Текст книги "Среди пуль"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
– Мои специалисты разработали методику сжатия и отсечения, – отозвался пушистый филин с торчащими ушками. – Органы МВД взаимодействуют со мной. Мы будем внимательны.
Белосельцев понимал, что обсуждается план разгрома парламента. Этот план имеет рациональное содержание: силовые взаимодействия, пропагандистское прикрытие, подкуп, шантаж, систему провокаций, дискредитацию лидеров, манипулирование общественным мнением, разведку, дезинформацию. Но одновременно в этом плане присутствует нечто, апеллирующее не к разуму, не к смыслу, не к теории заговоров и переворотов. Это нечто имеет внеразумную природу, оно связано с таинственными знаниями, с колдовством, с чертовщиной, с магической всепроницающей энергией, способной парализовать волю, лишить рассудка, разрушить центры сопротивления и защиты. И он, Белосельцев, с момента, когда повстречался с Каретным среди шума и блеска дождя, или раньше, когда стоял на Тверской, наблюдая уродливые, населившие Москву существа, он находится под воздействием этих колдовских, потусторонних сил. Он сопротивляется им, слабеет, заталкивается этими силами все дальше и глубже в загадочный сужающийся коридор, где все меньше свободы и все злее и жестче действует загадочная и беспощадная воля.
– Теперь наша достопочтенная мэрия! – Хозяин повернул свой алмазный ключ, и маленький худой человечек с заостренным черепом, похожий на сокола-пустельгу, трепетный, чуткий, пугливый, потянулся навстречу, готовый взлететь. – Вы обеспечиваете первоначальный режим блокады. Поэтапное отключение электричества, связи, горячей воды. Должен вам сообщить, что запас дизтоплива для резервных двигателей резко сокращен. Ваша задача лишить их подвоза горючего. Вы должны приготовить план развлекательных мероприятий в городе на время осады. Бесплатные концерты, зрелища, праздники на площадях и в парках. Москвичи должны идти на праздник, а не на защиту парламента. Я думаю, вы изыщете внебюджетные средства для бесплатных бутербродов, сосисок, прохладительных напитков.
– Мы продумали план мероприятий! – пугливо отвечал человек-пустельга. – На Красной площади мы запланировали грандиозный концерт Ростроповича. На Арбате, в непосредственной близости от возможных скоплений толпы, мы задумали гуляние. Нас только беспокоит близость мэрии и Верховного Совета. Возможны эксцессы!
– Эти трудности мы обратим себе на пользу, – ласково отозвался Хозяин. – А эксцессы? Мы должны управлять эксцессами! – Он сладко засмеялся, повернул перстень с алмазом, усыпляя трепетную, готовую взлететь пустельгу.
Белосельцев боролся с колдовством, противодействовал чарам. Он не пускал к себе переливчатый бриллиантовый луч, выставлял перед ним непроницаемый экран.
Он высылал навстречу колдуну любимые из детства образы, и они расколдовывали, возвращали к жизни омертвелые участки сознания, и те, оживая, включались в сопротивление.
– Служба психотерапии, с вами связываю особые ожидания! – Хозяин повернулся к крупному неопрятному человеку с тяжелым, опущенным на верхнюю губу носом. – Вы должны повторить свой психологический опыт августа девяносто первого года. Тогда, благодаря вашим экстрасенсорным воздействиям, над Москвой витали только наши духи и мы обеспечили, если так можно выразиться, духовное господство в воздухе. Враг был повержен, и мы могли его казнить или миловать. С тех пор вы пополнили свой арсенал, у вас появились блестящие экстрасенсы. Другие приедут по нашему сигналу из-за границы. Вы должны нанести сокрушительный экстрасенсорный удар!
– Мы нанесем! – щелкающим голосом ответил человек, напоминающий видом старого кондора, чьи перья полны птичьих блох, перепачканы ядовитым навозом. – Через несколько дней мы проведем репетицию под названием «Концепция», на месте бывшего бассейна «Москва». Там начаты работы по возведению храма Христа Спасителя. Для нашего противника это особое место. Нам надо его захватить и освоить. Это скажется на общем балансе духовных сил к моменту предполагаемой акции.
Белосельцев лишь догадывался, о чем они говорят. О чем-то неправдоподобном, связанным с чародейством. С тем, что покоряет не силой оружия, а заговором, ворожбой. Отнимает волю и память, напускает в души сумрак и сон. Это колдовство касалось и его, и Кати, и отца Владимира, и Красного Генерала. Всех, с кем он пытался сблизиться в последнее время, кто в своих заблуждениях, в легкомыслии не ведал природу грозных, на него направленных сил.
– Мне кажется, мы должны обсудить угрозу «Нового курса», – сказал Каретный. – Контрзаговор может спутать нам карты. Это становится опасным. Вельможа, как его называют, становится слишком опасен.
– Пустое! – засмеялся Хозяин. – Никакого «Нового курса»! Мы и есть «Новый курс». Нам не страшны никакие Вельможи!.. Теперь последнее. Программа «Инверсия». – Хозяин взглянул на Каретного, потом перевел свой взгляд на Белосельцева. Тот почувствовал, как алмаз вонзил ему в мозг многоцветный жалящий луч. И мозг его сжался от боли, словно невидимый скальпель, проникнувший под череп, двигался среди живых узлов и сосудов.
– «Инверсия» разрабатывается, – сказал Каретный, и Белосельцев, невзирая на боль, заметил, что Каретный похож на ястреба-тетеревятника, сильного, гладкого, с красным рябым оперением, с радостно и жестоко глядящими глазами. – Мой коллега прошел первую стадию программы. Его контакты с Руцким и Хасбулатовым изучаются и сулят обнадеживающие результаты.
– Постарайтесь успеть. Времени в обрез! – Алмазный луч двигался в складках мозга, выжигал драгоценное вещество, связанное с памятью, волей. Белосельцев стряхнул наваждение. Зоркий, бодрый, уверенный, он посмотрел на врагов. Он был разведчиком, заброшенным в тыл противника. Он запоминал и фиксировал.
Совещание закончилось внезапно, как и началось. Хозяин встал, спрятал в карман руку с перстнем, слабо кивнул и вышел. Все вслушивались в удалявшийся звук шагов, рокот отъезжавшего автомобиля. Затем стали вставать, и, не прощаясь, расходиться.
– Он, – кивнул на окно Каретный, где, невидимая, мчалась машина Хозяина, – он сильнее самого президента! Он всех сильнее! Ненавижу суку!
Они вышли из виллы. Спортсмены продолжали тренироваться. На турнике, подвешенное за руки, болталось чучело. Но теперь его не били, а палили паяльной лампой. Ткань дымилась, чадила. В разрывах лопнувших швов занималась сухая ветошь. Белосельцеву стало нехорошо. Но он одолел свою слабость. Прошел мимо чучела, которое истязали огнем.
Глава двадцать вторая
Все эти годы перемен и разрушений у него было чувство, что его затолкнули в пищевод и желудок и медленно переваривают. Огромное, невидимое для глаз существо проглотило страну: ее города, заводы, космодромы, хранилища древних рукописей, храмы с золотыми крестами, военные учения с тысячами солдат, демонстрации протеста с тысячами участников, богослужения с тысячами богомольцев – все было проглочено, находилось во чреве незримого существа, орошалось едким желудочным соком и слизью, медленно разлагалось на исходные составляющие. Все ценное и съедобное усваивалось, питало прожорливое, ненасытное тело, а шлаки и отходы выталкивались на огромную свалку. На этой помойке оказались поломанные, еще недавно великолепные корабли и самолеты. Там же валялись книги и кинофильмы, еще недавно любимые народом, у всех на слуху, а теперь мгновенно позабытые и ненужные. Среди мусора оказались идеи и их выразители: партийные вожди, идеологи, властители дум, еще недавно властные, неприступные, исполненные величия, а сегодня жалкие, сморщенные и пустые, как оболочка плода, из которой выжали сок.
Белосельцев жил и действовал, перемещался по городу, посещал учреждения и дома, но здания, среди которых он перемещался, комнаты, куда он заходил, казалось, были окружены прозрачной, едва заметной слизью, разлагавшей камень и железо фасадов, стекло и дерево окон. Мысли, которые рождались в сознании, становились все путаней, беспредметней, отрывочней, будто и их разъедала едкая кислота и щелочь, и они обрывались, как истлевшие нитки. Люди, с которыми он встречался, их лица, руки, говорящие рты были в той же слизи, которая обволакивала их, разрушала их клетки, кости, содержание их речей и поступков. Все они казались порчеными, пережеванными, служили кормом для огромного, сжевавшего их существа, поглотившего их в свое непомерное чрево.
И из желудка этой слизистой прозрачной медузы невозможно было выбраться.
Так чувствовал Белосельцев разрушение мира, слабея и теряя волю, готовый сдаться, превратиться в ничто.
Но сегодня на вилле он вдруг нашел тончайший просвет, сквозь который сумел спастись. Вырвался на волю из липкой ядовитой слизи. Одолев колдовство, он действовал по собственному, свободному от чар разумению.
Он был офицер разведки, силой обстоятельств заброшенный в тыл врага. Лишенный связи с Центром, действовал в автономном режиме, собирал уникальную информацию.
Он был включен в проект, связанный с разгромом парламента. Был малой частью проекта, именуемой условно «Инверсия». Но проект разрушения парламента был, в свою очередь, частью другого, скрытого от понимания плана, связанного с разрушением страны. Один проект был вставлен в другой, а этот другой – в третий, четвертый. И вся эта загадочная анфилада была направлена на сокрушение страны, его Родины. Он, офицер разведки, был вброшен в эту анфиладу, действовал одиноко, не связанный с руководством, не имея помощников. Добывал информацию для абстрактного несуществующего Центра. Этот Центр находился в нем самом.
Он достал толковый словарь и нашел значение слова «инверсия». Это был лингвистический термин, обозначавший изменение обычного порядка слов в предложении, где подлежащее и сказуемое менялись местами. Возникал новый ритм, новая мелодия, новая эмоциональная окраска фразы, которая, будучи вставленной в стихотворение, порождала особое эстетическое переживание. Он не понимал, почему роль, на которую его определили, обозначалась словом «инверсия». Видимо, в этой роли что-то менялось местами, трансформировало смысл чего-то, возникало новое, необычное качество. В руках Каретного он становился элементом какого-то информационного средства, психологического инструмента, интеллектуального оружия. Эта роль, если верно ее разгадать, служила средством познания всего проекта, открывала путь для противодействия и борьбы.
Его память удерживала многое. Но каждый раз, как вбрасывалась новая порция информации, менялась вся картина, весь образ происходящего. Приходилось его выстраивать заново. При этом часть прежней информации не укладывалась в новый образ, начинала пропадать, забываться. И чтобы этого не случилось, ее необходимо было записывать. Теперь, когда его разум освободился от гипноза и чар и начинал самостоятельно действовать, необходимо было вести записи, вести дневник наблюдений.
Для этого дневника не годилась записная книжка, лежащая в кармане. Не годился блокнот, оставшийся от какой-то давнишней военной конференции. Не годилась стопка бумаги, хранившаяся в ящике стола. Он медленно перебирал старые письма, стопки документов, оставшиеся от матери милые акварели, квитанции телефонных разговоров. И вдруг среди пожелтелых спрессованных ворохов, слипшихся квитков и писем, которыми обменивалась исчезнувшая родня, он обнаружил тетрадь. Большую, в твердой обложке, сброшюрованную и сшитую суровыми нитками. Скорее не тетрадь, а альбом, с его детскими рисунками. Эта находка изумила его. Он помнил, что альбом существует. Бабушка собрала его детские рисунки, поместила их между двух картонных листов, пропустила сквозь них сапожную иглу, продернула толстую нитку, и получился альбом, в котором хранились его наивные детские рисунки, попадавшиеся ему пару раз во время ворошения семейных архивов. Теперь, быть может, в третий раз за всю прожитую жизнь, он снова нашел альбом.
На первом листе был нарисован танк с красной звездой. Над ним развевалось знамя. На знамени было написано: «Победа». Из-под гусениц танка выбивался разноцветный взрыв, но танк продолжал двигаться и стрелять. Знамя волновалось над башней. Глядя на этот наивный и решительный рисунок, он смутно припомнил вечер, когда его рисовал. Их оранжевый матерчатый абажур, бабушка ставит в буфет посуду, мама прилегла отдохнуть. Они не видны, они где-то рядом, а он в круге света разложил цветные карандаши, что-то бормочет, покрикивает, рисует танк.
На другом рисунке был Новодевичий монастырь, куда его водила гулять мама. Хрустящий морозный снег, бело-розовые стены и башни, похожие на раковины, красная с золотом колокольня. Поскрипывание снега, покаркивание черных ворон, малиновое московское солнце. Он помнил те изумительные прогулки, свои маленькие удобные валенки, туго затянутый шарфик и пряное, морозное жжение в ноздрях. Вечером, в тепле, он вспоминал материнские рассказы о казнях стрельцов, о пленной царевне Софье и рисовал монастырь.
На третьем рисунке было лицо, длинное, как огурец, в пилотке со звездочкой, с завитками ноздрей, с толстыми, похожими на гороховый стручок губами. Надпись: «Витя». Портрет соседа, с которым дружили, ходили вместе к зеленым заросшим прудам Тимирязевского парка, собирали гербарии. Потом сосед уехал, пропал без следа, и осталась лишь память о желтых, прилипших к страницам книги цветах, о каких-то красивых африканских марках и о печальной болезненной женщине с фиолетовыми подглазьями – матери соседа.
Белосельцев перелистывал страницы с натюрмортами, пейзажами, новогодними елками, батальными сценами. И было ему странно и сладко от вида детских творений, в которых остановилось драгоценное время, сохранились, как сухие цветы в книге, запахи, краски исчезнувшего любимого мира.
Рисунки обрывались, за ними следовали чистые пустые страницы. Последним рисунком была пятерня. Видно, он прижал к листу растопыренную пятерню и обвел карандашом, чувствуя, как щекочет пальцы заостренный грифель. Он старался вспомнить свою детскую руку, хрупкие розовые пальцы, маленькие аккуратные перламутровые ногти. И если смотреть сквозь них на лампу, они светились насквозь, полные нежного красного сока.
Белосельцев положил на отпечаток детской пятерни свою руку. Она накрыла, поглотила хрупкий волнистый контур. Большая, в набухших венах, в морщинах и складках, со следами порезов, ожогов, столько раз сжимавшая оружие, ласкавшая женщин, поднимавшая рюмки с водкой. Утомленная рука прожившего жизнь человека, в которой слабо присутствовал розовый детский оттиск.
Он решил использовать чистые страницы альбома для ведения дневника. Рисунки будут маскировать его записи и охранять их от дурного глаза. Мама и бабушка, незримо присутствующие в этих рисунках, станут сберегать его секретные записи.
Он начал записывать наблюдения. С того дня на Тверской, когда попал под обстрел. Имя азербайджанца-банкира, номер стрелявшего «Мерседеса». Случайная встреча с Каретным, краткая суть разговора. Сборище в белых палатах, состав участников. Расположение виллы в Царицыне, разговоры с евреем Марком. Маневры в секретной зоне, встреча с Хасбулатовым и Руцким. Контакты с лидерами оппозиции, психологические портреты. Он вел дневник, восстанавливая мельчайшие детали. Выстраивал картину заговора, разгадывал план неприятеля. Отдельно, каллиграфическим почерком, вывел слово «инверсия» и рядом – выписку из толкового словаря.
Он работал весь день. Сделал последнюю запись о вольере с заколдованными птицами, о Хозяине, не забыв описать турник и висящее, пытаемое огнем чучело.
Он устал, отодвинул альбом и посмотрел на него. Между детским рисунком и начертанными сегодня строками пролегала целая жизнь, с войнами, потерями близких, с картинами земель и ландшафтов. Ему захотелось взять коробку цветных карандашей и нарисовать зеленую мечеть в Кандагаре, желтых верблюдов, красный бархан пустыни. Он усмехнулся: в нем, постаревшем, усталом, все еще присутствовала детская наивная вера, потребность красоты, доброты.
Ему хотелось с кем-нибудь поделиться своими домыслами и прозрениями. Единственным человеком, с кем он мог поделиться, кому он мог доверять, оставался Вельможа. Он собирался ему позвонить, надеясь, что тот уже вернулся с Кавказа, выполнив ответственное поручение премьера.
Он включил телевизор. Словно молния пролетела сквозь антенну, ударила ему в глаза. Диктор сообщил, что тот, к кому он собирался звонить, был убит сегодня на кавказской дороге, попав в засаду. Возник и туманно погас портрет Вельможи. Белосельцев смотрел на экран. И ему казалось, что во лбу у него, между глаз, слепящий, в крови и слезах, торчит гарпун.
Белосельцев пошел на прощальную панихиду взглянуть в последний раз на Вельможу. Гроб был выставлен в Доме Армии, в зеленом ампирном дворце, который он помнил с детства, ибо сюда, к дворцу, пролегали маршруты его юношеских вечерних прогулок. Таинственные ожидания и неясные молодые мечтания превращали Москву в волшебную череду старинных особняков, тускло-синих трамвайных путей, снегопада под голубым фонарем или сочного ливня, бушующего в водосточной трубе, музыки, долетавшей из открытой форточки, силуэта женщины в оранжевом заиндевелом окне, запаха железных козырьков над подъездами, остывающих после дневного зноя, или холодного морозного жжения, исходящего от чугунных обледенелых колонок. Мокрая листва тополей, прилипшая к каменному Достоевскому во дворе чахоточной клиники. Скрипучие ночные вороны, пролетевшие над зимней Москвой. Цепочка неровных следов, оставленная на снежном пустом газоне. И внезапно, из-за угла, долгожданная площадь, похожая на хрустальную люстру, карусель огней, чудный с зеленым фасадом дворец, у портала старинные пушки.
Было жарко, душно. Выходя на площадь, он сразу изнемог от духоты, бензиновых испарений, вида военных регулировщиков и огромной, бесконечной вереницы солдат, слитно, слепо протянувшейся вдоль улиц и тротуаров, исчезавшей в дверях дворца.
Белосельцев попробовал пройти во дворец, минуя очередь солдат, но его не пустили, у него не было специального пропуска. Пришлось идти куда-то назад, встраиваться в солдатскую вереницу. Пойманный в ленивую очередь, оказавшийся среди равнодушных подневольных людей, которых заставили идти и смотреть на незнакомого и ненужного им человека, Белосельцев двигался вдоль обшарпанных фасадов, изнывая от солнца.
Солдат вывели из казармы, привезли в грузовиках на панихиду, желая создать ощущение всенародной печали, массового прощания. И эта казенная мера, липкая жара, тупая покорность солдат, сонная одурь очереди порождали ощущение гипноза, подневольности и заданности, непонятного, кем-то задуманного ритуала, в который был включен Белосельцев, нанизан на невидимую струну и теперь втягивался в далекие открытые двери дворца, где, невидимый, был установлен жертвенник, лежала жертва.
Белосельцев шаркал ногами в бесконечной веренице солдат, старался отгадать, что означает эта смерть. Как связана она с ним, Белосельцевым. Какая сила выбивает вокруг него людей, рвет их на части, обливает горящим бензином. Оставляет ему узкий коридор для движения. Встраивает в узкую очередь, в тесную щель, окружая взрывами, пожарами и засадами.
Ему казалось, что он догадывался о смерти Вельможи. На подмосковной даче, где они гуляли под прозрачными соснами, говорили о «Новом курсе», Белосельцев чувствовал, что Вельможу убьют. Его вызвали из опальной ссылки, наделили доверием, послали на Кавказ, чтобы там убить. «Новый курс», о котором поведал Вельможа, и был причиной убийства. Его «Волгу» заманили на пустынный проселок, расстреляли в упор. Умирая на заднем сиденье, залитый кровью, чувствуя пули в своем грузном теле, не звал ли он последним стоном Белосельцева? Не желал ли раскрыть ему свой таинственный замысел?
На вилле Хозяина, среди заколдованных птиц, что-то прозвучало о «Новом курсе», невнятное, угрожающее. Одолевая чары, сражаясь с волшебником, он испытал острый страх за Вельможу, предчувствие его неминуемой смерти.
С жары и слепящего света он вошел в сумрак и прохладу дворца. Пахло еловой растоптанной хвоей, обморочным запахом погребения. Озабоченные распорядители в черно-красных повязках стояли на лестнице. Мимо них, по каменным ступеням, вдоль большого, просвечивающего сквозь черную ткань зеркала, под занавешенными пепельными люстрами он вошел в зал.
Двигался по прямой сквозь анфиладу дворца. И как это бывало раньше, вдруг обморочно ощутил это медленное движение как малую долю отмеренного ему в жизни пути, по московским дворам и улицам, по стрельбищам и полигонам, по горной заминированной тропке, по коврам и паркетам гостиных. И теперь к этой долгой непрерывной дороге пристраивался крохотный отрезок пути сквозь распахнутые двери дворца, в полутемный зал, где лежал еще один убитый, с кем ему предстояло проститься.
Он вошел в зал, выглядывая из-за сутулых солдатских спин. В темном, слабо озаренном пространстве прямо на пути стоял огромный, заваленный цветами гроб. В гробу, среди лилий, роз, багряных и белых гвоздик, лежал Вельможа. Белосельцев шел на него, всматриваясь в тяжелое, выпуклое, как валун, лицо, и вдруг испытал твердый, останавливающий удар. Этот толчок и удар исходил от гроба, загородившего дорогу, поломавшего прямую траекторию его пути. Словно Вельможа приподнялся со своего ложа и властным движением остановил его, не пустил, вытолкнул из солдатской вереницы, отодвинул за колонну. Белосельцев стоял за колонной, ошеломленный, пропуская мимо солдат. Лежащий в гробу человек, казалось, ожил на мгновение, чтобы остановить его продвижение, сломать маршрут, не пустить туда, где ждала его опасность и гибель, где таилась засада. Он, Вельможа, пошел по этой дороге, попал под огонь и, убитый, предупреждал Белосельцева, не пускал под пули. Отодвинул его за колонну и, убедившись в том, что Белосельцев остановился, сошел с опасной прямой, Вельможа снова улегся в гроб, окаменел среди лилий и роз.
Потрясенный, благодарный, Белосельцев стоял, прижимаясь горячим телом к холодному камню колонны.
Рядом, все в черном, стояли родственники и друзья. Жена, заплаканная, с бледным лицом, то и дело подносила к глазам скомканный платок. Сын, худой, недвижный, не отводивший глаз от отца. Какие-то простолицые женщины, должно быть, сестры из далекой провинции. Какой-то грузный, опиравшийся на палку старик, должно быть, старший брат. Белосельцев узнал писателя, с которым встречался у Вельможи на даче, и отставного партийца, с кем разговаривал на летней веранде. У всех был растерянный, беспомощный вид. Все стояли вдали от гроба, отделенные от него сумраком, сырой копной цветов и чем-то еще, невидимым, тяжким.
Белосельцев прижимался к колонне, остужая горячее тело холодом полированного камня. Голова Вельможи покоилась на подушке, продавливая ее своей тяжестью. Серо-голубое лицо, покатый лоб, мохнатые брови, выпуклые закрытые веки, большой набрякший нос и тяжелый, торчащий из гроба подбородок – все было грубо слеплено, смещено остановившейся гримасой боли и недоумения. В этой гримасе был последний отпечаток излетевшей жизни, когда на проселке, среди тополей, он умирал на сиденье «Волги», простреленный очередью. И кто-то осторожно, по-звериному, выходил на обочину, приближался к торчащей из кювета машине, хрустел по крошкам стекла, поднимал ствол для контрольного выстрела. Именно в этот момент дернулось, застыло на лице Вельможи выражение боли и изумления. Осталось навсегда, как след ветра, вмороженный в застывшее озеро.
Белосельцев знал это выражение смерти у тех, кто наполнял военные морги в Кабуле, Кандагаре, Баграме. В этой последней гримасе был запечатлен ландшафт, где случилась смерть. Звуки и зрелища, среди которых вырывалась, покидая простреленное тело, тоскующая душа. Если бы нашелся провидец, умеющий читать на лице, он разглядел бы в лице Вельможи изображение тополиной аллеи, голубоватых волнистых гор и кого-то неведомого, с темной повязкой на лбу, подымавшего ствол автомата.
Белосельцев оглядывал сумрачный зал, стоящих в траурном карауле дежурных, занавешенные пепельной тканью люстры, родственников в черном. И у него было чувство, что здесь, в этом зале, присутствует тот, кто убил Вельможу. Кто знал о его «Новом курсе», взращивал вместе с ним «Новый курс». Кто в качестве друга и покровителя возвышал Вельможу после опалы, наблюдал, как тянутся к нему все противники нового строя, все сторонники прежней власти. Когда о «Новом курсе» заговорили в министерствах и банках, в гарнизонах и газетных редакциях, когда сторонники «Нового курса» были готовы действовать, тогда этот друг и соратник заманил Вельможу на пустынный, обсаженный тополями тракт, выслал засаду. И теперь в сумраке зала он стоит, наблюдая за гробом, за теми, кто приходит проститься. Главный устроитель панихиды, друг и соратник Вельможи.
Белосельцев старался угадать его среди присутствующих на панихиде. Не мог. Продолжал чувствовать его соседство и близость. Снова посмотрел на лежащего в гробу Вельможу. Теперь его лицо выражало не муку и боль, не изумление и досаду, а на нем было выражение задумчивой печали, созерцания и нежности.
По соседству двое в черных костюмах, немолодые, печальные, стараясь сохранить горестное выражение лиц, негромко переговаривались.
– Я как чувствовал, что его убьют. Говорил ему: «Осторожней! Опасно! Ты человек незаменимый, одна на тебя надежда!»
– Оттого и убили, что незаменимый. И до других, глядишь, доберутся.
– Мне кажется, мой телефон прослушивают. Раньше хорошо слышно было, а теперь фон идет. Что-то они вынюхивают.
– Ну а мы-то при чем? Мы, как старые товарищи, на уровне воспоминаний!
Белосельцев увидел, как в зал, вслед разводящему, вошла четверка людей с черными повязками на локтях, сменила траурный караул у гроба. Среди вновь заступивших был Генсек. Его лобастая голова, сильный нос, редкие белесые волосы возвышались над гробом. А напротив, у другого угла, стоял генерал. Белосельцев узнал его. Это был высокий чин из Генштаба. Покойный Вельможа принимал от них последние почести, и они, столь разные, ярый оппозиционер и верный слуга режима, были тайно связаны, высвечивали эту связь, стоя у гроба.
За колонной раздавались негромкие голоса:
– Он перед самым отъездом хотел решить мое дело. Я говорю: «Если можешь, реши сейчас!» А он: «Вернусь, тогда и решу!» Вот теперь и вернулся! Не знаю, к кому обращаться.
– А он мне обещал похлопотать в Министерстве культуры. А то куда ни пойду, все на меня, как на дневную сову, глаза таращат. А он хлопотал. Теперь все хлопоты кончены!
– Недаром говорят – спешите делать добро!
Вновь появился разводящий, приведший за собой новую четверку с траурными повязками, с тем чтобы подменить стоящих у гроба. Среди сменщиков Белосельцев узнал Бабурина, его молодое лицо с темной бородкой. Напротив него, в изголовье у покойника, сутулый и тяжкий, встал министр правительства. Два их лица вместе с лицом Вельможи образовали загадочный треугольник. Бабурин и министр были связаны между собой через это таинственное триединство. Обнаружили свою связь, чтобы через пять минут, когда истечет их печальная вахта, разойтись и расстаться, быть может, навсегда.
Голоса за колонной, вкрадчивые и печальные, продолжали звучать:
– Кто его теперь заменит? Мне говорили, что, может, Николай Севастьянович. У него тоже хорошие отношения с премьером. Когда-то в обкоме я работал с Николаем Севастьяновичем. Он был замзав отделом, а я только что пришел инструктором.
– Я тоже с ним работал в отделе промышленности. Очень толковый мужик, к людям хорошо относился. Надо ему позвонить!
– Передай привет от меня. Скажи, что у меня есть фотография, где мы вместе на открытии памятника космонавтам.
Новая четверка появилась у гроба.
Белосельцев смотрел на появлявшихся и исчезавших людей в траурных повязках. Среди них были представители старых партийных кланов, министры последнего советского правительства, бывшие секретари ЦК, один из членов ГКЧП. Вошел и занял место у гроба генерал Варенников, статный, худой, с седой щеткой усов. А наряду с ним, оппозиционером и борцом, появлялись редактор крупной демократической газеты, известный телеведущий, заместитель ненавистного министра Козырева. Все они были связаны, обнаруживали тайную связь.
То, что видел сейчас Белосельцев, появление в траурном зале этих разных, внешне несовместимых людей, это и было «Новым курсом», который взращивал и лелеял Вельможа. Тайный глубинный замысел, невидимый союз, замкнутый на него, всплывал теперь на поверхность, как убитый кит, обнаруживая свои размеры и форму.
Поразившись своему открытию, ужаснувшись простоте режиссуры, Белосельцев снова взглянул на Вельможу. Теперь лицо его выражало отчаяние, ненависть, невыносимую боль, словно мертвый чувствовал страшную, сгубившую его силу. Белосельцев испытал ту же боль, отчаяние, ненависть. Стал искать глазами источник страдания, мучающий и его, живого, и лежащего в гробу Вельможу.
Перевел взгляд с караула на родственников и друзей покойного. На затемненные люстры. На солдат, продолжавших двигаться мимо гроба серой безликой вереницей. Вдруг в дальнем конце зала, где, почти невидимая, различимая лишь из-за красного огонька индикатора, работала телекамера, он разглядел человека – его мягкое тело, залысины, выпуклые глаза, подвижный рот. Это был Хозяин, тот, с кем недавно, день назад, он встречался на вилле. Хозяин стоял рядом с оператором, снимавшим незаметно всех, кто становился у гроба. Белосельцеву казалось: глаза Хозяина победно блестят, а все его мягкое тело сотрясается от беззвучного смеха.




























