Текст книги "Блокада. Книга 5"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Но я… я же… – забормотал Анатолий и, рассердившись на себя за эту растерянность, сказал уже твердо: – Я не понимаю, товарищ лейтенант, в чем дело. Документ мой в порядке, срок моего увольнения кончается только в двадцать четыре ноль-ноль. А часть моя находится на Карельском перешейке.
– Почему же вы оказались здесь? – чуть мягче спросил лейтенант.
– Я… знакомых навещал… – замялся опять Анатолий и, осмелев, добавил с вызовом: – Ну девушку одну навещал, понимаете?
Лейтенант посмотрел на ручные часы.
– По правилам вас надо бы сдать патрулю.
– За что?
– За хождение по городу в ночное время без пропуска. Да ладно уж, через пять минут – отбой. Полезайте обратно в машину.
Анатолий обрадованно схватил возвращенное ему отпускное свидетельство, поспешно затолкал его в карман гимнастерки и, обернувшись, увидел, что из кузова машины к нему потянулось несколько рук. Он, не выбирая, ухватился за две из них и в одно мгновение оказался там – в кузове. Машина тронулась.
– Дура твоя губа! – явно извиняющимся тоном заговорил тот, кто был виновником инцидента. – В больнице Фореля сейчас не лечат, там стреляют!
Анатолий был поражен услышанным. Как коренной ленинградец, он отлично знал, что больница эта находится недалеко от Кировского завода. И о том, что немцы где-то совсем близко, Анатолию тоже было известно. Однако трудно было предположить, что они настолько близко!..
– Ладно, – добродушно продолжал боец. – Значит, с девушкой своей повидался? Во, ребята, везет же парню!
Все так же добродушно хохотнули в ответ.
– Ну и как, – спросил кто-то из-за спины Анатолия, – приняла солдата?
– Порядок! – с преувеличенной развязностью откликнулся Анатолий.
– А говорят, что в Питере от голода люди мрут, – раздался еще один голос, судя по скрипучим ноткам, уже немолодой. – Выходит, не совсем еще оголодали, если солдат побывкой доволен.
– Не жалуюсь, – все в том же развязном тоне подтвердил Анатолий.
– А девушка как?
– Все бабы скроены одинаково! – продолжал ерничать Анатолий.
И вдруг наступила тишина. Никто не засмеялся, никто ни словом не реагировал на последнюю его фразу. Это была какая-то особая, гнетущая, укоряющая тишина.
«Провалитесь вы все пропадом!» – со злостью подумал Анатолий. Мысленно он ругал и себя за то, что не умеет попасть в тон этим бойцам, подладиться к манере их разговора, понять, что может и что не может прийтись им по вкусу.
Так они проехали еще минут пятнадцать. Потом машина остановилась. Анатолий услышал, как звякнула дверь кабины, а затем голос лейтенанта:
– Красноармеец Валицкий! Вам следует выходить. Мы прибыли к месту назначения.
Анатолий, ни с кем не прощаясь, перепрыгнул через борт машины. Лейтенант захлопнул дверцу, и грузовик нырнул в переулок. Анатолий огляделся. Он находился где-то в районе Литейного. Чтобы дойти до дому пешком, ему потребуется теперь не больше двадцати минут. Поправив лямки своего заплечного мешка, он не спеша зашагал по заснеженной улице.
Ему опять повезло. Уйдя от Веры полный обиды и злобы, Анатолий не подумал о том, что комендантский час еще не кончился. Мог бы, конечно, нарваться на патруль, и тогда наверняка пришлось бы проболтаться несколько часов в комендатуре, а выйдя из нее – опрометью мчаться на Финляндский вокзал, чтобы вовремя вернуться в свою часть. Но вот не нарвался же, и теперь в его распоряжении целый день.
На мгновение Анатолия осенила дерзкая мысль: «А что, если самовольно удлинить отпуск и угодить в лапы комендатуры с просроченным отпускным свидетельством? Может быть, в этом и заключается выход из создавшегося положения? Проторчу три-четыре дня на гауптвахте, а потом, когда нашего батальона уже не будет на прежнем месте, меня направят в другую часть…»
Но он тут же спохватился: при строгостях военного времени таким образом недолго схлопотать приговор трибунала.
«Это не выход, нет! – с горечью подумал Анатолий, и ему стало жалко себя: – Молодой, красивый, только начинающий жить, а вот обречен на смерть. „Невский пятачок“ – верная смерть!..»
Анатолий достаточно наслушался рассказов об этом страшном месте. На «пятачке» все ходят под смертью: и комбаты, и рядовые, и те, кто в окопах первой линии, и те, на кого возложено строительство переправ через Неву.
Вспомнилось, что Вера, стараясь унизить его, назвала фамилию какого-то капитана, удравшего из госпиталя, не долечившись, чтобы поскорее вернуться туда, на Неву. Анатолий постарался сейчас вспомнить эту фамилию. И вспомнил: «Капитан Суровцев!» Этот капитан представлялся ему тупым, ограниченным болваном, не умеющим ценить жизнь. «Что изменится от того, что одним Суровцевым будет меньше или больше на земле? – подумал Анатолий со злой усмешкой. – Такие люди рождаются и умирают, как трава. Но я!..»
И, как всегда в подобных случаях, мысль Анатолия стала развиваться в особом, именно ему свойственном направлении. Он был далек от того, чтобы думать о себе как о человеке, который хочет словчить, купить жизнь ценой обмана, подлога. «О нет! – уверял себя Анатолий. – Я не ловкач и не трус! Если бы от моего пребывания на этом „Невском пятачке“ зависела победа, я конечно же добровольно бы вызвался идти туда! Но стать жертвой слепого случая? Оказаться под угрозой неминуемой смерти только потому, что какой-то штабной бюрократ, сам не нюхавший пороха, остановил свой выбор именно на том батальоне, в котором служу я, а не на другом, где числится, скажем, тот же Суровцев? Увольте от такой несправедливости! Суровцеву наверняка все равно: жить или умереть. Он и после войны, если уцелеет, будет продолжать по-прежнему свою никчемную, растительную жизнь. А я способен принести огромную пользу стране, стану выдающимся архитектором, возведу десятки зданий, из которых некоторые, может быть, прославятся на весь мир, и тогда, так же как и мой отец…»
На этой мысли Анатолий споткнулся: через несколько минут ему предстояла встреча с отцом.
Он пробыл с ним вчера не больше получаса. Сказал, что должен немедленно отыскать Веру. Анатолию показалось странным, что отец так охотно, даже радостно согласился расстаться с ним. У старика какая-то патологическая привязанность к Вере! С каким неподдельным восхищением рассказывал он о том, что Вера навещала его! «А что в том удивительного? – размышлял при этом Анатолий. – Она влюблена в меня и, чтобы узнать что-нибудь обо мне, пойдет хоть на край света… А я? – задал он себе вопрос. – Я-то люблю или любил ее когда-нибудь? Был ли искренен с ней? Да, был. Один раз. Один только раз…»
И Анатолий вспомнил, как там, на чердаке, в той страшной избе, Вера спросила: «Ты не бросишь меня?» В тот момент он внезапно ощутил, что все прежние его отношения с Верой были не просто флиртом, не просто «ухаживанием», но любовью, подлинной любовью. Это чувство внезапно переполнило его и вырвалось наружу бурным потоком слов. Задыхаясь от волнения, он уверял ее, что если они останутся живы, то не расстанутся никогда. Вера сказала ему то же самое, только напомнила с грустью, что временная разлука, по-видимому, неизбежна: ведь он уйдет на фронт, но она будет ждать его…
А потом?.. Потом послышались те тяжелые шаги по скрипучей лестнице… Бьющий в глаза луч фонаря, и крик Веры, и острая боль в паху от удара чудовищно громадным, кованым солдатским сапогом… И этот Данвиц, и Кравцов, и Жогин…
А теперь вот Вера выгнала его. За что? Только за то, что он хотел побыть с ней еще три-четыре дня!
«Но что же я скажу отцу? – спросил себя Анатолий, уже подходя к своему дому. – Он наверняка начнет расспрашивать о Вере. Сказать, что не встретил ее? Не нашел? Но где же тогда провел целую ночь?..»
И снова все вдруг стало ненавистно Анатолию. И этот холодный, настороженный город, и Вера, и даже отец, для которого надо придумывать какие-то сказки, оправдываться в своей несуществующей вине…
Анатолий позвонил, потом стал стучать в дверь. Ему открыли не сразу. Отец долго тащился из своего далекого кабинета через всю квартиру, как через ледяную пустыню. Сын отчетливо представил себе его теперешнюю медленную, шаркающую походку.
Наконец дверь открылась.
Кивнув отцу, Анатолий молча направился в свою комнату, на ходу снимая со спины вещевой мешок.
Он думал сейчас лишь об одном: только бы отец не пошел следом за ним, не начал бы свои дурацко-сентиментальные расспросы о Вере. Да, именно сентиментальные и дурацкие. Хотя до войны отец был умен и строг, всегда сдержанно-высокомерен и нетерпим к пустой болтовне. Разговаривать с ним можно было, только когда разговор начинал он сам…
Войдя к себе в комнату, Анатолий плотно закрыл за собою дверь, бросил на кровать мешок, снял шинель и прислушался, не идет ли отец. За дверью было тихо, и он, вздохнув, с облегчением, молча поблагодарил отца за проявленную деликатность. Посмотрел на часы. Было половина десятого. Итак, в его распоряжении по крайней мере часов семь…
Что же ему делать? Пойти в свой институт? Но зачем? Вряд ли он встретит там кого-либо из знакомых: все давно на фронте, его призвали одним из последних. Навестить кого-нибудь из приятелей доинститутской поры? Их тоже наверняка нет дома. Да и сама перспектива таскаться по занесенным снегом ленинградским улицам была неприятна.
А может, не дожидаясь конца отпуска, сразу же отправиться на Финляндский вокзал и оттуда в свою часть? Он возвратится туда за несколько часов до истечения положенного срока и скажет удивленному комбату, что не мог выдержать больше: мучения, которые переживает Ленинград, произвели на него такое страшное впечатление, что он не счел возможным болтаться без дела, радоваться встрече с отцом, в то время как сотни тысяч других бойцов лишены такой радости.
Анатолий будто со стороны полюбовался собой, вытянувшимся перед комбатом и произносящим эти исполненные горечи и драматизма слова. Слова, в которые сейчас, в эти минуты, он почти верил.
Но немедленно мелькнула другая мысль: вернувшись в часть, он, не говоря уже о всем последующем, теряет приятное ощущение относительной безопасности: ведь месторасположение батальона время от времени подвергается бомбежке и артобстрелам. Правда, немцы обстреливают и Ленинград. Однако здесь Анатолия защищали толстые стены старинного дома…
Обо всем этом он подумал как-то мимолетно, тут же решив, что не имеет права сокращать свое пребывание в городе из-за отца. Старик-то знает, что сын может пробыть с ним по крайней мере до шести вечера. Было бы жестоко внезапно покинуть его: кто знает, суждено ли им вновь увидеться?
Это была благородная и вполне гуманная причина, чтобы остаться до вечера.
И Анатолий остался…
В комнате ощущалась какая-то промозглость. Он подошел к окну, положил руку на батарею. Холодная как лед. «Ну, да ведь не топят», – подумал Анатолий и вспомнил увиденную вчера в кабинете отца черную железную печку. Раньше ему приходилось видеть такие печурки, именуемые почему-то «буржуйками», лишь в иллюстрированных книгах и кинофильмах о гражданской войне.
