Текст книги "Очерки и почерки"
Автор книги: Александр Раскин
Жанры:
Сатира
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Каменный гость
Встарое-то время камней будто побольше было. Который камень теперь малахит прозывается, тогда, гуторят, его многохитом кликали. Золотишко тоже намывали, изумрудишкой баловались. Все больше простые люди этим делом занимались, кои победнее протчих были. Приказчик их кнутом допекал, стражник ружейным боем донимал, а барину и горя мало. Ему только деньги подавай да работу почуднее, чтобы Парижу нос утереть. Нос, это верно, – утирали. Не только, значит, Парижу, но и протчим всяким городам. А только что толку? Ну зашибет деньгу который, а крепостное-то право – вот оно.
Вот на ефтом самом месте, где сейчас, может, Театр юного зрителя силу свою оказывает, там-то, стары люди сказывают, самое питье было. Пропьются когда догола – и опять фарт искать. Не все, конешно, на одну стать. Были и тогда людишки посознательнее. Ну только барину они как соринка в глазу. Не любил их барин-то. А простой народ всякое им уважение делал. Ну и Хозяйка Медной горы тоже им помощь оказывала. Потому Хозяйка та, по-теперешнему сказать, большую подпольную работу на себя брала. Но тоже не всякому глазу заметно. Играют себе ящерки, всего и делов-то. Врать не буду, самой-то Хозяйки будто люди и не видывали. А слушок шел. Сперва вроде байки сказывали. А там и печатать зачали. Глядишь – книжица по рукам пошла. Ну, тут я и сам тому делу веру дал. Потому – мной писано. С тем и возьмите.
С. ГеоргиевскаяPeпкa
Репка! Из каких глубин памяти возникло это серебряное слово? Солнце, земля, роса, скажите мне, отчего она растет, почему так трудно, так невыносимо тяжко ее выдернуть?
Репка! Это слово звучало в каждой росинке, оно откликалось, переливалось, звенело: репка… дедка… бабка…
Внучка! – говорили деревья.
Жучка! – подхватывал ветер и нес эти слова куда-то далеко, а в мышкиных зубах – крепких и белых – отражался, звенел, искрился солнечный лучик…
Репка! Есть что-то вечное и мудрое в словах, которые каждый ребенок помнит с того незабываемого мгновенья, когда он открыл свои глаза – чистые и мутные, как горный поток весной, и услышал тихое и грустное, колдовское и проникновенное: «Дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку, Жучка за внучку!»
– Репка! – густым басом прохрипел дворник и облил шлангом грядку, где она росла, желтая, как луна, крутая, как внучкин лобик, сладкая, как воспоминание о бабкином детстве, когда бабка босыми ногами выбегала на утренней заре к морю и взахлеб пила воду, холодную, как ручка троллейбуса в январский мороз, прозрачную, как молодое стекло на стеклодувном заводе, соленую, как селедка, Каспийская по фамилии.
– Сдали ли вы репку в утильсырье?! – спросила тоненькая пионервожатая, открывая калитку, и скрип калитки напомнил дедке его далекую юность, когда он темной ночью выходил в чем бог послал, а деревья стояли вокруг такие деревянные и шелестели листьями, такими зелеными, как я не знаю что.
Вот и теперь деревья делали свое деревянное дело, бабка жучила внучку, а внучка – Жучку. А мышки не было. Не было мышки. Не было – и все тут.
Так о чем бишь я? Ах да, о репке. Я тут ничего не выдумала, а если что и выдумала, то репка моя, а грех пополам.
•
В. КаверинПолтора академика
(Девятая часть восьмилогии)
Глава 318-я, рассказанная Веней
Катя опять была со мной, и я знал, что теперь все будет хорошо. Я смотрел на нее и не мог насмотреться.
– Катя… – тихо говорил я иногда и трогал ее рукой.
Большая, красивая, кто бы поверил, что это она десять лет назад плюнула мне в ухо и обругала меня ишаком. Я знал, что она любит меня, и сам любил ее. Это знали все. Ей было все равно, что я закрыл Северный полюс, ей было не важно, что я открыл, кто написал «Евгения Онегина». Катя, милая моя Катька, как я знал ее!
Друзья сидели вокруг, тут были все – и Валька Шпунтиков со своим хохолком и желтым галстуком, и Петя, и Петр, и Петруша. Галя и Оля сидели рядом и пересмеивались, глядя на меня и Катю. Я погрозил им пальцем. Много тут было и таких, кого я не знал совсем и знать не хотел, но это были в общем неплохие люди, и я терпел их. Не помню, что мы пили и что мы ели, помню только, что все ушли, и вот мы с Катей были одни и смотрели друг на друга, и северное сияние сверкало только для нас.
– Катя, – сказал я тихо, – неужели это действительно ты?
– Да, это действительно я… – молча сказала она. Катя улыбнулась мне, и я обнял и поцеловал ее.
Глава 319-я, рассказанная Катей
Утром я сказала:
– Я давно знаю тебя. Я видела, как из мальчика ты превратился в мужчину, а из мужчины в писателя. Я знаю, что у тебя какое-то несчастье. Не спорь, не спорь, я знаю. Неужели опять?
Глава 320-я, рассказанная опять Веней
Ну, что мне было делать? Конечно, я сказал ей все… И что я написал пьесу, и что ее поставят и будут писать о ней.
Катя плакала тихо, но долго, я утешал ее как мог, но что я мог сказать ей, когда пьеса была уже написана и я уже писал другую пьесу и обдумывал третью? Ведь Ромашов-то писал. Неужели я должен был уступать ему? Я был не в силах сделать это.
•
Л. Кассиль
Расчудесные мои ребятишки
Кешка взял городошную биту в правую руку, поплевал на нее и одним ударом выбил из круга всю фигуру. В левую руку он взял гранату и забросил ее так далеко, что и по сей день ее не могут найти. На трибунах зашумели. Тогда Кешка, поплевав на ноги, ударил правой ногой по мячу и попал в левый верхний угол, под самую штангу. Такую «штуку» не взял бы даже лучший вратарь мира, прославленный Замора. Шум на трибунах усилился.
– Давай, Кешка! – кричали оттуда. – Довольно тебе Кассиля хлебать! Покажи класс!
Кешка нахмурился и одной левой ногой выточил восемнадцать сложнейших деталей, после чего пошевелил ушами, сделал тройное сальто и одним духом прочел наизусть всего Маяковского. На трибунах дым стоял коромыслом. Но вдруг Кешка заплакал и, поплевав на руки, встал на колени.
– Ребята! – сказал он плачущим голосом. – Вы не думайте. Это не я. Разве я могу такое? Немыслимое же дело. Это автор все больше. А мое дело маленькое…
Трибуна притихла. Тогда я вышел на поле сам, спасать положение.
– Довольно, Кешка! – сказал я. – Что ты в самом деле! Тут же все свои. Вон Лешка сидит, вон Рая. Чего ж ты, чудак, сдаешь? Это не важнец. Не мирово, так сказать. Ну ладно, ты успокойся, войди в форму, а я пока расскажу одну сказку на большой. Это было в стране Унеситымоегории…
Сказав все это, я с опаской посмотрел на трибуны. Трибуны пустовали.
Е. КононенкоШкольный вальс
Вы доезжаете в метро до вокзала, потом на электричке до станции Болшево. Там вы садитесь на встречную электричку и возвращаетесь в Москву. Таким образом вы как раз попадаете к началу занятий в 113-й школе. Маленький белый домик ничем не отличается от больших серых зданий, обступивших его со всех сторон. В раздевалке шумно. Тетя Паша ласково встречает малышей. Одного она матерински пошлепает, другого отечески приголубит, третьему сунет кусочек сахару, кому удалит больной зуб, кому поможет решить трудную задачу.
Через ее ласковые руки прошло несколько поколений, ее мужественные ноги вот уже тридцать лет ходят по вестибюлю школы. Много надо иметь терпенья, выдержки, мужества, упорства, настойчивости, уверенности в себе, постоянства и разных других положительных качеств, чтобы изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год делать свое скромное, незаметное, неблагодарное, но такое нужное людям дело…
Когда Анфиса Панкратьевна входит в класс, следы умиления невольно блестят на глазах ее учеников. Ай-я-яй, какая она хорошая! Тихо в классе…
Только тот, кто сам преподавал, может по достоинству оценить эту тишину.
– Я люблю своих учеников, – говорит Анфиса Панкратьевна, – и они за это любят меня. А я их за это люблю еще больше. А уж они меня за это просто обожают. А уж я их… – Звонок прерывает наш разговор.
Анфиса Панкратьевна начинает урок.
– Верочка, – говорит она, – иди к доске. Вот тебе задача, решай ее правильно! Дай я тебя поцелую! Лучшая лыжница нашей школы! – тихо говорит она мне.
Вера решает задачу с такой быстротой, что просто дух захватывает. Глаза ее горят блеском счастья. Перед нами самостоятельный человек, готовый решить любую задачу, которую поставит перед ним жизнь. Маруся, Галя и Федя ничем не хуже Веры. И хочется петь, хочется кричать от радости при взгляде на Верочку, на Анфису Панкратьевну, на всех этих ребят, таких хороших и разных. Но я не пою и не кричу. Я пишу.
•
Ф. ПанферовЗеленая драма
– Собака есть первейший друг человека.
– Но классовой борьбы не понимает.
(Ф. Панферов. «Зеленая Брама»)
– Девушки! В ножи!
(Ф. Панферов. «В стране поверженных»)
Самолет наяривал по воздуху. Выше нас – небо, синее-пресинее, ниже, почему-то, земля. Чернозем ярится… рожь колосится… жеребец купается…
Вон кто-то спички рассыпал… бесхозяйственность!
Хочется, как в детстве, побегать босиком по облакам. Уж больно они ядреные да рассыпчатые. Крупичатые, если не больше.
– Эй, летчик! Споем, что ли? Или напишем чего ни на есть?
Но он, поерзав, буркнул вовсе несуразное:
– Сейчас – вниз полетишь! Страшно небось, а?
– Видишь ли… чирий одолел… типун на языке у меня…
Но он перебил меня:
– Прыгать будешь? Али на попятную?
– Я? На попятную? Ах ты…
Я прыгнул. Меня закружило, завертело, раскидало во все стороны сразу. Ох ты, ах ты, ветер ты, ветер… «Оторвался от коллектива, – подумал я, – нехорошо…»
Лечу…
– Их-х, елки зеленые! Хлюпнусь тут, не соберешь потом ни черепков, ни черепушек.
Землица была уже близко…
«Батюшки! Парашют забыл!» – подумал я еще и с ходу врезался в болото…
Плюх! Вот когда мы красивы…
– К нам, что ли? – спросил меня кудлатый дед, поигрывая противотанковым ружьем. – Из каких будешь-то? Слышь? Тебе гуторю!
– Из писателев мы, – робко забормотал я. – Ты, дедусь, не тормошись больно-то. С малолетства приучены.
– Цыц! – сказал дед сердито. – Вроде «юнкерс» наяривает. Нишкни, мол! Я их, чертей, влёт бью!
«Юнкерс» гудя выплыл на нас, и дед, не глядя, снял его выстрелом через левое плечо. Что-то блеснуло, треснуло, вдарило – и вот «юнкерса» уже не было, а были только мы с дедом.
– Семнадцатый! – сказал дед и сделал на мне зарубку. – Во как! А ты говоришь – из писателев! А ну, стрельни!
– Куда уж мне, – сказал я. – Карандашика не найдется у вас, часом?
– Не балуюсь! – строго сказал дед. – Некурящий я. А вот что ты мне растолкуй, коли вправду по письменной части. Собачка тут к нам прибилась намедни. Сдается мне, чужой песик-то. Не по-нашему балакает, чуешь? Лай не тот! Пришибу его, сукиного сына!
– Что ты, дед, – сказал я. – Ведь он неграмотный.
– Учиться надо! – рявкнул дед сердито. – Превозмогать! Не засти! Пришибу ту животину, как пить дать! Сокрушу бруском, каким ни на есть. Девушки! В ножи!
«Было б мне взять парашют! – горько подумал я. – С парашютом оно способнее…»
Светало. Писало. Печатало. Читало. Удивляло.
•
К. ПаустовскийЗолотистая проза
Ловля лещей – одно из самых
трудных и захватывающих занятий.
(К. Паустовский. «Вторая родина»)
Втри часа ночи смутный запах осени поднял меня с кровати.
Не одеваясь, я долго бродил по своей московской квартире. «Что такое искусство?» – думал я.
И отвечал себе: «Не знаю…»
Я думал о Гарте, о карте, о своей школьной парте, о марте месяце, и о Марте-девушке, которая любит этот осенний запах. По привычке я начал думать о Левитане, но вспомнил, что уже написал о нем книгу. Тогда я стал думать о втором издании этой книги. Спать я уже не мог. Я скучал по барсуку. Мне захотелось сырых мухоморов, ухи из ершей, непотрошеного зайца, лая, мяуканья, всей неповторимой гаммы осеннего лета под Москвой.
И тут я вспомнил об Андерсене. Ганс-Христиан любил путешествовать. Он был одинок.
Раннее утро застало меня в Москве-реке. Верхом на резиновой лодке, надутой моими восторженными вздохами, я медленно, но верно продвигался по свежей воде. Так прошел день.
К вечеру я встретил такого карася, что весь поседел от счастья. Карась сиял, как солнце. Он был с меня ростом. Я встал на колени и заплакал. Я вспомнил об Эдгаре По. Он прожил трудную жизнь, но, к счастью для него, не писал пьес.
Очень осторожно, не спуская глаз с карася, я на ощупь насадил червя и забросил удочку. Карась клюнул сразу. Я увидел, что глаза его полезли на лоб, чешуя встала дыбом, еще мгновение – и он уснул. Я привязал его к лодке и пышно въехал в село Константиновы Кочки. Бабы дружно попадали в обморок, старик Ларионыч закрыл правый глаз и подмигнул левым. Ощущение, охватившее меня, правильнее всего было бы назвать блаженством. Только осенью бывают такие минуты. Вдруг раздался радостный визг. Это нагнал меня наконец наш щенок, всю дорогу плывший по моим следам из Москвы. Щенок был не простой, а ученый.
– Грин! – сказал я ему тихо.
Щенок встал на задние лапки и радостно завилял хвостом.
– Залесский! – крикнул я страшным голосом.
Щенок поднял хвост и с воем бросился в кусты. Село ахнуло.
«Вот и рассказ готов», – подумал я.
Но это еще ничего не значило. Рассказ надо было написать, потом печатать. Потом писать, как я его писал…
Ветер с Черного моря ударил мне в лицо. Я съел карася и поехал обратно. Я так и не решил: рассказ все это или нет. Может быть, я напишу об этом когда-нибудь. А может быть, кто знает, и не напишу. Тогда я напишу о том, как я не написал его.
•
М. Пришвин
Случай
Вот ведь какие бывают дни – и зима еще не кончилась, холодно, и весна не началась. Но вышел я на улицу и слышу, – что такое? Да, точно, что-то хруптит. И не очень далеко. Собаки мои Чижик и Муза вышли со мной и тоже слушают. «Кто бы это так хруптел?» – подумал я. Гляжу на собак и вижу – они тоже об этом думают. Особенно Чижик. Муза, та поглупее, та сразу к тумбочке. И вот стою я – пожилой человек – и две моих собаки, и все трое смотрим мы друг на друга и слушаем это непонятное хруптение. И не можем его понять. Много я повидал и послыхал на своем веку, а такое хруптение вроде не попадалось. Если бы кто чуфыкнул или же затюльтюлькал, я бы сразу сказал – это тетерев! Или – это еще там какая птаха. И собаки мои сказали бы то же. Но здесь, признаюсь, я растерялся. Чижик смотрит на меня, я на Музу, а Муза от меня отворачивается. Мол, решай сам, тебе лучше знать. А я не могу решать. Постояли мы так, послушали и пошли домой. Стыдно мне было перед собаками, и они тоже долго потом краснели и смущались при встречах со мной. Так и не понял я, что это было за хруптение. Уже много времени спустя рассказал я этот случай старому охотнику Ивану Григорьевичу.
– Так это ж лошадь овес ела! – сказал он мне. – А вы не узнали. Это бывает.
И точно, бывалый я человек и сам видел, как Волга впадает в Каспийское море, а вот что лошадь овес ела, не понял.
К. Федин
Обыкновенные глаза
О, глаза были гораздо богаче жалкой
человеческой речи, – каждой мысли они
придавали неисчислимые оттенки и прос-
тое «да» говорили в любой окраске, от не-
бесно-синей до болотной, от смоляной до
карей, от пепельной до чернильно-вороной,
и каждое это цветное «да» светилось на
свой лад в глазах мужчин и на свой – в гла-
зах женщин…
(К. Федин. «Первые радости»)
Петухов смотрел на нее в упор пестрыми, разноцветными глазами, слегка раздувая резные свои, столичные ноздри.
Как заяц, лакомящийся хрусткой осенней морковкой, шевелил мохнатыми, как и весь он, ушами, пронизанный сквозной искрящейся радостью Онисим.
Все они – и одетый с провинциальной изысканностью губернского премьера Бенефисов и непринужденно донашивающий чье-то петушиного цвета исподнее Талдыкин, и напористый, юный, с едва пробивающимися усиками Гавриил – в эту минуту были похожи тем почти неуловимым, единственным в своем роде, чисто мужским сходством, которое никогда не встречается у женщин.
Чахлый уездный скверик осенял друзей нехитрым своим убранством. Кружевные тени листвы мягко скользили по лицам, ловили друг друга на желтых дорожках и зеленых газонах и были похожи на что-то такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать, но с детских дней знакомое и памятное и, кажется, даже читанное. Теплый парной денек из тех, что вряд ли когда бывают в январе, а уж если выдадутся, так непременно в июле, был в разгаре.
– Который час? – небрежно спросил порозовевшими глазами Петухов.
И юношески срывающимся глазком тундрово-бессрочной окраски ответил ему взглядом же, как припечатал, Гавриил:
– Без трех два!
Как радостно было всем пятерым ласкать ее глазами – стройную, как молодая березка, чистую, как слеза тронутого читателя, такую славную и опрятную в этой обычной своей красной шапочке и в то же время такую соблазнительно-пьянящую бутылку «Нежинской рябиновки».
– За что пьем? – уверенным актерским баритоном, небрежно и как бы невзначай, спросил Бенефисов, но карие глаза его, минуту назад совсем голубые, как это легкое, какое-то невсамделишное небо, и вот уже черно-самодержавные, как голенища исправника, – эти глаза стали вдруг серо-буро-малиновыми. Лысина жандарма выплыла из-за узорчатого, как пряник, киоска с пивом, и прокурорская плешь, плавно качаясь в остановившемся воздухе эпохи, двинулась ей навстречу.
Петухов резко, давно обдуманным движением, всадил штопор в пробку.
– Я не хочу пить за! – озорно шепнул он. – Я буду пить против. Всю жизнь пили мы неправильно.
– Ах-х… – выдохнул Талдыкин и смущенно погладил закуску, как гладят ребенка, единственного и любимого.
«Лида!» – подумал скорбно Гавриил.
Но было уже поздно. Лида шла замуж за купца и срочно экранизировалась. И это было ни на что не похоже.
•
Р. ФраерманТуманная юность
И, глядя на солнце, которое с таинст-
венной дрожью поднималось из-за реки,
она попросила у этого приходящего дня
любви, мудрости и понимания жизни и
разных вещей, которых, вероятно, много
на свете.
(Р. Фраерман. «Дальнее плавание»)
Динка проснулась рано, хотя было уже поздно и мама уже ушла, а папа еще не пришел. День был серый, и городок ее, родной и любимый, не был красив и весел. Но она любила его и таким, с его маленькой речушкой и узкими улочками! Ведь здесь она родилась и выросла, тут узнала таблицу умножения и много других интересных вещей. Здесь она видела снег зимой и траву летом, и здесь горела ее светлая юность несильным, но чистым и ярким светом, и свет этот пылал в Динкиных глазах, особенно ярких сегодня, в день ее шестнадцатисполовинойлетия.
Пока она спала, весь класс уже перебывал у своей любимицы. Подруги убрали комнату, помыли пол, побелили потолок, приготовили за Динку все уроки и даже позавтракали за нее. Динка засмеялась весело и решила, что она обязательно хорошо проживет свою жизнь.
«Это ничего, что я некрасивая, – подумала она о себе. – Зато я милая и непосредственная и обязательно понравлюсь массовому читателю. Я прочту все-все книги, и у меня будет много друзей, и я поеду куда-нибудь и буду оттуда писать письма и скромно делать свое небольшое, но нужное людям дело. И, может быть, я даже выйду замуж…»
– И у нас будут дети, – подхватил неслышно вошедший в комнату Вася. Он так давно знал Динку и так много думал о ней, что научился безошибочно читать все ее самые тайные мысли, и это уже никого не удивляло.
– Разве ты меня любишь, Вася? – тихо спросила Динка. – А я думала, что мы просто очень-очень большие друзья и что это очень хорошо.
Вася ничего не ответил, он только взял Динку за руку и так посмотрел на нее, что она сразу поняла, почему красивая Валя нравится ему меньше, чем она, совсем простая и даже с веснушками Динка. И ей стало жаль уходящего детства, но она не заплакала, и Вася засмеялся вместе с ней. Девочки из ее школы стояли под окнами и слушали, как смеется их Динка, и кривая успеваемости резко шла вверх. Но вдруг милое лицо Динки перекосилось, она бросила тарелку на пол, порвала любимую книжку и вся в слезах кинулась на Васю.
– Уходи, – закричала она. – Ты ничего не понимаешь! Вы все ничего не понимаете. Он, она, они тоже не понимают. Оставьте меня! Я буду переживать! Я вспомнила, что у нашего любимого завуча один зуб со свистом. Я не могу больше так жить! Опустите мне веки! Оставьте меня! Прочь! Уйди! р-р-р…
Вася поспешно вышел. Еще более поспешно вышла книжка для детей старшего возраста.
•
Стихотворцы
Из цикла «Девушка с букетом»
От автора
Читатель, улицу представь себе и вот
Представь, что девушка по улице идет.
Букет в руках ее. Навстречу ей – старик,
Он взял букет и – в урну… Легкий вскрик…
Допустим, что случилось вдруг при этом
Присутствовать известным трем поэтам.
Сюжет был каждым за основу взят.
Вот как они его изобразят.