355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Рисунки баталиста » Текст книги (страница 16)
Рисунки баталиста
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:07

Текст книги "Рисунки баталиста"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»! Доложите рубеж продвижения!.. Не слышу!.. Капитан, да будь ты мужиком, в самом деле! Голоса, что ли, лишился? – Подполковник, набычась, выковыривал информацию из невидимого гудящего города.

Рация в ответ сипела, хрипела:

– "Сварка"! Я «Лопата»! Докладываю!.. Заняли рубеж!.. Блокировка окончена!.. Машины поставлены в точки!.. Сильный ружейный и пулеметный обстрел!.. Бьют снайперы!..

– Вас понял. Доложите потери!.. Повторяю, доложите потери!..

– "Сварка"! Я «Лопата»! Вас понял! Докладываю!.. При выходе на позицию один убит!.. Повторяю, один убит!..

В Веретенове мгновенная остановка жизни. Остекленевший взгляд к каменной солнечной башне, к лазури, в которой вертолет трепещет винтами, делает боевой разворот.

– "Лопата"! Сообщите фамилию убитого!.. Спрашиваю, кто убит, капитан? – выпытывал подполковник у клокочущего, бурлящего города.

– Убит Юсупов, водитель!.. Очень сильный огонь! Снайперы!.. – Голос измельченный, истертый в осколки и снова собранный в подобие голоса, передавал информацию. А у Веретенова сердце, пропустившее несколько тактов, снова принялось наверстывать время.

Он прожил в этом времени несколько черно-белых секунд. Снова следил за движением вертолета, исчезающего за каменной башней.

– Будь аккуратней, капитан!.. Всех людей под броню!.. Убирайте вокруг себя снайперов!.. Чтоб ничего живого там не осталось!.. Истребляйте их из пушек!.. Слышишь меня, капитан?

Лицо Корнеева казалось стиснутым, угловатым, под стать крепостной стене, уступам, углам транспортеров. В этом лице было знание о начавшемся бое, об убитом Юсупове, о машинах, ушедших к дувалам, вставших на точки, на пыльных рубцах колеи. И в одной из них, ахающей дымом и пламенем, его сын, его Петя.

В крепостные ворота въехал транспортер с красной афганской эмблемой, с колоколом громкоговорителя на броне. Из него спустились полковник Салех, офицеры-афганцы, и среди них – в нахлобученной панаме – лейтенант Коногонов. Веретенов обрадованно устремился к нему:

– Ну вот опять с вами встретились! Еще одна строка в диссертации?

– А вы опять с этюдником? Сейчас на башню поднимемся. Там будут развернуты командные пункты. Оттуда и нарисуете город! – Коногонов чувствовал волнение Веретенова, улыбался, спокойный, приветливый. – Вы меня извините, я должен оставить вас. Два командира, а переводчик один! – Он отошел туда, где полковник Салех и подполковник Корнеев уже искали его глазами.

Веретенов испытывал расщепленное и прежде знакомое чувство. То раздвоение души, когда одной ее половиной страдаешь, страшишься и любишь, переживаешь восторг или стыд, а другой, всевидящей, холодной и точной, стремишься все это постичь в себе самом и вокруг, перенести на холст и бумагу. Дорожить своим страхом и болью, молить, чтоб они не исчезли, пока их не выразишь в цвете.

Он слушал бой в городе. Пугался, болел за сына, за тех молодых солдат, с кем сидел накануне в ночи. И одновременно торопился на башню. Стремился раскрыть этюдник. Увидеть зрелище боя. Рисовать этот бой.

Офицеры вошли в полукруглый проем, стали подниматься по винтовой, врезанной в толщу стены лестнице. Веретенов – поодаль, за ними. Этюдник гремел и цеплялся.

Сердце его колотилось. Вошел в коридор, ведущий полого вверх. Остановился от яркого, нестерпимого света, толкнувшего в грудь и глаза. Из сквозного проема бил белый слепящий свет. Прорывал небеса, палил и слепил, запрещал смотреть и ступать. «Не смей!» – неслось из этого света. «Стой!» – беззвучно гремело в лучах. «На это нельзя смотреть!» – останавливало грозное свечение.

Идущие впереди офицеры исчезли в белом пятне. Расплавились, утратили свои очертания. Бесцветная раскаленная плазма заливала глазницы, сжигала сетчатку, оставляя в глазах два черных слепых бельма. И, слыша грозящее слово, обжигаясь об огромный, горящий в небесах электрод, он шел на запрещающий свет.

«Свет Герата! – бормотал он, волоча свой этюдник. – Свет Герата, мой свет!»

И свет вдруг пропал. Он вышел на башню.

Круглая, с каменным полом площадка, ограниченная зубчатой стеной, была как чаша, вознесенная в синеву. Нагрета, накалена, полна голосов и движений. Стояли телефоны и рации. Звучала русская и афганская речь. Многоголосье команд, позывных. Корнеев вызывал «Лопату», приказывал шестой, четвертой. Полковник Салех, окруженный штабистами, гортанно и звучно командовал. Веретенов приблизился к узкой бойнице и выглянул.

Город, огромный, выпукло-серый, как застывшая лава, дохнул на него накаленно. Состоял из бесчисленных складок и вздутий, пузырей и изломов, отвердевших, вмуровавших в себя голубые купола, минареты. Остановившийся, окаменелый разлив, хранивший дуновение древнего ветра. След чьей-то огромной подошвы, коснувшейся некогда мягкой глины, высохшей, обожженной, оставившей на себе отпечаток.

Герат, обесцвеченный и пепельный, струился жаром, как тигельная печь. В дрожащем сиянии едва голубели мечети. Далекие минареты, голые, земляного цвета, похожие на заводские трубы, проступали сквозь дымку. Город напоминал пустыню, накатывал барханы на тусклую зелень предместий, отступавшую, пропадавшую в блеклой долине, над которой, лишенные объема, похожие на пылевые тучи, стояли горы.

Веретенов смотрел на Герат, таинственный, величавый, пугающий своей неподвижностью, влекущий своей невидимой, закупоренной в толщу жизнью. И она, эта жизнь, пробивалась сквозь глиняный панцирь грохотом взрывов, треском очередей, дальним гулом.

– Тут, знаете, все-таки надо осторожно выглядывать. – Коногонов, боясь, чтоб не прозвучали в его словах запрещающие интонации, прервал его наблюдение. – Здесь повсюду могут быть снайперы. Бьют очень точно!

– Не понимаю, что и где происходит. Где бой?

– Вот Деванча, прямо отсюда, от бани и до зеленой зоны! – Коногонов указал на низкое куполообразное здание, грязное, похожее на насыпанный холм, за которым тянулись ребристые, склеенные из ячеек кварталы. – Афганские «командос» продвинулись метров на сто и залегли. Передали сейчас полковнику Салеху. Остановлены пулеметами. Трое у них убиты, шестеро ранены. Полковник Салех планирует удар авиации.

Веретенов оглянулся на афганского командира: коричневое продолговатое лицо, черные усы, белозубый, гортанно выговаривающий рот.

– Сейчас передняя цепь будет ставить указание целей, красный дым, – прислушался Коногонов к рокотанию афганской рации. – Наши стоят в блокировке вон там! Примерно от зеленого дерева и дальше, к старому кладбищу! – Коногонов повел рукой в воздухе, и Веретенов не увидел, но почувствовал продернутый в этот глиняный город металлический стержень колонны. Там, в этой вонзившейся силе, гибкой, расчленившей Герат, присутствовало нечто больное, драгоценное, хрупкое, излучавшее к нему на башню тончайшую боль. Его сын был запрессован в каменную толщу Герата. Лицо сына слабо просвечивало сквозь огромный лик азиатского города…

Он не был готов рисовать. Не смел раскрыть этюдник. Пытался понять этот город. Себя в этом городе. Бой, идущий в Герате.

– Тяжело приходится «командос»! Весь город – сплошной дот! Не уличные бои, а бои в крепости! – Коногонов зло и зорко косил глазами в бойницу, прислушивался к командам афганцев. Полковник Салех дышал в трубку рации, и скрещенные мечи на его погонах блестели, как осколки стекла. – Вот опять поднялись в атаку и опять залегли! Два убитых, два раненых! Полковник Салех дает авиации цели!

Веретенов смотрел на затуманенный город, на глиняные купола, похожие на пузыри. Слушал гулы и хлюпы. Казалось, в городе работает громадная бетономешалка, сбивает, месит рыжую гущу, и она, парная, тяжкая, взбухает пузырями.

– Пошли!.. Авиация!.. – Коногонов запрокинул голову. Туда же, в едином повороте голов, смотрели офицеры. Тонкий, как стеклорез, приближался звук. Крохотная заостренная капля металла мерцала, оставляя просторную в небе дугу, снижалась к предместью, пропадала. И там, в продолженье дуги, рвануло красным клубком. Раз, другой. Из пламени лениво и вяло стал подниматься курчавый кофейный дым. Эхо взрыва налетело на башню, шатнуло ее, помчалось к противоположной окраине, к мавзолеям, минаретам, кладбищам.

В Деванче, бледные на солнце, взлетали и гасли ракеты. В двух местах дымило ядовито, оранжево.

– "Командос" отмечают рубеж залегания. Чтобы не попасть под удар авиации. – Коногонов крутил головой, и Веретенову казалось, что для него, военного, этот бой – не только работа, но и зрелище. – Сейчас пойдут вертолеты!.. Вон две «вертушки» пошли!..

В синеве с мерным рокотом, пульсируя блеском винтов, скользили два вертолета, один за одним, на разных высотах, стянутые тугой незримой струной. Веретенов запрокинул лицо, пропуская над собой вертолеты. Вспомнил двух вертолетчиков – потерявшего в Герате семью и родившего в этом городе сына. Оба они пролетали над башней, и один сквозь стеклянный блистер видел ту страшную площадь, где в пыли и крови лежали его милые, близкие, а другой – ту плоскую крышу, под которой на коврах и подушках лежал новорожденный сын. Оба они щупали кнопки пусков, искали в прицелы враждебные цели. Каждый видел и слышал свое. Одному сквозь рокот винтов город кричал: «Отомсти!» Другого сквозь свист лопастей город молил: «Защити!»

Вертолеты шли в ровном звоне, длиннохвостые, гибкие. Передний клюнул носом, наклонился и, как рыба к добыче, устремился с ускорением вниз. Чуть заметно дрогнул, остановился на миг. Выпустил красное пламя, из которого, как черные щупальца, вырвались длинные, колючие, вцепившиеся в небо дымы. И где-то внизу, в продолжение дымов, полыхнуло плоско и жарко, будто испарился ломоть земли и белесый пар повис над домами. Гул взрывов прокатился над башней, и следом – частый, зазубренный звук, так ломаются зубцы в шестерне. Вертолет улетел, оставляя в небе два черных многопалых пучка, – каракатицы брызнули в небо чернилами, впрыснули свои длинные ядовитые струи.

– Ударил «нурсами»! А потом обработал из пушки! Вон теперь второй атакует! – Коногонов пояснял Веретенову, будто вел репортаж.

Другая машина, блеснув кабиной, устремилась к земле. Полыхнула из-под брюха огнем, плюнула черным веером, и внизу отразилось огненно-красным, словно расплавилась глина, испарилась летучей ртутью. Окраина дымила, и из дыма сыпались беззвучно ракеты.

– Пошли «командос», пошли! Огневые точки подавлены!..

Два огромных дыма от сброшенных бомб вяло клубились. Не отрывались от земли, продолжали сосать из нее вещество. Превращались в деревья, наращивали свою угрюмую, из пепла и праха, крону.

Веретенов наблюдал лица офицеров: то озабоченные, нервные, злые, с трубками у кричащих ртов, выкрикивающих по-афгански, по-русски, то оживленные, радостные, следящие за ударами с неба, за горящими пораженными целями. Веретенов пропитывался зрелищами и эмоциями боя. Не понимал, но чувствовал их грозную уникальность, зловещую неповторимость и быстротечность. Знал: он поставлен на эту башню чьей-то волей, чтобы увидеть и запечатлеть этот город, этот бой, этот горький час, один из бесчисленных, пронесшихся над этими кровлями. И чтобы он не ушел с этой башни, не сбежал, не забился в тоске, чтобы глаза его оставались открытыми, продолжали смотреть на жестокий сгорающий мир, этот «кто-то» поместил в город сына. Среди дымов и пожаров, накаленных стрельбой стволов, окруженный минами, снайперами – его сын, его Петя. И он, художник, он, отец, раскроет сейчас этюдник. Станет писать этот город с его малой, драгоценной, вмурованной в глинобит сердцевиной.

Он раскрыл свой этюдник. Выдвинул треножник, утвердил на каменной кладке. Наколол лист белого ватмана. Налил в фарфоровую плошку воды. Выдвинул краски и, окунув в воду кисть, зачерпнул акварель, нанес на бумагу первый красный мазок.

Он рисовал страстно, быстро. Срывал влажные, взбухавшие листы с разноцветным оттиском города. Накалывал новые. Бил в них кистью, словно высекал эти тусклые массы, мутную зелень предместий, легким острым касанием наносил минареты. Менял инструмент. Брал карандаш, рисовал офицеров, афганские, русские лица, горячую плазму эмоций, уловленную каменной чашей. И снова хватался за кисть, торопился, спешил уловить менявшийся лик Герата.

Солнце застыло в белом бесцветном небе. Опустило на башню столб жара. Кружили в звоне винтов вертолеты, словно сплетали над городом тончайшую металлическую сеть. Связисты гудели у телефонов и раций. Командиры принимали сводки о ходе боя, о продвижении войск, о раненых и убитых «командос». А он рисовал лицо города. Увеличенное, распростертое среди гор и степей лицо сына. Отпечаток дорогого лица на кровлях, куполах, минаретах.

Душа его напряглась, пробивалась к какой-то истине. Он добывал ее с каждым мазком, выхватывал зрачками и пальцами из огромного города. И она оседала на бумаге влажными пятнами цвета.

Задержал на лету кисть с голубой каплей влаги. И этот взмах, голубой язычок, сочетание света и тени породили в нем воспоминание.

Он, Веретенов, в другое, невозвратное время, прожитое им навсегда, исчезнувшее навсегда из этого света и воздуха, молодой, легкотелый, стоял перед раскрытым этюдником на высокой карельской горе. Задержал на лету кисть с голубым мазком. С той горы открывался лучистый сияющий мир с озерами, реками, красными смоляными борами. По синей воде плыли темные лодки, оставляли лучи серебра. Кони паслись на лугах. Седая многоглавая церковь бросала в озеро свое отражение. И он, в предчувствии любви, предстоящего чуда и творчества, рисовал этот мир. Из дальних лесов и озер летел ему в душу сноп светоносных лучей – из таинственной сердцевины мира.

Теперь, спустя много лет, он, Веретенов, постаревший, проживший жизнь, родивший сына, взрастивший его, посадивший в боевую машину, отпустивший в азиатский стреляющий город, – стоял на вершине башни, и мир, принявший обличье дымящихся куполов и дувалов, посылал ему в душу стальную иглу страданий, металлической, вонзившейся в сердце боли. Та, таящаяся в мире сердцевина, сулившая счастье и чудо, была его сыном, закупоренным в душной броне.

Он рисовал, сотворяя на листе бумаги подобие города. Ему казалось, он сам строит город. Вычерпывает его из своей души, переносит через кромку башни на землю, где гудело и бухало. Создает купола и плоские кровли, каменную баню и дерево, синие стрелки Мачете Джуаме, гроздь минаретов Мазари Алишер Навои. Прямо там, на раскаленной гератской равнине. Не художник, а архитектор. Создает не из глины и камня, а из любви и боли. Он хотел уберечь этот город, хрупкий, как глиняный сосуд. Уберечь от осколков и пуль, от пролития крови. Уберечь стеклодувов и плотников, хлебопеков и торговцев в дуканах. Тех девочек, что из красной бумаги резали и лепили цветы. Садовника, поливавшего куст красных роз. Он хотел уберечь афганских солдат, притаившихся за углами строений, короткими перебежками, хоронясь от стрельбы, атакующих в узком переулке. Уберечь товарищей сына, припавших к прицелам среди желтой горячей пыли. Уберечь и тех снайперов, что вставили винтовки в бойницы, выглядывают зорким ненавидящим оком, не мелькнет ли бегущая тень, – и им желал он спасения.

Он окружал этот город невидимой сферой. Создавал эту хранящую сферу из родных святынь, из своих суеверий и тайн, из лучшего, на что уповал. И город, казалось, откликнулся на его упования. Глухие серые кровли, глиняный сухой монолит вдруг стали стеклянно-прозрачными. Город стал весь из стекла. Стал виден насквозь. Под прозрачными хрупкими кровлями он увидел младенцев и женщин, древних стариков и старух, ремесленников, мулл и торговцев. И все они, каждый по-своему, в этот грозный час молили о мире и благе. И он, художник, стоял на башне, в мгновение своего ясновидения всех сберегал и спасал.

Он искал в этом городе место, где был его сын. Хотел увидеть его сквозь стеклянную толщу. Вел глазами от зеленого дерева к голубой стрелке крохотного, проросшего сквозь дома минарета. И в этом месте, где остановились зрачки, вдруг ударило черным взрывом. Дернулась жила огня. Словно сверху с перепончатыми черными крыльями кто-то прянул, выдернул из жизни чью-то душу и умчался, оставил серый столб гари. Гулкий, похожий на стон звук докатился до башни. Стеклянный город погас, превратился в спекшийся камень, в непроницаемую серую глину. Затворил в себе испуганную жизнь, наполнился лязгом и воем.

А в нем, Веретенове, – ужас. Тот черный крылатый дух, прянувший сверху, унес в когтях душу сына. Это сын, его Петя, был выдернут, как корень, из жизни, и унесен навсегда.

Бросил этюдник, торопливо, задев офицера-афганца, подбежал к Корнееву.

– Что там? Вы видите? Что там у наших случилось? Что у них взорвалось?

– Какой-то подрыв, не знаю, – подполковник хмурился, смотрел из бойницы на тающий дым. Взялся за рацию. Выпятив губы в трубку, выдохнул позывные: – «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!.. Прием!..

Веретенов молча его торопил, смотрел на рацию, на сносимое облако. Снова на рацию. Будто можно было нырнуть в этот ящик с мигающим красным глазком, превратиться в волну, промчаться сквозь город, вынырнуть там, среди глиняных стен, где разорванная, с разбрызганной сталью горит боевая машина и, растерзанный, опаленный, лежит его сын.

– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!.. Что там у вас случилось? Что у вас горит?.. Вижу дым… Доложите обстановку!..

Рация клокотала, словно в ней бурлил кипяток. Ошпаренные слова, невнятные, ускользающие от понимания, выскакивали на поверхность.

– Так, вас понял. В расположении тридцать третьей или тридцать первой машины?.. Уточните!..

Башня с намалеванной цифрой 31 – и сын в полдневной степи прислонился к броне, слушает его покаяния. Цифра 31 – и сын у ночной лампады говорит, как любит его. Цифра 31 – и сын спит в десантном отделении, а он охраняет его сон.

– Ну что там, что там у них?

– Взрыв в расположении противника! – Подполковник оторвался от рации и снова прижался к трубке. – Молчанов, дай свой канал!.. Дай тридцать первую! – Корнеев опять оторвался от рации, повернулся к Веретенову. – Взрыв в расположении противника. Может быть, подрыв боеприпасов. Или сдетонировало минное поле. Сейчас выясним.

А в нем, Веретенове, усиление наивного страстного желания кинуться в темный, с мигающим индикатором ящик, превратиться в звук, в сгусток летучей энергии, промчаться над городом, возникнуть там, в тридцать первой машине, встать рядом с сыном, с живым, не убитым.

– Тридцать первый! Я «Сварка»!.. Доложите, что там у вас!.. Так, я вас понял!.. Хорошо, я вас понял! Где люди?.. Так, хорошо!.. Не держите людей под броней! Займите вокруг оборону! Берегите машину!.. Вот и хорошо, что нормально!..

И по виду Корнеева, по его успокоенному, ставшему обыденным и усталым лицу, по которому только что металась тень беспокойства, Веретенов понял: беда не случилась. Страхи его напрасны. Сын жив.

– А можно мне с сыном?.. Если он близко… Только два слова! Можно?..

Корнеев смотрел на него, что-то пытаясь понять. Объяснял себе появление на каменной башне этого штатского, немолодого человека, чьи пальцы перепачканы краской, чье лицо, не привыкшее к солнцу, обгорело и пылало ожогом. Понял, объяснил себе. Потянулся к рации…

– Тридцать первый!.. Кто из десанта у тебя на борту?.. Дай-ка мне сюда Веретенова!.. Посади на связь Веретенова!..

Держал трубку, в которой что-то тихо шуршало. Щелкнуло. Замигал огонек. Запузырились непонятные, ошпаренные слова.

– Говорите! – Подполковник протянул ему трубку. – Говорите с сыном!

Веретенов схватил трубку, сбиваясь, прижимаясь губами к трубке, боясь, чтобы их не прервали, заговорил торопливо:

– Петя, сынок, ты слышишь?.. Это я, это я, отец!.. Петя, милый, держись!.. Я гляжу на тебя!.. Петя, родной, держись!.. Все будет у нас хорошо!.. «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. «Сквозь волнистые туманы пробивается луна…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. «Вся комната янтарным блеском озарена, с веселым треском…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. Ты слышишь меня, сынок? Ты слышишь, слышишь, сынок?..

И из трубки, из страшной дали, из других миров и галактик, сквозь магнитные бури и вихри, донеслось:

– Я слышу, папа, спасибо… Все будет у нас хорошо…

* * *

Он рисовал, и солнце сжигало его щеки и лоб. Он пропитывался радиацией солнца. Высыхал, накалялся. Становился под стать прокаленным камням, гончарным сухим строениям. Был частью города. Листы акварели, мгновенно высыхавшие, были серо-коричневые и горчично-желтые, посыпанные тончайшей пудрой и гарью, выпадавшей над городом.

Коногонов, исчезнувший с башни, вновь появился. Протянул Веретенову галету и флягу с водой.

– Время мусульманской молитвы. Время солдатской трапезы.

– Время ученого совета, – пошутил Веретенов, с благодарностью принимая подношение.

– Если бы в научном мире было принято сопровождать диссертации акварелями, я бы использовал вашу серию.

В момент, когда прожевывал галету, делал последний из фляги глоток, был готов уже взяться за кисть, – резко, колко хлестнуло по башне, прогрохотало вблизи. С зубцов посыпался колотый камень. Задымилось солнечное облако каменной пыли. Снова ударила очередь, и что-то невидимое тонко провыло.

– Отойти от бойниц! – громко, хрипло крикнул Корнеев. – Всем от бойниц!

Вслед ему тем же приказывающим хриплым голосом прокричал полковник Салех.

– Пулемет! – Коногонов отпрянул, увлекая за собой Веретенова, заглянул издали в тонкую щель бойницы. – На бане устроились! Пронюхали, где командный пункт!

Пулемет бил, обстреливал башню. Спускался куда-то ниже, вдоль стен. И в ответ от крепостных ворот и с ходовых галерей ударили крупнокалиберные очереди. Пулеметная точка на бане замолкла. И вновь, неуязвимая, начала стрелять. Офицеры, отпрянувшие от бойниц, осторожно, вопреки приказам, снова стянулись к ним. Быстро, в момент затишья, выглядывали.

Казалось, пулеметный обстрел не испугал находившихся на башне людей, а взбодрил, почти развеселил. Утомленные однообразным свечением белого солнца, душным недвижным воздухом, теснотой, удаленностью от динамики боя, офицеры оживились. Бой, круживший по городу, приблизился к крепости. Хлестал пулеметом по башне.

Веретенов вначале пережил смятение, испуг, желание покинуть башню. Потом, со всеми, почувствовал веселящую бодрость, молодечество, пьянящее чувство риска, близкой опасности, одоление своего страха и слабости. Глядя на влажный незавершенный рисунок, подумал: он, баталист, впервые пишет бой не вдали от боя, а в центре боя. Его рисунок находится в перекрестии прицела. Натура, которую он стремится постичь, стреляет в него. Побежденное чувство опасности, избавление от страха и есть постижение натуры. И еще одна мысль, похожая на невеселую радость. Эти пули, летящие в него, Веретенова, не летят сейчас в сына. Он, Веретенов, отвлекает эти пули от сына. Принимает огонь на себя.

– Кажется, наш Корнеев вызывает вертолет для удара!.. Дает координаты! – Коногонов прислушивался к командам. Веретенов из-за его плеча, заслоненный лейтенантским погоном, рассматривал баню. Круглый купол, похожий на песчаную дюну, в осыпях, желтых морщинах. По этому куполу, пытаясь погасить пулемет, чиркали и дымили трассы. Застревали в мягкой кладке, как в огромной, набитой песком подушке. – Баня очень близко от крепости! Не задели бы нас вертолеты! – тревожился Коногонов.

От бани вдоль крепостной стены тянулись закрытые, с задвинутыми ставнями, дуканы. Выходила к крепости улочка. По ней бежал одинокий, сорвавшийся с привязи ишак. Полосатый куль колотился у него на спине. Ударил пулемет, ишак шарахнулся и галопом, задирая задние ноги, помчался вдоль закрытых дуканов.

– Сейчас включат громкоговоритель. Станут отзывать население. Чтоб люди ушли из домов, не попали под удар вертолета! Значит, все-таки вызываем огонь на себя!

И сразу же от ворот раздался металлический голос. Звенящий, вибрирующий, отражался от неба, словно оно, белесое, превратилось в мембрану, которая пульсировала над городом, толкала в него слова.

– Что он говорит? Что такое? – Веретенов слушал и чувствовал, как звук проникает в город, течет по улицам, задерживается у закрытых домов, копится у дувалов, просачивается в подворотни и щели. Огневая точка умолкла – стрелки у пулемета тоже слушали звук. Тонкие, вырывавшиеся из громкоговорителя силы проникали в баню сквозь невидимую амбразуру. Окутывали горячий ствол пулемета, кулаки и лица стрелков. Разливались в сумерках среди каменных лавок, вмурованных в пол котлов. Веретенов слушал звук, видел ультразвуковой снимок бани, упрятанных в толщу стрелков.

– Что говорит? – требовал он у Коногонова.

– Говорит: «Благородные мусульмане, мы переживаем трудный час. Враги ислама, враги трудового народа, всех тружеников и торговцев Герата, вошли в наш город, засели в наших домах, стреляют в наших жен и детей!» – переводил Коногонов. – Говорит: «Армия и правительство Афганистана просят вас не верить зачинщикам братоубийственной резни. Просит изгнать из своих домов преступников и убийц, проливающих кровь мусульман!» – Коногонов переводил, а Веретенову казалось, что смысл железных, летающих над городом слов понятен и без перевода. – Говорит: «Командир полка полковник Салех просит всех жителей, проживающих в окрестностях бани, покинуть свои дома и уйти. Через десять минут прилетят вертолеты и разрушат баню. Пусть те, кто может ходить, возьмут с собой стариков и детей и покинут окрестности бани. Через десять минут прилетят вертолеты и направят на баню огонь».

Этюдник стоял на открытом солнце, сохраняя под собой бледное пятнышко тени. Желтел листок акварели с незавершенным рисунком. Веретенов смотрел на него, и ему казалось, что рисунок продолжал создаваться, но не им, художником, не кистью и краской, а этим металлическим звуком, стрельбой пулемета, гомоном офицерских команд. На ватманский лист с желтым подтеком бани, с чередой закрытых дуканов осаждаются звуки боя. И лист, становясь металлическим, обретает отсвет фольги, заполняется нерукотворным изображением.

Громкоговоритель умолк. Отраженный от города звук затихал, готовый исчезнуть. Но не исчез, а держался на едва различимой вибрации. Снова стал нарастать, приближаться, превращаясь в два высоких, плавно назревающих стрекота.

Вертолеты, поблескивая на солнце, несли трепещущие паутинки винтов. Занимали в небе место над крепостью. Начинали мерное круговое движение.

Все подняли лица. Звук, как пыльца, оседал на лбы, подбородки.

И новый, живой, но нечеловеческий звук раздался внизу под крепостью. Усиливался, оглушал, распадался на отдельные крики и вопли, вновь сливался в безумное тоскливое голошение.

На улице, идущей вдоль бани, появилась толпа, пестрая, многоцветная, растрепанная. Вдруг наполнила улицу, продолжая расти, принимая в себя выбегавших из домов и ворот. Крутилась, словно слепая, не зная дороги, и с криком, стоном, кинулась к устью. Женщины в паранджах прижимали к груди младенцев, тащили за собой орущих детей. Старики в чалмах бежали, воздев к небу руки. Молодые мужчины толкали двуколки, и на них лежали те, кто не мог идти. В толпе семенили ослики с мешками и скарбом. Бежали с мычанием коровы. Блеснул начищенный медный таз. Сверкнуло зеркало в раме. Толпа, сцепившись в орущий, звенящий клубок, вынеслась к крепости. Огибая башню, метнулась в две разные стороны, вдоль дуканов, цепляясь за углы и выступы, оставляя на них груды тряпья. Мгновенно исчезла, унося с собой вопли и стоны. На опустевшей улице метался и плакал маленький мальчик, краснея тюбетейкой. Откуда-то набежал на него в развеянных одеждах старик, схватил на руки и, моля и крича, пробежал вдоль дуканов, по разбросанному тряпью.

Опять стало тихо. Только вверху незримо звенело. Вертолеты ткали свои узоры, вплетая в них баню и крепость.

– Всем в укрытие! – крикнул подполковник Корнеев. – Всем спуститься в укрытие!

– Давайте, приказ командира! – Коногонов, настойчиво давя на плечо Веретенова, оттеснял его к проему в стене, из которого они вышли на башню.

Туда, в толщу кладки, устремились штабисты. Спускались по лестнице, торопясь, хватаясь за тесные стены.

Веретенов надеялся, что пулеметчики, услыхав призыв, покинули баню. Не торопился идти. Смотрел на этюдник с рисунком, на Корнеева, на небо с двумя снижавшимися машинами. И по этим машинам из бани твердо и громко застучал пулемет, подымая тонкие, гаснущие под вертолетами трассы. Еще и еще, вонзая под солнце колючие бледно-красные иглы.

– В укрытие! – надвинулся на него подполковник, почти сталкивая вниз по ступеням, оттирая от полукруглого проема дальше, за выступ, туда, где столпились офицеры. – Сейчас вертолеты ударят!

Покрывая крепкий стук пулемета, треснуло страшно. Будто осыпалось, рухнуло небо и белая мгновенная вспышка залетела в укрытие, высветив лица. Новый трескучий удар толкнул в темноту плотный воздух, выбелил ртутью стены. Посыпались сверху камешки, потянуло гарью. Задыхаясь, с колотящимся сердцем, видя рядом стиснутые скулы подполковника, Веретенов на мгновение подумал – нет, не о нем, подполковнике, а о тихой женщине, той, в библиотеке, что провожала Корнеева. Ее лицо возникло, как вспышка, на озаренном лице подполковника.

Выходили наружу. Щурились, скалились от едкого дыма. Земля под башней дымилась. Над дуканами и плоскими кровлями витал душный смрад. Что-то горело. В куполе бани зияла дыра, как пробоина в черепе. И оттуда тянуло вялым колеблемым дымом. Все смотрели в бойницы. Командиры вернулись к рациям, возобновили управление боем.

– "Лопата", «Лопата»! Я «Сварка»!..

Через час на башне, возбужденный и потный, появился Кадацкий.

– Ну, Федор Антонович, порисовали! Пора ехать! – Он осматривал Веретенова тревожным, проверяющим взглядом, убеждаясь, что жив, невредим. – Порисовали здесь, теперь в другое место!

– Я хотел бы еще! – Веретенов обращался к Корнееву. – По-моему, я здесь не мешаю!

– Приказ командира! – твердо сказал Кадацкий. – Порисовали и хватит! Здесь к ночи станет опасно!

– Куда мы поедем?

– Посмотрим трассу. Посмотрим посты охранения. Там порисуете. Увидите, как охраняют дорогу.

Веретенов свинтил ножки этюдника. Закрыл в нем незавершенный рисунок. Попрощался с Корнеевым. Еще раз подумал: в его усталом лице, среди морщин и складок как слабое отражение живет другое лицо, женское, умоляющее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю