Текст книги "Блокада. Книга 5"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, – наше будущее! Не сметь! Не…
И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол.
– Папа! – воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз.
Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий.
– Папа! Что с тобой, папа?! – взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким.
Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками.
Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол…
Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало.
С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться.
«Врача, врача, немедленно врача! – заторопил он себя. – Но где его взять? Откуда?..»
Анатолий как был – в гимнастерке без ремня и без шапки – бросился к двери, сбежал вниз по лестнице.
Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача.
Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была «эмка», но и она не остановилась.
Затем он увидел еще одну машину, тоже «эмку», с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: «Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу».
Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него «эмка» остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил:
– В чем дело?
– Я прошу вас… я умоляю вас… – задыхаясь, бормотал Анатолий. – Мой отец умирает… Нужен врач… Нужен немедленно врач!..
– Спокойно, спокойно, – по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. – Где ваш отец? На работе, что ли?
– Нет, нет, он дома… Это совсем рядом… Совсем близко отсюда, – продолжал бормотать Анатолий. – Мой отец – архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас…
Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии:
– Я прошу вас, прошу!..
– Перестаньте зря тратить время, – услышал он в ответ. – Садитесь сзади.
Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился:
– На Мойку!
…Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу:
– В ближайшую поликлинику. Привезите врача…
Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил:
– Где он лежит?
– Сюда, сюда, пожалуйста, – заторопился Анатолий, забегая вперед.
…Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку.
– Что с ним случилось? – спросил командир Анатолия.
– Я не знаю… Просто не знаю, – растерянно откликнулся тот. – Мы сидели, разговаривали, потом он встал и… почему-то упал.
Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал:
– Он дышит.
Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его.
– Значит, вы сын? – спросил командир, рассматривая теперь Анатолия.
Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках.
Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему:
– Да, я его сын, товарищ командир.
– Где служите?
– В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир.
– Имеете образование?
– Да. Почти закончил строительный институт.
– Значит, служба по специальности?
– Так точно.
– Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас.
Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери…
«Эмка» подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая:
– Сюда, доктор… Скорее, пожалуйста…
Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым:
– Здравствуйте, Сергей Афанасьевич!
– Здравствуйте, – ответил тот, вставая. – Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и… очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните.
– Товарищ командир, – нерешительно подал голос Анатолий, – я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки.
– Дайте вашу увольнительную, – приказал незнакомец.
Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе.
Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно:
– Там на столе… рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят?
– Я… не знаю, – дрогнувшим голосом ответил Анатолий. – Может, отец сам…
– Этого не может быть! – тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. – Он сам этого сделать не мог. – Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь.
Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: «Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице – уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!»
Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал.
– Я полагаю, – заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, – что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения?
– Нет, что вы! – поспешно ответил Анатолий. – Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован!
– Это тоже могло быть причиной, – заключил врач. – Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын… Но мой не вернется: погиб на «Невском пятачке»…
Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве:
«Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней.
Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов».
13
Придя в себя, Федор Васильевич понял, что быстро оказанной ему помощью он обязан в первую очередь Васнецову, хотя Анатолий долго и с жаром рассказывал, каких трудов стоило ему остановить машину и уговорить секретаря горкома принять участие в судьбе отца.
Вечером снова пришел врач, проверил пульс Валицкого, измерил давление, поводил пальцем перед глазами Федора Васильевича, сделал ему укол и сказал, что имеется распоряжение товарища Васнецова госпитализировать его. Валицкий буквально восстал. Никогда в жизни он не лежал в больнице, и она представлялась ему своего рода преддверием на тот свет.
Федор Васильевич попросил врача честно и прямо сказать, как тот оценивает его физическое состояние. Врач ответил, что оно мало чем отличается от нынешнего состояния большинства ленинградцев такого же возраста, как Валицкий. И тут же добавил, что молодые иной раз чувствуют себя даже хуже.
Валицкий подумал, что было бы гораздо лучше, если б его осмотрел Осьминин, но тут же понял, насколько несбыточно такое желание: где, в каком госпитале работает сейчас его старый знакомый, ему неведомо. А вообще-то Федор Васильевич не очень беспокоился о своем здоровье. Он больше огорчался тем, что Анатолий чуть не насильно привел сюда Васнецова и что Сергей Афанасьевич застал его в столь беспомощном состоянии.
В тот же вечер Валицкий написал секретарю горкома короткое письмо, в котором благодарил за внимание, приносил извинения, что по его, Валицкого, вине Васнецову пришлось оторваться от важных дел, а в конце сообщил, что чувствует себя превосходно и ни в чем не нуждается. Завтра утром Анатолий должен был отнести письмо в Смольный. Он сам вызвался сделать это и нехотя – по крайней мере внешне – смирился с нежеланием старика лечь в больницу.
На деле же он сознавал, что если бы отца госпитализировали, то у него, Анатолия, фактически исчезло бы основание для задержки в Ленинграде, хотя, конечно, формально разрешение Васнецова продолжало бы действовать.
Тем не менее это был бы подлог, а на очевидный подлог Анатолий пойти не решился бы. Особенность его характера заключалась в том, что он всегда, сознательно или интуитивно, искал таких решений, которые, будучи выгодны ему, в то же время никак не могли компрометировать его.
Ночь Анатолий провел в отцовском кабинете, устроившись спать на двух кожаных креслах, сдвинутых сиденьями друг к другу. Отец держался спокойно, и Анатолию показалось, что вчерашняя ссора между ними забыта Федором Васильевичем. Но наутро, когда сын подчеркнуто приветливо обратился к нему, ответ последовал сухой и односложный. Да и после того старик словно бы не замечал или не желал замечать сына.
Анатолий сам растопил печь, сам приготовил завтрак – то есть набрал из стоявшего на кухне ведра воды в чайник, вскипятил ее, разложил на письменном стопе продукты, – их оставалось еще достаточно много, применительно к ленинградским нормам могло хватить на неделю. Отец молча выпил стакан кипятку, съел кусок хлеба, но к остальному не притронулся. На все уговоры Анатолия ответил, что есть не хочет.
А когда Анатолий оделся и сказал, что отправится в Смольный, чтобы отнести письмо Васнецову, отец даже не удостоил его словом. Только кивнул…
В молчании прошел весь день. И следующий – тоже. Это была какая-то пытка молчанием! Анатолий мог бы облегчить свое положение, перебравшись в другую комнату. Но железная печурка была в кабинете отца. В остальных комнатах царил холод.
Время от времени Анатолий, отчаявшись, хватал свою шинель и шел на улицу. Однако и там тоже было холодно – больше часа бесцельных скитаний Анатолий выдержать не мог.
Несколько раз он порывался пойти к Вере. Ему казалось, что именно в ней, точнее, в том, что она выгнала его, первопричина всех последовавших неприятностей. Анатолий не сумел бы объяснить логически эту связь внешне не связанных явлений, но никак не мог избавиться от мысли, что существует нечто общее. И как только это нечто исчезнет, все станет на свои места.
Не в себе самом, а где-то вне себя искал он это нечто. Если бы кто-нибудь сказал ему: «Послушай, парень, а ведь все обстоит просто: ты очень боишься смерти», – то Анатолий с искренним негодованием стал бы опровергать это. Он давно убедил себя, будто не страх, а здравый смысл и в конечном счете польза делу руководят всеми его поступками.
Он и теперь был уверен, что Вера не поняла его, что он просто не нашел нужных, верных слов для обоснования своей просьбы – слишком понадеялся на то, что любовь Веры, ее преданность ему исключают необходимость таких слов. Но если бы он встретился с Верой снова, то сумел бы убедить ее, рассеять все подозрения…
Однако где теперь искать Веру? Тогда он застал ее дома случайно. Тащиться за Нарвскую в надежде на второй такой же случай – бессмысленно. А об адресе больницы, в которой работает Вера, он понятия не имел… Конечно, можно сходить предварительно на Кировский завод к Вериному отцу – он-то наверняка знает, где работает дочь. Но кто пустит Анатолия на завод? Да и там ли теперь старик Королев? Он мог быть эвакуирован, ранен, убит или умер с голоду.
Осталась еще одна возможность разыскать Веру: она обмолвилась, что у соседки по квартире – этажом выше – лежит ее больная мать. Но умирающая старуха вряд ли сможет объяснить что-либо толком.
Значит, практически Вера стала недосягаемой. И, как ни странно, это не только огорчало, а и радовало Анатолия. Огорчало, потому что он лишался возможности урегулировать отношения с Верой, после чего, несомненно, исправились бы отношения и с отцом. Радовало же потому, что в глубине души Анатолий боялся новой встречи с Верой. Интуитивно он почувствовал в Вере человека, способного читать у него в душе, и это пугало…
…Возвращаясь после бесцельных блужданий домой, Анатолий все еще надеялся на какую-то перемену в отношении к нему отца: не может не дрогнуть отцовское сердце в предвидении близкого их расставания! В действительности же все оставалось по-прежнему. Отец будто не замечал его.