Чтобы хоть чуточку согреться, Анатолий стал быстро ходить по комнате. Почувствовал голод: ведь он сегодня ничего еще не ел. Мешок с продуктами лежал рядом, только не очень-то было приятно жрать холодную сгущенку и закусывать промерзшей колбасой. Анатолию захотелось выпить стакан горячего чаю или хотя бы просто воды, только обязательно горячей.
Он подхватил свой мешок и пошел к двери.
Когда Анатолий появился в кабинете отца, Федор Васильевич Валицкий сидел, согнувшись в три погибели, у своей «буржуйки», подкладывая в огонь какие-то круглые, гладко отполированные деревянные обрубки. Анатолий не сразу сообразил, что это ножки стульев, стоявших раньше в столовой.
Вчера он как-то не очень обратил внимание на разительные перемены в отцовском кабинете – был обуреваем желанием скорее отыскать Веру и немедленно реализовать свой план: только Вера могла помочь ему задержаться в городе на несколько дней сверх срока, установленного комбатом. Но теперь его уже ничто не отвлекало, и Анатолий с удивлением обнаружил, какой жалкий вид приобрела эта комната, где всегда сверкал тщательно натертый паркет, чинно стояли глубокие кожаные кресла и письменный стол на тумбах черного дерева, возвышались величественно книжные шкафы, за стеклами которых виднелись корешки толстых книг, выстроившихся рядами, как войска на параде, с потолка спускалась старинная бронзовая люстра, на окнах – тяжелые портьеры. И нигде ни пылинки, ни малейшего беспорядка. Все на своих раз и навсегда установленных местах…
Теперь же эта комната выглядела совсем иначе. Пол почернел, около печки даже слегка обуглился. На широком кожаном диване – едва застеленная постель. На окнах слегка приподняты синие маскировочные шторы – не то клеенчатые, не то дерматиновые. По креслам разбросана всяческая одежда – шуба, меховая телогрейка, армейская шинель, шапка-ушанка и даже несвежее нижнее белье. Уродливая черная труба, изогнутая под прямым углом, протянулась от печки к окну и просунулась там в отверстие, кое-как заделанное вокруг трубы ветошью. Пожалуй, только письменный стол сохранил что-то от прежнего – на нем лежали аккуратно нарезанные листки бумаги и несколько остро отточенных цветных карандашей.
– Ну, здравствуй, отец! – преувеличенно бодро сказал Анатолий. – Ты, конечно, еще не завтракал?
С этими словами он освободил сиденье одного из кресел и стал выкладывать на него продукты: сухари, сало, масло, банку сгущенного молока. Анатолий делал это торжественно, все время приговаривая: «Вот… вот… вот!..»
Федор Васильевич закрыл дверцу печки, медленно встал и внимательно наблюдал за ним.
Потом вдруг спросил:
– Толя, значит, тебе не удалось повидать Веру?
Анатолий ждал этого вопроса и даже мысленно прикидывал, что на него ответить, но окончательного решения так и не принял, отвлеченный другими мыслями.
– Нет… почему же? – растерянно ответил он. – Я был у нее.
– Тогда почему ты не оставил ей эти продукты? – снова спросил отец.
– Ах, вот ты о чем! – с чувством внутреннего облегчения протянул Анатолий. – Она свою долю получила. Я ей оставил все, что нужно.
– Столько продуктов! – осуждающе произнес Валицкий, глядя на покрытое свертками и консервными банками сиденье кресла. – Надо было оставить ей все!
– Ты забыл, что у меня есть еще отец! – с проникновенным самодовольством ответил Анатолий.
– Ты уже оставил мне еду вчера. А это надо было…
– Да перестань ты! – с некоторым раздражением прервал его Анатолий. – Я ее обеспечил достаточно. На несколько дней. Остальное она взять отказалась.
– Почему?!
– Ах, господи! По тому же самому! Ей ведь тоже известно, что, кроме нее, у меня есть еще ты!
Некоторое время Валицкий молчал. Потом в тихом раздумье произнес:
– Да… это Вера!.. – И уже бодро, как-то преувеличенно бодро, сказал: – Что ж, Толя, завтракать так завтракать. Сейчас я налью воды в чайник, она там на кухне, в ведре.
Он растерянно затоптался на месте, озираясь кругом, видимо в поисках чайника. Направился к заваленному одеждой креслу, и Анатолию показалось, что отец чуть пошатнулся при этом, будто на мгновение потерял равновесие. Но затем, хоть и шаркающей походкой, добрался до кресла и извлек из вороха одежды чайник.
– Я его сюда прячу, чтобы подольше держалось тепло, – пояснил Федор Васильевич с какой-то виноватой улыбкой. Открыл крышку чайника и воскликнул обрадованно: – О, да он еще наполовину полон, и вода не остыла! Нам хватит!
– Вот и прекрасно, – сказал Анатолий, – сейчас у нас с тобой будет царский пир. Где только все это разложить?..
Не дожидаясь ответа, он стал перекладывать свертки с кресла на письменный стол.
– Осторожнее с бумагами! – предостерег его отец с неожиданной живостью и тревогой.
На этот раз в нем проглянуло что-то от былого Валицкого. Быстро подойдя к столу, он аккуратно сдвинул в сторону стопку бумажных листков.
– Ты работаешь? – удивился Анатолий.
– Какая там работа!.. – уклончиво ответил Федор Васильевич и придавил стопку тяжелым мраморным пресс-папье.
Ел он мало. Больше следил за тем, чтобы ел сын.
Тепло и чувство сытости привели Анатолия в состояние блаженной расслабленности. Он откинулся на спинку кресла, посмотрел пристально на отца, сидевшего по другую сторону письменного стола, и сказал умиротворенно:
– Много ли человеку надо?
Валицкий выдержал паузу и, не поднимая глаз на сына, ответил тихо:
– Человеку надо, Толя, очень много, точнее, очень многое. Унизительно сознавать, что бывают периоды в жизни, когда мозг человеческий, работа мысли зависят от куска черствого хлеба и стакана горячей воды.
Анатолий почувствовал острую жалость к отцу. Он сидел перед ним такой необычный – поникший, небритый, с белой щетиной, проступающей на щеках и подбородке, в солдатской телогрейке с расстегнутым воротом, из-под которого виднелась несвежая нижняя рубашка.
– Слушай, папа, – наклоняясь к нему через стол, с неподдельной нежностью и в то же время с упреком произнес Анатолий, – ну почему ты не эвакуируешься? Туда, к маме? Я не сомневаюсь, что даже сейчас, если бы ты обратился в горком, ну, скажем, к Жданову или Васнецову, тебе наверняка дали бы место в самолете.
– Я… в горком? – переспросил Федор Васильевич и поднял голову.
– А что тут такого?! – воскликнул Анатолий. – В данном случае ничего не значит, что ты беспартийный. Я уверен, Жданову известно твое имя. А уж Васнецову – тем более. Это секретарь горкома. Конечно, я тебя знаю, – продолжал он, предугадывая ответ отца, – скажешь, что незнаком с ними лично, а к незнакомым людям обращаться не привык. Но сейчас это пустые условности.
– Нет, – снова опуская голову, возразил Валицкий, – я хотел сказать совсем другое… – И умолк как-то внезапно, точно потеряв ход своей мысли, точно забыл, что именно хотел сказать. Но потом тряхнул головой, как бы сбрасывая какой-то груз, и, глядя прямо в глаза Анатолия, спросил: – Ну, а как ты, Толя? Ведь мы вчера даже не успели толком поговорить. Где именно ты служишь?
– Я же тебе рассказывал, ты просто забыл! Служу в отдельной воинской части. Занимаемся строительством укреплений. – И многозначительно добавил: – На переднем крае.
– Как там, у Синявина, ты не знаешь? – задал новый вопрос Федор Васильевич, хотя ему уже давно было ясно, что операция по прорыву блокады, о которой с таким энтузиазмом, с такой уверенностью говорила тогда, в октябре, Вера, не достигла цели.
– Синявино? – переспросил Анатолий. – А почему тебя интересует это Синявино? Мы воюем в другом месте.
– Я слышал, что именно там, на каком-то Невском плацдарме, шли ожесточенные бои, – объяснил Валицкий.
«Опять этот проклятый Невский плацдарм! – с досадой подумал Анатолий. – Прямо какой-то злой рок! Все, ну решительно все, и отец в том числе, готовы принести меня в жертву. Все напоминают, что именно там мое место…»
Стараясь подавить это горькое чувство, он ответил с деланной усмешкой:
– Ожесточенных боев, отец, и на нашем участке хватает. Только почему сам ты задаешь мне вопросы, а на мой вопрос не отвечаешь? Ответь же, сделай милость, зачем ты мучаешься здесь, в Ленинграде?
Валицкий отвел глаза в сторону и ответил не сразу:
– Разве я один, Толя? Ведь сотни тысяч людей в таком же положении. Разве ты сам не рискуешь жизнью?
– Я – другое дело! – опять с заметным оттенком самодовольства сказал Анатолий. – Я молод, и мне положено воевать. Но ты?! Послушай, папа, – продолжал он, стараясь говорить как можно убедительнее, – ведь ты всегда был рационалистом, не терпел сантиментов. Так давай и сейчас рассуждать с позиции здравого смысла: зачем ты поступаешь так? Зачем в твоем возрасте пошел в ополчение? Почему не уехал с мамой?
– С позиции здравого смысла?.. – неуверенно произнес Валицкий, взглянув на сына. – Нет, Толя, не могу.
– Вот видишь! – торжествовал Анатолий. – Не можешь ответить сам. Да и никто на твоем месте не смог бы. Потому что оставаться тебе было бессмысленно.
– А другим?
– Кому «другим»? Военным? Рабочим или инженерам, занятым на оборонных предприятиях? Да, очевидно, им необходимо было остаться. Ну, скажем, еще врачам. Пожарникам. Милиционерам.
– Ты полагаешь, что остались только они?
– Вовсе нет! Но им надо было остаться, – сказал Анатолий, выделяя слово «надо». – А остальные… Если ты хочешь знать мое частное мнение, то я полагаю, что об остальных просто забыли. Некоторая часть населения успела уехать, и ты знаешь это. Им предоставили транспорт и все прочее. А потом стало, как говорится, не до того. Хотя я уверен, что наиболее видных представителей ученого мира вывезли. И я не могу понять: почему ты не оказался среди них? Какую пользу приносишь ты сейчас Ленинграду, обрекая себя на холод и голод, не говорю уже об обстрелах? Ну, скажи, какую? Ты не задумывался над этим элементарным вопросом?
– Задумываюсь, Толя, – печально ответил Валицкий. – Особенно когда ем.
– Когда… ешь?
– Не только, но тогда в особенности. Потому что, съедая свой кусок хлеба, я знаю, что отнял его у тех, кто действительно нужен Ленинграду. Так же, как сейчас думаю о том, что отобрал вот эти продукты у Веры.
– Ах, боже ты мой, да оставь ты в покое Веру! – вырвалось у Анатолия, и, только произнеся эти слова, услышав свой собственный голос, почувствовал, что они прозвучали с нескрываемой злобой.
Отец посмотрел на него, как показалось Анатолию, с испугом. Встревоженно спросил:
– Что случилось, Толя? Вы поссорились?
Анатолий встал и сделал несколько шагов по захламленной комнате. Ему опять стало жалко себя. А так как любое свое чувство – естественное или наигранное – Анатолий умея распалять, разжигать до того, что в него трудно было не поверить, то и теперь все сказанное им обрело подобие искренней обиды.
– Папа, что происходит? Летом, когда я вернулся… ну, словом, оттуда, ты учинил мне форменный допрос! Насколько я помню, Верины дела уже тогда занимали тебя больше, чем моя жизнь. Сейчас ты снова затеваешь разговор о ней. В чем тут дело, объясни мне наконец?!
Валицкий покачал головой:
– Толя, милый, тут какое-то недоразумение! Тогда, летом, ты действительно… несколько огорчил меня. И дело было не в Вере как таковой. Я ее в то время вообще не знал. Для меня она была просто девушкой, которая уехала с тобой и… не вернулась. Ты вернулся, а она нет. И это… ну, как бы тебе сказать… противоречило моим представлениям о долге мужчины перед женщиной, которая ему доверилась. А теперь я спросил тебя о ней просто потому, что полюбил ее.
– В твоем-то возрасте! – иронически заметил Анатолий.
– Я не хочу, чтобы ты обращал это в шутку. Я люблю ее, потому что люблю тебя.
– Ну и чего же ты от меня хочешь?
– Не знаю. Впрочем, я был бы счастлив, если б ты и Вера… словом, если бы она… ну, в будущем, конечно… стала твоей женой. Насколько я мог почувствовать, она очень любит тебя. До вашей свадьбы мне уже, видимо, не дожить, но знать, что…
– Отец, о чем ты говоришь?! – истерично прервал его Анатолий. – В каком мире ты живешь?! Мы все на краю гибели, а ты – «любит, любишь, жена, свадьба»!
– Я не считаю, что мы на краю гибели! – неожиданно вспылил Валицкий.
Анатолий передернул плечами, опять сделал несколько шагов по комнате, вернулся к письменному столу, сел и, посмотрев на отца, подумал: «Он просто не в своем уме. Голод, обстрелы, одиночество сделали свое дело».
– Послушай, отец, – твердо и решительно сказал Анатолий, – тебе надо немедленно уехать из Ленинграда. В конце концов, это твой долг перед мамой. Я прошу тебя, я просто требую, чтобы ты уехал. Сейчас мы вместе напишем письмо Жданову, по дороге на вокзал я отвезу его в Смольный и убежден, что в самые ближайшие дни тебе предоставят место в самолете. И давай на этом кончим. Вот я беру лист бумаги…
С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со знаменем в руках.
– Оставь, не трогай! – визгливо крикнул Валицкий.
– Почему? Что за тайна? – опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, – там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе.
– Положи на место! – снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий.
Он положил листок и укоризненно спросил:
– Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне?
– Здесь нет никаких тайн, – все так же твердо произнес Валицкий. – Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства.
– Памятника?.. – все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. – Какого памятника? Какой победы?
– Нашей победы! – сверкнул глазами Валицкий.
Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума.
– Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, – будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. – Я в ясном уме и твердой памяти.
– Но тогда… отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? – спросил изумленный Анатолий. – Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля?
Валицкий молчал.
– Ты знаешь, – продолжал Анатолий, – что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза!
– Давай, – по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. – Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн… То, что лежит на столе, – это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски… А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу?
Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился:
– Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках…
– Подожди, – прервал его Валицкий, – это не ответ. Да иди нет?
– Ну конечно – да! – воскликнул Анатолий. – Только…
– Что «только»?
Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене.
– Ну хорошо, – сказал Анатолий, – если начистоту, то изволь…
Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову… В институте… Затем Вере и отцу.
Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду.
– Хорошо, – повторил он. – Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе… иначе я мог бы остаться там, у немцев! – Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. – Но, – продолжал Анатолий уже с большим напором, – понятие победы диалектически не однозначно.
– Что? – растерянно переспросил Валицкий. – При чем тут диалектика?
– Ну вот, – с сожалением кивнул Анатолий. – А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно… Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями… Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве…
Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение…
– Вот тебе и весь мой ответ, – с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. – У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда.
Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели – окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение.
Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно – только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. «А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? – старался вспомнить Валицкий. – Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?»
– Ты все это говорил и Вере? – спросил наконец Федор Васильевич.
Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно?
Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул:
– Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны… Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю!
С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху.
Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал: