесу. Дезертиров в то тяжёлое время ловить было некому, и Мамоня «спасался» почти открыто. Жил весело и, разумеется, не в одиночестве. В землянке, брошенной углежогами, тёк рекой самогон, околачивались пришлые бедовые девки. Навестив однажды родителей и крепко выпив, Мамонт вышел на улицу с гармоникой и начал задавать песняка. Была тогда у него, оказывается, любимая частушка. Сидя со мной на лавочке, он спел её, и по извечной мужской привычке накрепко запоминать всё дурное она застряла у меня в памяти:
Маклаковскиямилыя
Хренота на хреноте –
Ноги тонкия, кривыя
И манда на животе!
Мамонт не раз при мне подпевал под телевизор, но все тексты при этом страшно перевирал, а тут – аж целое четверостишие смог припомнить! Дикое пенье Мамонта услыхал тогда наехавший из Нижнего делать новую жизнь себе и людям Захар Иванович. Он арестовал друга детства и сдал его военному комиссару. «Спасавшийся» вместе с Мамонтом лепший дружок Платоня – будущий дед свирепого маклаковского бугра – был немедленно кем-то оповещён и на дерзость Захара Ивановича сильно вознегодовал. Избив подвернувшихся под руку непотребных девок, он вскочил на неосёдланного мерина и помчался в деревню мстить за своего друга. Палил из обреза по Захаровым окнам, тот отстреливался из браунинга, но Платоня выгнал-таки его в чистое поле. Может, и застрелил бы, да на окраине соседней деревни была у Захара Ивановича вдова-милашка. На дворе у неё в глубоком старом колодце имелся хитрый тайник. Захар Иванович кое-как доскакал к ней на жерёбой кобыле. Платоня на правах мстителя куражился у вдовы три дня, гулял с бездельными пьяницами из местных, и всё это время Захар тосковал в колодце. Милашка, выходя за водой, незаметно опускала ему в бадье провизию. На четвёртый день упившийся досиня Платоня разделил судьбу Мамонта. Захар Иванович сгрёб его и отвёз в телеге на призывной пункт. О покушении на свою жизнь Захар Иванович комиссару не доложил, пожалел мерзавца Платоню – тот доводился дальним родственником супруги Захара, иначе Платоню расстреляли бы тотчас и тут же, возле кирпичной стенки.
После войны Платоня затесался к Захару Ивановичу в друзья и уговаривал Мамонта поступить так же. Но тот гулял на деньги покойного папаши, и пока они у него не кончились, и слушать ничего не хотел. Армейская жизнь на его натуру не повлияла. Он охранял в обозе командирское барахло, ел сладко и, по его выражению, не просыхал. Припомнить о службе что-либо связное был не в силах. В Маклаковку воротился из госпиталя, куда угодил с приступом алкогольного психоза.
Захар Иванович собрал однажды на праздник фронтовиков, хорошо угостил и горячо убеждал записываться в коммуну. Демобилизованный кавалерист Платоня ему поддакивал. Некоторые согласились, другие обещали подумать, а Мамонт составил оппозицию. Он грязно выругал Захара Ивановича, пальнул из нагана в потолок и полез в драку. Его вышвырнули на улицу и решили, что этот дикий дурак не разбирается ни в текущем моменте, ни в мировой политике в целом.
Со службы Платоня воротился, едва на неё призвавшись: был отпущен долечиваться дома после ранения – и оклемался довольно скоро. Необстрелянная его дивизия в десять тысяч сабель разгрузилась ночью из эшелонов в степь и встала лагерем. Патроны и снаряды при отправке почему-то не выдали, пустили по железной дороге следом. Перед самым прибытием боезапас был перехвачен, а дивизия оказалась плотно окружена тучами казаков при пушках и пулемётах. В случайность люди не верили, без предательства тут явно не обошлось. Война подходила к завершению, был самый разгар её жестокости, и так велось, что пленных обе стороны старались не брать, а если и брали, то расстреливали. Но человек всегда на что-то надеется, и лишённая патронов дивизия сдалась. Расседлали лошадей, сложили новёхонькие незаряженные карабины и револьверы, отдельно – пики и сабли. Разулись, разделись до белья. Широкой колонной, по сотне в ряд отошли босые на полверсты от своих пушек, куч амуниции и оружия. Громадный конский табун несколько бородатых пожилых казаков тотчас же и умело угнали прочь, ближе к Дону. На пологих склонах курганов собирались толпы ярко разряженных, словно к празднику, казачек из близлежащих станиц.Стройно, как на параде, подошла намётом дивизия новобранцев-казачат, ещё не видавших крови, и началась рубка. На каждую сотню выгоняли плётками роту пленных. Белые их рубахи на холодном утреннем воздухе дымились кровью – и скоро её дурманящий запах вполз на склоны курганов и накрыл зрителей. Молодых казачек трепало от возбуждения, взрослые лузгали калёные семечки и созерцали забаву с привычным любопытством. К обеду кровь пропитала землю и потекла по траве ручьями. Последнего бегущего пленного настигал скакавший впереди своих сотник. Его хлопцы, отъехавши в сторонку, гарцевали, рвали, ловко нагибаясь с седла, траву и вытирали ею окровавленные пики и шашки. Догнавший бегущего сотник не стал пронзать его пикой, а восхотел срубить по-учебному, как лозу. Но убегавший вдруг бросился лошади под ноги – и та рухнула. Всадник закувыркался, потеряв и пику, и шашку, а висевший за спиной карабин наделал ему крепких ушибов, да едва ли не изуродовал его. Пленный мальчишка подобрал шашку и кинулся было на убийцу, но сражён был чьим-то поспешным выстрелом. Опозоренный сотник намерился застрелиться из треклятого карабина, но не дали, вовремя подоспели. Парень едва не плакал – знал: невеста теперь от него откажется, да и сотником ему не бывать.
Платоня затемно сумел отлучиться из дивизии: слинял с караульного поста, пообещав разводящему возвернуться через часок – и непременно с самогоном. И галопом ударился по росе к дальним хуторкам. Проскочил у казаков под носом, того не ведая. Возвращался поосторожнее, уже по свету, по балкам да редкими тополёвыми колками. Хоть и пьяный, а ближе к месту неладное почуял – в привычные звуки лагеря врывались вопли и крики и раздавался даже девичий визг. Вернулся немного балкой, спешился и, на курган поднявшись, взглянул на степь. В ужасе спустился к коню и скакал несколько часов – пока не наткнулся на своих. И позже, при казнях пленных казаков отбирал офицеров, ставил их в затылок друг другу и развлекался на спор с друзьями, кто скольких проткнёт на аллюре, с разгону пикой. И один молодой хорунжий, пронзённый в грудь и полумёртвый уже, вдруг достал чудом спасённый при обыске наган и выстрелил Платоне в живот. Пуля прошла насквозь, но ничего не повредила. Даже много чего видавший госпитальный хирург пришёл в небольшое изумление.
Захар Иванович обрадовался фронтовому пополнению и забыл Платонины. старые грехи. За свободное слово пока ещё не преследовали, тем более– своих, и Платоня изъяснялся открыто.
– Сам лично товарищ Фрунзе нам телеграммы слал! – орал он в пьяных застольях. – Мол, ваша главнейшая задача на сей момент – физицкое нистожение казачества!
Его красочные фронтовые воспоминания закалённый революционер Захар Иванович принимал как должное – а однажды по пьянке и сам припомнил случай.
Из-за действий неграмотного начальства взбунтовался красноармейский полк. На усмирение бросили полк соседний. Бунтари дали залп, свалили замертво сорок человек. Тотчас телеграмма от Троцкого – про Ленина в армии не знали: око за око, зуб за зуб, расстрелять сорок человек бунтарей! Пригнали несколько пулемётов и сводный отряд чекистов. Бунтующий полк построился с винтовками «к ноге». По приказу Захара Ивановича один из пулемётных расчётов открыл огонь. Скосили с краю ровно сорок человек. Захар Иванович зачитал очередной приказ Троцкого: «Снять штыки! Вынуть затворы! Револьверы, гранаты и патроны – наземь! К утру взять у белых железнодорожный узел с вокзалом и мостом и захватить бронепоезд!».
– И чо?
– И взяли! Отоварили ночью бронепоезд, а потом полегше пошло…
Вернулись и другие фронтовики с их нескончаемыми страшными историями – и ореол Платони слегка померк. Навидавшимся крови людям пристрелить человека ничего не стоило – словно муху прихлопнуть. Шутили: только с мухой-то потруднее выйдет – в неё ещё попасть ухитриться надо.
Создание коммуны оказалось делом до отчаяния тяжёлым. Жители Маклаковки держались крепко и смотрели на новое начинание с издёвкой. Ясно осознавали свою силу и твёрдо верили, что «нищета» долго у власти не промается. Жили по-прежнему размеренно, опричников Захара обходили за полверсты и по старинке собирались потужить-покалякать у церковной ограды. Крупные новые воротилы и потомственные уцелевшие торговцы перебрались в город под крыло Януария и постепенно составили костяк тамошних нэпачей. Разорённые войной мужики подрядились на казённые лесные работы и пропадали в дебрях с осени до весны. Бабы раз в неделю относили им хлеб, чинили и стирали одежду. Село обезлюдело и притихло, мёрли старики, мёрли дети, и небольшое древнее кладбище за короткое время увеличилось едва ль не вдвое. Появилось много сирот и вдов, под окошками без конца славили Христа нищие прохожие люди. На диво часто вспыхивали пожары, и было ясно, что избы горят не от случайности. То же самое творилось по всему краю, но поджигателей никто не искал: словно бы, кому-то выгодно было, чтоб люди заботились и думали только о выживании. Редкий мужик за это время не горел и не строился два-три раза. Как и встарь, дома возводили миром, помочью. Неуёмный Захар Иванович, видя этот дивный пример, впадал в экстаз и со слезами умолял коммунаров работать столь же добросовестно и ретиво. Но его разношёрстная команда не желала вникнуть в смысл общественного труда.В Маклаковке был женский монастырь, были, кроме него, две церкви – каменная столетней давности, и более старинная, деревянная. Захар Иванович раскатал деревянную – при этом пьяные коммунары изрядно покалечились – и навяливал брёвна самым бедным из погорельцев, звал к себе, но никто к нему не пошёл. Тогда Захар Иванович объявил, что построит из церкви избу-читальню. Однако плотников не сыскалось – все отнекивались, наступила зима, и брёвна растащили на дровишки его же люди. Остальное население Маклаковки крепко придерживалось обычаев, и от церкви никто не унёс и щепки, лишь старики подобрали валявшиеся у руин иконы.
В коммуне состояли немногочисленные фронтовики, вступившие туда охотно и добровольно, а затем спохватившиеся настолько, что некоторых Захар Иванович держал угрозой. Были там и женатые комсомольцы, порвавшие и со старым укладом, и с родителями. Они бесконечно репетировали сочинённые самосильно пьесы и читали вслух неграмотным жёнам газету «Безбожник». Молодёжи в угоду Захар Иванович выписал из города училку-пропагандистку – и та сразила всех наповал, прибыв на село без всяких там чемоданов и узлов, но восседая с папироской во рту на дамском блестящем велосипеде. В школе работала местная молоденькая поповна, и задорная новая училка, сделавшись над нею начальницей, вынуждала нишкнуть её и трепетать. Поселилась приблудная наянка в коммуне, в избе у комсомольского вожака, и вскоре случилось так, что он выгнал полуграмотную жену-красавицу и сочетался с квартиранткой гражданским браком. Городское тощее существо наводило ужас на стариков, ибо вульгарно красилось и курило, жутко материлось, открыто хлестало водку, стриглось под мужика и гуляло по улице в трусах – или, как выражались здесь, в накунниках: местные женщины носили под сарафанами лишь длинные льняные рубахи. Темперамента в новой училке было столь много, что ни работа, ни юный муж, ни бугай Платоня с друзьями нисколько её не утомляли, и всю свою чудовищную энергию она отдавала атеизму. Не было в школе дня, чтобы под блеяние горна и барабанный треск не сжигались на пионерском костре иконы. Детей, не ворующих икон, училка всячески унижала. Захар Иванович прямо-таки молился на неё и поздравлял комсорга с ценным приобретением. А бывшую жену вожака, исключённую из комсомола и из коммуны, сосватал неженатый ещё Кузьма. Захар почти не общался с братом и даже на свадьбу не пришёл. В коммуну записывались люди, решившие как бы прикрыться ею и отсидеться до времени в безопасности – а там, глядишь, отломится и поприятнее что-нибудь. Многие из них пробавлялись случайными тёмными делами, и ещё при царе жили с законом не в ладах. На одном из стихийных митингов Захар Иванович сказал училке – зардевшись сильно от вида её коленей:
– Уж вы, пожалуйста, полегче с идеалами-то. Вот вы сейчас обещали бабам, что жить станем под одним общим идеалом… А они, дуры, потешаются: как это, мол, всем под одним одеялом спать!?
Земля в Маклаковке была дурная, одна урезная глина, и тягу к землепашеству ощущали отнюдь не все. Потому на первом же собрании коммунары постановили сделать упор на скотоводство. Для начала объединили своих коров и коней, а затем реквизировали гигантский птичник женского монастыря. Хозяек вышибли вон из келий и устроили там конюшни – Захар Иванович возмечтал создать показательное хозяйство. Сбросом наземь крестов и повержением куполов занималась знавшая в этом толк новоявленная училка. И спроворила всё на диво скоро – лишь получила в лоб нечаянной половинкой кирпича со звонницы. Монашки с плачем разбрелись по окрестностям и начали волновать людей. Захар Иванович поспешно смылся от мрачно-молчаливой толпы старушек и до прибытия конного милицейского взвода вновь отсиживался в колодце. Команда варваров спаслась от смуты в монастыре. Жертв не было, лишь лежавшая со страшной шишкой на лбу училка напугалась до обморока. После усмирения и арестов начальники почуяли великую волю, а Платоня и вовсе распоясался. Он тайно ловил укрывавшихся от милиции монахинь, сажал в амбар и развлекался с несколькими дружками. Слухи об этом безобразии достигли высоких лиц, но перед самым приездом следствия Платоня подорвал динамитом дамбу на монастырском озере. Оно утекло в овраг, тысячи уток и гусей остались без водоёма – и вышло так, что диверсию совершили, якобы, некие православные фанатики, возмущённые к этому монашками. Следствие арестовало и монахинь, и нескольких верующих крестьян, а заодно и священника со всем причтом. Люди эти были расстреляны в лесу. Коммунары наделали гробов, а мужики под водительством Кузьмы схоронили покойников на кладбище. На удивление православному народу, на село, храма лишённое, прибыл другой священник, причём, из самой Москвы. Он спешно женился на молоденькой учительнице-поповне – и власть ему в этом не препятствовала. Да и девушка вела себя так, словно повиновалась чьей-то воле. Ушла из школы и люди стали называть её матушкой. Некоторым новый батюшка не понравился, другие же были довольны им. Он отправлял возможные требы на селе, а служил на стороне, в дальнем сохранившемся храме.
Дамбу отремонтировали, но надо было дожидаться весны, чтобы озеро поднялось до прежнего уровня. В Захара Ивановича стреляли и по ночам, и днём, да выследить лихих молодцов не было никакой возможности. Пальнули как-то раз по ошибке и в Кузьму. Пока промахивались – стреляли, видимо, для острастки. На нервы это, конечно, действовало. Захар Иванович исхудал от постоянной бессонницы и виски у него тронула седина. Коммуну раздирали скандалы, люди работали абы как, через пень-колоду. Хозяйство приходило в упадок, на глазах разворовывалось. Вдобавок, началась повальная пьянка и Захар Иванович не мог найти способа остановить это зло. Заводилой всех безобразий был паскудник Платоня. Коммуна становилась посмешищем, мужики откровенно радовались, а старушки проповедывали о скором втором пришествии.
Мамонт, просадивший капиталы отца, жил теперь на подачки Януария, а они были неудовлетворительно малы. И Мамонт запросился в коммуну. Платоня, выпив принесённую другом водку, врезал ему рукояткой нагана по зубам и вышиб из дома вон – не захотел позорить перед Захаром себя и собутыльников хлопотами за нагольного дурака: дурак, он и сам пропадёт, и других за собой потянет, и всю весёлую жизнь нарушит…
– Уж вот оне погуляли там!.. – рассказывал мне ужасный Мамонт. – Ох, погуляли! На закусон ли, али спросто так охота возьмёт пожрать –сичас индейке голову тяп! Спопадётся гусак – и гусаку. Платоня невесту бросил, коровод завёл из монашек… Завидно мне было! А никак. Если, говорят, сунешься ищо к нам, сучий спотрох, мы те живо место определим!.. И пропились вдрызг. Запретили им эту лавочку. Платоня опосля обезножел, тлеть начал… Приду, бывало, к нему – сам водку пью, а ему спузырёк с диколоном под нос: лопай, собачий депутат!.. Пил с превеликим удовольствием… Ну, и сподох… Перед колхозами незадолго. Спасся! А то ба со мной на четвертак… А ты Кузькин внук, значит?
– Его.
– Умный был мажучок, гнилой… Лично я сеструху у него мацал, и овец лямзил, резал на мясо в щи, и дрова в открытую зимой брал, а он кочумал, помалкивал… А вякнул ба, дак я ба остраску дал, биз нагану-то сроду не ходил… Платоня завернул к нему как-то вечерком, споказал обрез да и говорит: слышь, Кузьма, спойду верьховода-сукомольца пристрелю, надо, мол, эт-ту споганую породу изводить пассипенно… А то житья не дают! Ну, Кузьма-то Платоне не споверил, думал – так, по пьянке болтат… И хрен на ны. А тот спошёл, замочил, вернулся и в окошко Кузьме сказал: готов! Да прибавил: таперь-то, мол, его бешена училка спокойно на мне споездит, нихто ей ниспомишат…И Кузьма, конечно, кочум! И закочумашь! Семья! Да добро бы хоть натуральныя, а то девок восемь голов… Нет, вру. Первый, кажись, патсан был. Это твой отец, что ли?
– Он. А для чего Платоня деду-то моему сказал, куда идёт?
– Из баловства. Споверье такое есть… разбойное. Чтобы спосле не проболтаться…
Жена до этого рассказала мне, как Мамонт, узнав от неё случайно нашу фамилию, в бешенстве заскрипел зубами, затрясся и побелел: он, видимо, подумал, что я потомок ненавистного ему Захара Ивановича. Но переживать такое было мне не впервой. К примеру, на отборочной тренировке в заводском клубе автогонщиков – я освоил этот вид спорта в армии – почтенный тренер злобно заявил мне, что команда обойдётся и без меня. Как потом выяснилось, Захар Иванович загнал в Сибирь его тятю. Тятя ненавидел новую власть и держал у себя на чердаке хорошо смазанный станковый пулемёт. До разговоров с тренером я тогда снисходить не стал, а просто показал директору нашего завода справку, гласящую, что податель её занял первое место на соревнованиях военного округа. Директор, страстный автолюбитель, начал здороваться со мной за руку и всячески меня выделять, а тренер, разузнав отчество моего отца, в момент смягчился.
Если гражданин Мамонт и подобные ему, услышав мою фамилию, всего лишь скрипят зубами, то, узнав девичью фамилию моей жены, они наверняка изойдут кровавой пеной. Моя жена – единственная внучка нашего сельского попа, умершего ещё до войны. Казалось бы, в чём она могла провиниться перед Мамонтом? Но даром, что ли, он колол на дрова икону?