На третий день Анатолий решил плюнуть на все и вечером ехать в часть. Однако при этом уменьшались шансы на избавление от Невской Дубровки.
«Что же лучше, что разумнее? – спрашивал себя Анатолий. – Потерпеть еще два с половиной дня причуды взбалмошного старика и потом забыть о них или поторопиться навстречу своей гибели?»
Анатолию хотелось крикнуть отцу: «Ты уже не помнишь, что это я спас тебя от верной смерти? Ведь это я остановил машину Васнецова, благодаря мне здесь появился врач!» Но он не сомневался, что и в этом случае отец промолчит, только посмотрит на него отсутствующим взором. А может, и не посмотрит вовсе…
Расстались они в положенный срок. Холодно и отчужденно.
– Ну, прощай, отец, – сказал Анатолий.
Он стоял уже в шинели, держа в одной руке за лямки тощий вещевой мешок, а отец сидел в кресле, том самом, в котором находился тогда, когда произошла их ссора.
– Прощай, – тихо ответил Валицкий.
И это было единственное слово, которое Анатолий услышал напоследок.
Прежде чем закрыть за собою дверь кабинета, он оглянулся с тайной надеждой услышать еще что-то. И не услышал. Отец молча смотрел ему вслед, и в глазах его, как показалось Анатолию, застыли слезы.
…С тех пор прошло несколько дней, а Валицкий все страдал – и чем дальше, тем, кажется, больше – оттого, что сам присудил себя тогда к молчанию.
Снова и снова размышлял он над тем, что же так глубоко оскорбило его в последнем разговоре с сыном. Школярские умствования Анатолия насчет спиралей истории? Слова, касающиеся Веры? Пожалуй, и то и другое. Было еще и третье: напоминание о бессмысленности пребывания его, Федора Васильевича, в Ленинграде…
О боже, да разве сам он не думал об этом? И разве размышления его и действия не развивались все по той же «спирали»? После того как началась война, он настойчиво искал свое место в ней. Испытал чувство удовлетворения, когда добился своего: был принят в ополчение. Пережил горькое разочарование, когда его отчислили из дивизии и он снова оказался не у дел. Потом опять исполнение желаний – кратковременная работа на Кировском заводе. И снова бездействие. Нет, не полное, он все же что-то делал, рисовал плакаты. Некоторые из них, многократно увеличенные и размноженные типографскими машинами, до сих пор сохранились на стенах ленинградских домов…
Таковы были эти «спирали».
Но теперь, кажется, все кончилось. Пружина распрямилась и обмякла. Сил почти не осталось. Их хватало только на то, чтобы растопить печь да сходить в столовую. Даже воду из Невы приносят ему мальчики, которых Валицкий раньше никогда не видел, члены какого-то комсомольского отряда. Раз в три дня – ведро…
Значит, он и в самом деле стал обузой для Ленинграда. Пользы никакой, а ест и пьет. Ест хлеб, в котором так нуждаются те, кто стоит у станков или с оружием в руках охраняет Ленинград.
Сознавать это было горше всего.
Но удивительное дело! Хотя логика, здравый смысл были, казалось, на стороне Анатолия, Валицкий всем своим старческим сердцем, работающим с перебоями, каждой клеткой своего коченеющего тела, из которого медленно уходила жизнь, протестовал против услышанного от сына.
Федор Васильевич спросил себя: а что, если бы время замерло? Что, если бы оно отодвинулось назад, и он, Валицкий, зная, как в дальнейшем сложится его судьба, снова оказался бы перед выбором: уехать из Ленинграда или остаться? Как поступил бы он? Конечно, остался бы. Все равно остался. Даже зная, что ему предстоит пережить, отказался бы покинуть Ленинград. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу…
И невольно усмехнулся. До войны он сам, наверное, подивился бы такому чудаку. Логика, здравый смысл, трезвый расчет – эти понятия всегда были его заповедями. Романтика раздражала Федора Васильевича, воспринималась им как извечная попытка эмоционально неуравновешенных людей оправдать отход от этих заповедей.
«Сова Минервы вылетает в сумерки» – расхожая цитата из Гегеля. Она всегда раньше трактовалась Валицким односторонне: мудрость и понимание «порядка вещей» приходят лишь к старости. А ведь жизнь многосложна, и существуют такие повороты истории, которые даже не снились Гегелю. Такие, когда человек, если он хочет остаться настоящим человеком, должен презреть заземленный «здравый смысл» и стать романтиком. Когда «здравый смысл» диктует бегство от горестей жизни, а романтика побуждает к их преодолению…
«Очевидно, есть нечто, что выше трезвого расчета, – подумал Валицкий. – Нечто неумолимое, властное, что в какие-то критические для человеческой жизни моменты берет на себя руководство всеми движениями души. Нечто не поддающееся калькуляции. Неужели тебе, Анатолий, это чуждо? Неужели ты никогда не ощущал власти над тобой этого „нечто“?»
…Он смотрел на пустое кресло за письменным столом, и ему казалось, что там по-прежнему сидит Анатолий. И Валицкий подбирал слова, мысленно произносил фразы, которые должны были бы убедить Анатолия, открыть ему глаза на самого себя.
Но Анатолий давно уехал, и что-то подсказывало Валицкому, что больше они не увидятся. Никогда!
Он сидел у своей печурки, всеми покинутый и забытый. Кто может вспомнить о нем, прийти к нему? Вера? Из разговора с Анатолием он понял, что между ними произошел окончательный разрыв, а именно Анатолий, даже когда он отсутствовал, был единственной связующей нитью между Валицким и Верой. Теперь эта нить оборвалась. Не появится и Осьминин: он наверняка где-то на фронте…
Вдруг Федор Васильевич явственно услышал негромкий стук в дверь. Сначала он подумал, что это комсомольцы принесли воду. Но они обычно приходили в первой половине дня. К тому же ведро воды принесено только вчера, следовательно, раньше чем послезавтра ребята прийти не могут.
«Почудилось», – решил Валицкий.
Однако стук повторился уже более настойчиво. И у Валицкого не оставалось сомнения, что стучат в дверь именно его квартиры.
Он встал, медленно пошел через анфиладу больших нетопленных, темных комнат в переднюю. Снял цепочку, повернул ребристую ручку французского замка и открыл дверь.
На лестничной клетке было темно, однако Валицкий разглядел, что там стоит невысокого роста человек.
– Извините, – раздался молодой голос, – мне нужен Федор Васильевич.
– Это я, – с некоторой растерянностью ответил Валицкий.
– Вы разрешите мне войти? – спросил тот же голос и отрекомендовался: – Я из радио…
– Простите, откуда? – не понял Валицкий. Радио всегда ассоциировалось у него с черной тарелкой, висящей на стене кабинета, и не больше.
– Из радио, – повторил незнакомый человек.
– Но у меня с радиоточкой все в порядке, – сказал Валицкий. – Впрочем, – спохватился он, – если вам надо проверить, пожалуйста, заходите…
Он сделал шаг в сторону, давая незнакомцу дорогу. Тот перешагнул порог. Валицкий закрыл за ним дверь.
– За мной идите, пожалуйста, – пригласил он. – Здесь темно, не споткнитесь. Репродуктор у меня в кабинете.
Медленной, шаркающей походкой Валицкий шел обратно, слыша за собой шаги этого монтера, радиотехника или бог знает кого еще.
Наконец они достигли кабинета. Валицкий обернулся. Теперь он мог хорошо разглядеть посетителя. Тот был в обычной, мирных времен, шубе. Котиковый ее воротник поднят и обмотан сверху серым шерстяным шарфом. Шапку – армейского образца ушанку, но без звезды – этот молодой черноволосый человек держал в руках.
– Вот, прошу вас, – сказал Валицкий, указывая на тарелку репродуктора, из которой звучал мерный сейчас стук метронома.
– Вы меня не так поняли, – улыбнулся посетитель, и улыбка эта сразу преобразила его исхудавшее, с ввалившимися щеками и заострившимся носом лицо – оно сделалось совсем мальчишеским. – Я к вам по другому делу. Я из радиокомитета.
Валицкий не совсем ясно представлял себе, что это за организация. Чисто теоретически он предполагал, что где-то должна быть радиостудия, откуда ведутся передачи, и радиостанция, которая их передает. Но к чему тут какой-то комитет?
– Вы сказали – из радиокомитета? – переспросил Федор Васильевич.
– Совершенно верно, – сказал юноша. – Моя фамилия Бабушкин.
Эта фамилия ничего не говорила Валицкому. Однако он слегка наклонил голову и сказал с готовностью:
– Я к вашим услугам.
Бабушкин, мельком оглядывая комнату, умиротворенно, почти блаженно отметил:
– Здесь у вас тепло!
– К сожалению, лишь до тех пор, пока горят дрова. Эти печки совершенно не держат тепла.
– С вашего разрешения, я сниму шубу, – опять улыбнулся Бабушкин.
– Да, да, конечно, – засуетился Валицкий, убирая с кресла какую-то свою одежду и как бы извиняясь за то, что сам не предложил этому Бабушкину раздеться. – Прошу вас, располагайтесь и садитесь вот сюда.
Бабушкин размотал свой шарф, снял шубу, положил ее на подлокотник кресла и, опустившись на мягкое сиденье, забросил правую ногу на левую, обхватил колено руками.
– У меня есть поручение руководства, Федор Васильевич!
– Простите, какого именно руководства? – с недоумением воззрился на него Валицкий.
– Ну нашего, конечно, комитетского.
– Гм-м… И в чем же, смею спросить, заключается это поручение?
– Мы хотим просить вас, Федор Васильевич, выступить по радио.
– Что?! – удивился Валицкий.
– Ну… принять участие в радиопередаче! – пояснил Бабушкин и, упираясь носком перекинутой ноги в резную тумбу стола, уточнил деловито: – Выступление короткое, минуты на три-четыре.
Подобного рода предложений Валицкий за всю свою жизнь не получал ни разу.
– Позвольте, с чем же я должен, как вы изволили выразиться, «выступать»?
– Ну, – пожал своими острыми плечами Бабушкин, – сейчас тема, как вы сами понимаете, одна: война, защита Ленинграда. Вы же знаете, Федор Васильевич, что у нас систематически выступают представители ленинградской интеллигенции. Выступал Шостакович, все время выступают Николай Тихонов, Всеволод Вишневский, Ольга Берггольц, Кетлинская, Саянов…
– Да, да, конечно, я слышал, – торопливо подтвердил Валицкий. – Радио – это сейчас почти единственное, что связывает меня с остальным миром. Но сам я… я же, извините, не музыкант и не писатель.
– Рабочие и военные, которые каждый день участвуют в наших передачах, тоже не пишут ни музыки, ни стихов, – возразил Бабушкин. – Кроме того, мы привлекаем и выдающихся ученых. Очень важно сказать защитникам Ленинграда, в том числе молодежи, что старая русская интеллигенция с нами, в одном ряду с коммунистами и беспартийными советскими людьми. Что она также ненавидит фашизм…
«Старая русская интеллигенция!» – мысленно повторил Валицкий. В устах этого молодого человека, почти юноши, отвлеченные эти, хотя и привычные для слуха, слова прозвучали по-новому, обрели вполне конкретный смысл.
«Значит, я представитель старой русской интеллигенции, – усмехнувшись про себя, подумал Валицкий. – Никогда не думал, что кого-то представляю. Всегда полагал, что я сам по себе. А вот другие, оказывается, видят во мне нечто большее, чем я сам. Странно!..»
– Благодарю за честь… – смущенно пробормотал он, – но ваше… э-э… предложение застало меня несколько врасплох. Скажите, почему, собственно, вы остановили свой выбор на мне? В Ленинграде есть люди гораздо более известные. Даже из числа архитекторов. И кто дал вам мой адрес?
– Адрес ваш узнать было не так уж трудно, у нас есть все довоенные справочники и телефонная книга, – простодушно ответил Бабушкин. – А выбор?.. Он исходит не от меня, а от Ходоренко.
– От кого?
– От нашего руководителя, товарища Ходоренко.
Валицкий недоверчиво покачал головой. Он никогда не знал никакого Ходоренко и очень сомневался, чтобы тот знал его.
– Да вы, кажется, мне не вполне доверяете? – почему-то обиделся Бабушкин. – Я могу предъявить вам свое удостоверение. – И полез было в карман ватника.
Валицкий отстраняюще поднял руку:
– Нет, нет, что вы! У меня нет никаких оснований не доверять вам. Простите великодушно, если я дал повод для такого предположения. Однако поставьте себя на мое место. Я даже не помню, когда держал речь последний раз перед моими коллегами – архитекторами. Я, видите ли, человек… ну, как бы это сказать… не общественного склада характера. И меня искренне удивило, что ваш уважаемый руководитель выбрал меня.
– Не только вас, – опять уточнил Бабушкин. – Я имею поручение обратиться и еще к ряду лиц. А откуда Ходоренко знает каждого из названных им людей, ей-богу, понятия не имею. Готов даже допустить, что кого-то из них сам он не знает. Возможно, что какая-то фамилия подсказана ему товарищем Васнецовым, у которого он побывал сегодня утром.
«Ах, вон оно что! – мысленно воскликнул Валицкий. – Значит, и мою фамилию назвал Васнецов. Только… он же видел меня здесь совсем беспомощным. Да, но после того я сообщил ему, что совершенно здоров…»
Эти мысли пронеслись мгновенно. Вслух же Валицкий сказал:
– Повторяю, я никакой не оратор.
– Ораторы нам сейчас и не нужны, – заверил Бабушкин.
– Тем не менее… – начал было Валицкий, но Бабушкин прервал его:
– Федор Васильевич! В начале нашего разговора вы сказали, что радио – это ваша единственная связь с остальным миром. Подумайте: ведь это так же правильно и в отношении других ленинградцев! Утром они слушают сводку Совинформбюро, потом идут на работу. В цехах вряд ли кто в состоянии следить за нашими передачами внимательно, главное – это метроном. А вот дома, сидя у такой же вот печки, когда кругом темно и одиноко, каждому, наверное, хочется услышать живой человеческий голос. Вы-то хотите слышать его? Почему же отказываете в этой маленькой радости другим? Почему сами уклоняетесь от участия в нашем… ну, общем разговоре?
– А вы полагаете, что я в состоянии сказать людям что-то… важное? Найду что сказать? – спросил Валицкий.
– А зачем вам искать что-то! – воскликнул Бабушкин. – Вы представьте, что обращаетесь к близкому человеку. Хотите ободрить его, укрепить его дух… Ну, что бы вы сказали в этом случае один на один? Вот и у нас скажите то же самое. Больше ничего и не надо. В Ленинграде вас знают многие, вы построили не один дом. А тем, кто не знает… мы вас представим.
Валицкий теперь уже внимательно слушал этого черноволосого молодого человека, сидевшего обхватив руками колено и упираясь носком ноги в резную тумбу стола. То, что всего несколько минут назад казалось Федору Васильевичу невероятным, обретало характер возможного. Только… не в его сегодняшнем состоянии.
– У меня нет сил, – словно оправдываясь, сказал он Бабушкину. – Я просто не дойду до этого вашего радиокомитета.
– Он же недалеко от вас, почти на Невском, – не сдавался тот. – Как же до нас добираются люди, живущие в другом конце города? Ведь у них не больше сил, чем у вас! Впрочем, – голос Бабушкина как-то сник, – я забыл…
– Что вы забыли? – встрепенулся Валицкий.
– Я получил указание… не настаивать, если состояние здоровья…
Бабушкин встал и протянул руку к своей шубе.
– Подождите!.. – вырвалось у Валицкого. Но дальше он не знал, что сказать. – Пожалуйста, подложите в печку дров, – смешавшись, пробормотал Федор Васильевич.
Бабушкин сделал шаг по направлению к печке и вдруг пошатнулся, раскинул руки, точно хотел опереться о далекие стены.
– Что с вами? – насторожился Валицкий.
С непонятно откуда взявшейся энергией он вскочил из-за стола и подхватил Бабушкина под мышки. Но тот уже твердо стоял на ногах. Освободившись от рук Валицкого, он как ни в чем не бывало подошел к сложенным в кучку обломкам мебели, наклонился и, взяв несколько из них, подбросил в печку.
– Вам стало нехорошо? – спросил Валицкий.
– С чего вы взяли? – запальчиво ответил Бабушкин, не глядя в сторону Валицкого. – Просто у вас паркет натерт.
Валицкий покачал головой. Как любой ленинградец этих дней, он хорошо знал симптомы голодного обморока.
– Паркет у нас натирали в последний раз за месяц до войны, – сказал Федор Васильевич. – А вам, молодой человек, надо полежать.
– Мне надо обойти еще пять человек, – ответил Бабушкин и бросил в печку еще одну темно-красную лакированную деревяшку.
– Обойти? Я думал, что такая солидная организация, как ваша, располагает автомобилями.
– На машинах мы ездим на фронт. Только на фронт. Экономия горючего.
«Действительно, я выгляжу глупцом, – подумал Валицкий. – Если нет возможности завезти в город хлеб, то откуда же взяться бензину?» И спросил упавшим голосом: