Текст книги "Что побудило к убийству? (Рассказы следователя)"
Автор книги: Александр Шкляревский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Так это ваша сестрица? – сказала мне последняя. Это мелочь, но я была сама не своя. Конца спектакля я не дослушала и уехала вместе со своей мнимой приятельницей; я завезла ее домой, выпила у ней чашку чаю. Она живет на Загородном. Проезжая мимо Валдайской улицы, я велела на углу остановиться и пошла к ней. Голова моя была занята ею. Я думала, если застану ее дома одну, переговорить об ее образе жизни. Меня жгло любопытство, как она держит себя? Что она делает поздним вечером? Остается ли у ней Гарницкий? – и тому подобное... Все свои мысли мне совестно высказать. Флигелек ее вам известен, он очень невысок, так что со двора можно видеть, что делается внутри ее квартиры, вблизи окон. Мне показался в них огонь и темный силуэт мужской фигуры, но это рассмотреть нельзя было явственно. Подойдя к ее квартире, я позвонила до двух раз; дверь была заперта, на звонок никто не вышел. Постояв с минуту, я подумала, что и хорошо, что так случилось: пусть ее! Вдруг, слышу, отворяется дверь и раздаются мужские шаги; я сошла с последней ступени и притаилась за лестницей. Мужчина постоял немного и выругался вслух: по голосу я узнала, что это был не Гарницкий. Он даже спросил: «Кто тут?» – довольно громко и, постояв с минуту, вышел. Я слышала, как удалились его шаги и вдруг смолкли. «Не думает ли он вернуться», – подумала я. «Что, если, отворив дверь со двора, он заметит меня или станет искать... Быть может, какой-нибудь пьяный посетитель моей сестры...» – меня бросило в жар. «Куда деваться? Войти к сестре, она не пустит его при мне». Мысли эти молнией пробежали в моей голове, и я быстро поднялась по лестнице и схватилась за ручку двери машинально, как бы ища опоры. К удивлению моему, дверь подалась: очевидно, посетитель не запер ее. Я вошла и заперла ее. Настенька спала на постели. «Не притворяется ли? – подумала я. – Мужчина вышел от нее»... И я стала оглядывать комнату, как бы ища следов его недавнего присутствия. Около дверей на полу лежало что-то черное, длинное, согнутое; я подошла и подняла: это оказался ремень, а из-под него звякнул перстень. Машинально я опустила ту и другую вещь в карман своего платья. Мне стало невыносимо тяжело; в комнате было тихо, в ушах звон. Я подошла к сестре, села на стоявшее около кровати кресло, где лежало ее платье, и с грустью качала головой. «Так вот что разыгрывается в ночное время в квартире ее, – говорила я себе. – Боже мой! Как низко упала она! Она не только не стыдится показываться в общественных и публичных местах как содержанка Гарницкого, но принимает в ночное время в своей квартире и посторонних мужчин, которые, заслышав новый стук, преспокойно уходят от нее, оставляя ее спящею... Значит, Зарубин скрывает от меня все? Какая будущность ожидает ее?» И мне вспомнились слова Пыльнева: «Трактиры, побои, болезни, больница, наконец смерть под забором или богадельня». От этих ужасных слов меня охватил еще больший ужас. «Так лучше же смерть!» – почти вскричала я, не помня себя. Гробовое молчание было ответом на мою мысль. Хоть бы какой-нибудь один звук вывел меня из моего состояния. Смерть Настеньки показалась мне в ту минуту самым благим исходом ее жизни. Ею она избавляется от того, что ей пророчествовали и что ее ожидало, по моему мнению, в действительности. В будущем ей не представлялось никакого счастья. «Задушу ее!» Тишина ночи, одиночество, полумрак, особенное расположение духа, представившиеся правильность и логичность заключения о судьбе сестры – все это способствовало и подталкивало меня на приведение в исполнение моей мысли... «Задушу, – она будет счастлива, избавится от всего сразу... для меня приятнее видеть ее мертвою, чем такою...» И решение было так сильно, что никакая уже другая мысль не входила мне в голову. «Чем?» – я искала предмета и схватилась за платье. Там лежал ремень. Дрожащими руками осторожно подсунула один конец его под шею сестры, продела потом его в пряжку, обмотала этим концом одну руку, а другою, поддерживая шпенек в пряжке, чтоб он мог попасть в окованные дырочки, я сделала почти плотную около шеи петлю и, напрягши все свои силы, я, закрывши глаза, рванула ремень в сторону, пока шпенек не вскочил в дырочку. Это было дело одного момента. Почувствовав это и не доверяя, плотно ли я захлестнула сестру, я еще отшатнулась назад от кровати и чрез это приподняла труп. Но в то мгновение сестра еще была жива. В начале моей адской операции она издала глухой, удушливо-хриплый, нечеловеческий звук. Здесь же, когда я приподняла ее, глаза ее смотрели на меня удивленно, будто готовые выскочить из орбит, она глухо-гортанно сказала: «Се...ээ!» – вероятно, «сестра». Я кинула тело на кровать, освободила из ремня руки и как сумасшедшая, не взглянув на труп, бросилась бежать из квартиры сестры, не затворив плотно двери...
Ластова замолчала.
– Безумие мое, – продолжала она минуту спустя, – вполне не кончилось и по возвращении на квартиру. Я заперлась в спальне, засветила лампаду и стала читать по молитвеннику отходную покойнице, при самой усердной молитве. Я содрогалась своей должности палача, но не считала убийство злодейством. Мне казалось, что там сестре лучше. Я поколебалась уже после, когда узнала, что у Настеньки был Пыльнев. Может быть, подумала я, я и преувеличила ее поведение? Но... и опять последовал горький вопрос: «А что ее ожидало?» Всю ту страшную ночь мне не спалось, утром явилось страшное сомнение, не жива ли Настенька? В одиннадцатом часу я вышла из дома и, взяв наемную карету, поехала к сестре. Ее уже не было в квартире. Долго я не расспрашивала, села опять в карету и приказала везти себя на Волково кладбище. Там я еще заплакала, помолилась и обдумала свое положение. Что, если мое преступление откроется? Муж, четверо детей! Мне стало страшно, по коже пробежал мороз, и здесь-то я решилась принять на себя личину, под прикрытием которой никто не мог заподозрить меня в смерти сестры... Что это вы делаете! – вдруг спросила она, обрывая рассказ, таким голосом, как будто она только что проснулась.
– Записываю ваши показания.
– Зачем?
– Вы их подпишете, когда я вам их прочту.
– Потом?
– Потом... я принужден буду отправить вас в тюрьму.
– В тюрьму?! И это ваше последнее слово?
Я выразительно пожал плечами и уткнулся в бумагу.
Она замолчала. Я продолжал писать быстро, судорожно, почти забывая о ее присутствии. Я слышал, впрочем, что она встала и подошла к небольшому столику, на котором стоял графин. Она налила себе воды, а я подумал: хорошо было бы, если б она всыпала себе яду, и продолжал писать... Кончив, я встал и взглянул в ее сторону. Можете себе представить, что я увидел? Спокойно сидящую даму, правда, со следами слез на глазах, но смотревшую так смело, с оттенком такого презрения, что я просто разинул рот от удивленья. Она, очевидно, заметила мое смущение и улыбнулась, поправляя волосы, которые и без того уже были приведены в порядок.
– Угодно вам прослушать свое показание?
– Какое показание? – сказала она.
– Которое вы сейчас делали.
– Да неужели это стоит того? Я думала, что вы, ради любопытства, спрашивали меня о том, что я делала в тот вечер, когда злодеи убили мою сестру. Я и говорила вам, что была в театре с одной знакомой, что завезла ее потом домой и вернулась к детям.
Бумага чуть не выпала у меня из рук от этого неожиданного оборота дела.
– Вы ли это, Александра Васильевна? – сказал я, делая к ней два шага.
Она высокомерно улыбнулась и сказала:
– Не понимаю, что это за вопросы вы мне предлагаете! Прочтите показание и дайте мне уехать домой.
Она шутит, подумал я, или с ума сошла. Приняв самый серьезный и сдержанный вид, я стал говорить ей о неуместности ее шуток, о той ответственности, которая ждет ее, но она прервала меня:
– Пожалуйста, без наставлений. Мы, кажется, совсем не понимаем друг друга, и вам не мешало бы кого-нибудь пригласить сюда, кто бы наставил вас на путь истины и объяснил бы вам все неприличие вашего поведения. Я – сестра убитой женщины, сломленная горем, а вы не постыдились воспользоваться своим положением, чтоб преследовать меня своею любовью; вы ездили ко мне, заставляли меня приезжать в свою камеру и еще сегодня пригласили сюда как бы своего помощника в следствии. Когда вы кончите эту недостойную игру, милостивый государь?
Никогда в жизни я не был в таком адском положении, как в эту минуту. Мне и жаль было ее, и любовался я ею и этим нечеловеческим присутствием духа, но меня же бесила эта удивительная наглость, какую меньше всего я ожидал встретить в ней. Я терялся, а она пронизывала меня своими насмешливыми взглядами. Я попробовал еще раз образумить ее.
– Взвесьте, Александра Васильевна, шансы по вашему оправданию, подумайте, что теперешнее запирательство ваше чисто голословное, тогда как у суда будут неопровержимые улики.
– Против меня не может быть улик, – сказала она спокойно.
– А перстень, найденный у вас?
– Какой перстень найден у меня?
– Перстень Пыльнева, который вы подняли в квартире вашей сестры.
– Не знаю, что вы говорите. Я повторяю вам, – бросьте свою комедию и отпустите меня домой; иначе я найду на вас управу.
– Но этот перстень, – сказал я, оглядываясь кругом и ища его.
Где же он? Не оставил ли я его на столике, когда вернулся из передней и пил воду? Я шарил в своих карманах, перебирал бумаги, бросался по комнате; холодный пот выступал на лбу моем, и меня била лихорадка. А она насмешливо и холодно продолжала смотреть на мои поиски и наконец сказала:
– Вы ищете того, чего не было. Продолжайте, молодой человек.
Это взорвало меня, кровь бросилась в голову, и я с яростью бросился к ней, совершенно потеряв присутствие духа.
– Вы его украли, – сказал я, – украли в то время, когда я писал ваше показание! Вы бесчестная женщина! Я вырву его у вас, если вы не возвратите его мне тотчас же.
Она заметно побледнела, но глаза ее горели решимостью, и она шепотом, задыхаясь, проговорила:
– Вы с ума сошли. Я закричу, если вы меня тронете.
– Я вас велю обыскать.
– Вы ничего не найдете.
Откинувшись на спинку стула, она смотрела мне прямо в глаза уже не с насмешкою, как до сих пор, а со злобою. Я стоял против нее, насилу вынося ее взгляд и совершенно теряя всякое соображение. В это время в передней послышались громкие голоса. Она привстала немного, прислушиваясь. Я бросился к двери, желая посмотреть, что там такое... Дверь я запер – это я помнил, но в ней не было ключа; неужели успела она вынуть и ключ? С какой целью?
Я посмотрел на нее просто с отчаянием и прошептал: «Дайте ключ мне, ради Бога». Из следователя я обращался в просителя. Между тем за дверью раздавался громкий мужской голос, требовавший, чтоб дверь отперли. На мою просьбу Ластова ничего не отвечала, но, когда я машинально протянул к ней руку, она вдруг дико вскрикнула и, бросившись от меня в угол комнаты, схватилась обеими руками за ворот своего платья и разорвала его, крича: «Спасите, спасите меня!» Это было делом мгновения, и я начинал понимать, что нахожусь в безвыходном положении, что я пропал совсем окончательно благодаря блистательной игре преступницы. Дико оглядываясь кругом себя, я увидел ключ на кресле, с которого она встала. Я взял его, медленно вложил в замочную скважину и отпер дверь. В передней было несколько человек, и между ними – Ластов, он с ненавистью посмотрел на меня и бросился к жене... Сцену, затем происшедшую, я не могу описать: она была слишком исключительна и невероятна, и едва ли когда-нибудь еще происходило что-нибудь подобное в камере судебного следователя.
__________
Нечего говорить, что меня устранили от следствия. Все улики были против меня, а не против Ластовой: я запер дверь, я сочинил ее признание с тем, чтоб заставить ее угрозами снизойти на преступную любовь мою, я выдумал какой-то будто бы найденный у нее в доме перстень, тогда как полицейский чиновник, делавший осмотр, просто взял первый попавшийся перстень, и тот, неизвестно куда, скрылся, если не предположить, что я украл его; я писал ей письмо, которое действительно можно объяснить так, что я хотел устроить ей ловушку с амурными целями; я подкупил кучера Ластовой, чтоб он сделал именно такое показание, какое мне нужно было: кучер, разумеется, отперся от первого показания.
Ластову не тронули при переследовании дела, и она уехала с семьей за границу; через несколько месяцев уехал туда и муж ее. Дело тянулось еще с год и ничем не кончилось при старом судопроизводстве. Гарницкий и Пыльнев были оставлены в сильном подозрении.
СЕКРЕТНОЕ СЛЕДСТВИЕ
I
В свежий и прохладный декабрьский вечер 187* г., в половине одиннадцатого часа, к освещенному подъезду «Бельгийской гостиницы», находящейся в одной из многолюдных петербургских улиц, подъехала извозчичья карета. Швейцар подошел к ней, отворил дверцы и, заметив внутри женскую фигуру, громко провозгласил обычное: «Пожалуйте!»
Ответа не последовало.
«Должно быть, заснула», – подумал швейцар и обратился к извозчику с вопросом:
– Ты кого привез?
– А кто его знает, – флегматически ответил чухонец, – взял я на площади у Большого театра. Шли две какие-то барышни, и за ними лакей. Ну, вот он-то позвал меня и договорил везти к вам; одна барышня села, я и повез, а другая с лакеем повернула назад.
Швейцар пошел в подъезд за фонарем и, возвратившись, осветил им внутренности кареты; в сидевшей женщине он тотчас же, по костюму, узнал действительно квартировавшую в его гостинице недавно приехавшую из провинции даму. Это была прелестная молодая блондинка, лет двадцати двух-трех, с роскошными темно-русыми волосами, вьющимися от природы локонами, которые избавляли ее от всяких шиньонов, с нежным абрисом профиля и всего ее миловидного личика, светившегося какою-то невыразимо-стыдливой улыбкой, и добродушным взглядом кротких голубых глаз. В данное время она сидела или, правильнее, полулежала, вытянув ноги и откинув в самый угол кареты голову, которая страдальчески уклонилась в левую сторону. Костюм дамы составляли: бархатная бурка, подбитая мехом ангорской козы, черное платье и шляпка, накрытая белым шерстяным пушистым платком, из-под которого выбились ее красивые волосы. «Так и есть: спит», – мысленно сказал швейцар, но вслед за тем, взглянув пристальнее на лицо сидевшей, он вздрогнул и отшатнулся назад: оно было обезображено страшными судорогами и сжалось в гримасу, как бы для произнесения тяжкого стона, а эти добрые голубые глаза теперь смотрели стеклянным, блестящим и безжизненным взглядом, заставлявшим невольно содрогнуться.
– Сударыня! – громко и испуганно вскричал швейцар, сильно дернув незнакомку за шубку. Головка немного пошатнулась, но отклика не последовало.
– Черт! – крикнул он извозчику. – Ты к нам привез ведь мертвую.
– И, что ты, – протянул тот, – живую. Мы и десяти минут не ездили... Как садилась, веселая была, смеялась с подругою.
Швейцар еще раз заглянул в карету, с недоумением развел руками и решился крикнуть во все горло: «Го-ро-до-вой!» Блюститель порядка не замедлил тотчас же явиться, подобрав палаш и поправляя щетинистые усы. Карета и подъезд вмиг были окружены толпою любопытных прохожих; из гостиницы также высыпала прислуга. Выслушав швейцара, прибывший городовой подал свисток своему товарищу, чтобы сдать ему пост около кареты, а сам, пылая рвением известить поскорее о происшествии начальство, схватил с азартом за вожжи первого проезжавшего свободным легкового извозчика, вскочил к нему в пролетку и, вытянув, как водится, по спине палашом, чтобы тот не отговаривался, велел мчать себя в участок. Толпа все более и более увеличивалась, несмотря на то что явившиеся околоточные надзиратели и городовые просили ее «честно и благородно разойтись». Тут же, около кареты, стояла выскочившая из гостиницы, в одном легком платье, горничная приезжей дамы, молодая девушка, со скрещенными руками и опущенной головкой; по лицу ее лились горячие слезы; рыдать и причитать, как было она начала, ей запретили. Наконец прибыли старшие чины полиции и я, исправлявший в то время должность местного участкового судебного следователя, и, позднее всех, врач. Последний предложил, для осмотра трупа, отправить умершую в больницу, и карета двинулась под конвоем полиции, в сопровождении врача и меня. Номер, занимаемый приезжею дамою в гостинице, был запечатан, и к нему приставлен городовой. Я заметил, что прибуду в гостиницу тотчас же по составлении судебно-медицинского акта. По документам умершая оказалась женою коллежского асессора Зинаидой Александровной Можаровской. Муж ее, Аркадий Николаевич, сорока лет, как объяснила горничная, помещик одной из подмосковных губерний и служит председателем земской управы. Можаровские выехали из своего имения вместе, сначала в Москву, а затем в Петербург, чтобы провести здесь предстоявшие рождественские праздники, повеселиться; но в Москве Аркадия Николаевича задержали какие-то важные дела, а потому он отпустил Зинаиду Александровну одну, так как ей хотелось поскорее увидать Петербург, где она получила образование в одном из институтов, и свою хорошую знакомую Авдотью Никаноровну Крюковскую. Других знакомых здесь у нее не было. По приезде в Петербург Можаровская тотчас же сделала визит этой даме, и с тех пор каждое утро Крюковская заезжала за Зинаидой Александровной в гостиницу и увозила ее с собою на целый день, так что Можаровская постоянно обедала у нее и возвращалась домой в экипаже Крюковской лишь для ночлега. При этом горничная добавила, что в день происшествия госпожа ее была совершенно здорова и, уезжая, по обыкновению, из гостиницы с приехавшей за нею Крюковской, была очень весела, потому что при ней же получила от мужа своего, Аркадия Николаевича, с которым она жила в полном согласии и любила его, телеграмму, извещавшую, что через сутки он выезжает из Москвы к ней, в Петербург. Извозчик, привезший в «Бельгийскую гостиницу» Можаровскую мертвою, показал мне то же самое, что он говорил и швейцару. Заявления прислуги гостиницы о пребывании в Петербурге Можаровской вполне согласовались с показанием горничной, но кто была дама, навещавшая приезжую, она не знала. Можаровская проквартировала в гостинице восемь дней, и утром того числа недельный счет был заплачен ее горничною. Вызванная повесткою моею вдова надворного советника Авдотья Никаноровна Крюковская дала показание, что она несколько лет знакома с семейством Можаровских, была дружна с Зинаидою Александровною и воспитывалась с нею в одном институте, хотя окончила курс ранее ее; поэтому она очень обрадовалась приезду Можаровской в Петербург, и они были почти все время неразлучны, тем более что Зинаида Александровна приехала без мужа; они посещали вместе магазины, библиотеки и по вечерам театры, преимущественно Мариинский, где у Крюковских была абонированная ложа на оперу. Можаровская наружно казалась совершенно здоровой, но подруге своей она неоднократно жаловалась на какую-то странную боль под ложечкой, и свидетельница советовала ей обратиться к врачу. Боль эта появлялась и проходила у нее мгновенно; по миновании ее Можаровская становилась опять, как всегда, веселою и шутливою. В день смерти, кроме этой боли, она жаловалась еще на шум в ушах и голове, чрез что она и рассталась с нею ранее обыкновенного времени, несмотря на просьбу пробыть еще немного. В этот вечер Крюковская не могла, по ее словам, предложить Можаровской своего экипажа по тому случаю, что он был взят ее матерью, при которой жила Крюковская, а ожидать возвращения ее Можаровская не захотела; но, квартируя на Офицерской улице, недалеко от Театральной площади, где стоят наемные экипажи, Крюковская проводила туда свою подругу, в сопровождении лакея, и сама усадила ее в нанятую карету. Сделанная прогулка и прохладный зимний вечер произвели на Можаровскую такое благотворное действие, что, казалось, болезнь ее совершенно прошла. Прощаясь с Крюковской, Можаровская была в самом веселом расположении духа.
– У меня не было, – заключила Крюковская, – ни малейшего предположения, что Зинаида может даже заболеть в этот вечер серьезно... Вдруг я узнаю, что она умерла...
– Вы от кого это узнали? – спросил я.
– От человека из гостиницы, которого прислала ко мне горничная Зинаиды с горестным известием.
Мать Крюковской, статская советница Мария Ивановна Матвеева, подтвердила во всем слова дочери и также упомянула, что Можаровская жаловалась ей на головную боль. Матвеева очень сожалела, что необходимость заставила ее отлучиться в этот день из дому и пробыть долее обыкновенного. Мария Ивановна в молодости, вероятно, принадлежала к числу красивых женщин; теперь же ей лет около пятидесяти, она обрюзгла и отолстела, но манеры ее доказывали, что у нее не исчезла претензия нравиться. Дочь ее, Авдотья Никаноровна Крюковская, была еще молодая женщина и красивая, но значительно старше своей умершей подруги, и красота ее была в противоположном вкусе. Высокая, стройная, с тонкой талией, при сильно развитом бюсте, со смуглым и несколько матовым цветом лица и густыми черными волосами, с синеватым отливом, Крюковская напоминала собою тип южных женщин и несколько походила на цыганку, а сросшиеся широкие брови, круглые блестящие энергические глаза, особой формы нос и пунцовые, постоянно сжимаемые ею губы – невольно заставляли думать о ее крайне страстной натуре.
Аркадий Николаевич Можаровский, извещенный телеграммою, чрез несколько часов после происшествия, о смерти своей жены, прибыл из Москвы в Петербург к вечеру следующего дня, не медля ни минуты. Он был страшно поражен и ошеломлен случившимся, рыдал и плакал над трупом жены, просил у нее прощения и вообще говорил вещи, приличные случаю. Впрочем, на слова его не было обращено внимания, тем более что он был вне всяких подозрений, да и присутствовать при излияниях супружеской горести было так тяжело, что все поспешили не быть свидетелями и вышли из той комнаты, где лежала усопшая. Никто не сомневался, что горесть его непритворна: жена Можаровского была молода, красива и, по всей вероятности, добра; он же был человек пожилой и прожил с нею всего только около двух лет. Можаровский казался гораздо старше своих сорока лет, а жена его моложе двадцати, так что если бы он при жизни покойницы вздумал отрекомендовать ее кому-нибудь за свою дочь, то этому никто бы не удивился. При всем этом, Можаровский обладал весьма привлекательной и оригинальной наружностью, которою могла бы заинтересоваться даже молодая разборчивая красавица и предпочесть его обыкновенной красивой наружности, свойственной молодости. Первое, что бросалось в глаза при взгляде на его физиономию, это – его совершенно седые и кудрявые волосы, небрежно откинутые назад и открывавшие большой выпуклый лоб, затем – изящные черные висящие усы, широкие брови, синие глаза и маленький греческий носик. В общем, лицо его выражало доброту, благородство, смешанное с какой-то тайной гордостью, и вместе самую утонченную вежливость. Манеры Можаровского, его беленькие, аристократические ручки и маленькие ножки, обутые в лайковые полусапожки, все показывало, что он с раннего детства принадлежал к избранному обществу, но что-то также говорило в нем и то, что он человек излишне добрый или, лучше сказать, бесхарактерный, которым ловкий интриган мог вертеть, как ветер флюгером, для чего стоило только не затрагивать его самолюбия. Видно было, что он не испытал борьбы с жизнию и был плохой знаток людей. Смерть жены своей Можаровский относил к каре Божией и к воле Провидения. В самом деле, при медицинском осмотре трупа на прелестном теле молодой женщины не было найдено ни малейших признаков насилия, каких-либо пятен или чего подобного; следов отравы тоже не было; в этом случае у больной явилась бы рвота и другие неизбежные симптомы. Врачи нашли, что смерть Можаровской произошла, вероятно, от разрыва сердца или от паралича нервного ствола. Полное убеждение можно вывести лишь по анатомическом исследовании трупа; но Можаровский сильно стоял против этого. Однако убеждения мои и врачей подействовали, и он изъявил согласие. Тогда больничные врачи вынесли решительный приговор, что больная умерла от внезапно случившегося с нею паралича всей нервной системы.
– Но отчего же это случается? – спросил я.
– О, причин много...
И мне прочли целую лекцию. В медицине же я – совершенный профан и даже латинского языка не знаю, а потому не мог ничего понять и только хлопал глазами. Правда, инстинкт мне говорил, что доверяться больничным врачам вполне бы и не следовало, а нужно бы пригласить известного профессора – специалиста по нервным болезням, но я посовестился высказать им в глаза явное недоверие и оскорбить своим предложением. К тому же что за польза была мне знать, от той или от другой болезни умерла эта женщина? Как судебного следователя, после наружного осмотра трупа, на котором никаких явных следов насильственной смерти не было, меня интересовал один вопрос: не была ли Можаровская отравлена? Врачи исследовали труп и говорят – нет! Ну, и довольно. Если бы в голове моей и возникли какие подозрения, то и тогда, при таком аргументе, они должны бы замолкнуть, как бессильные. Для продолжения следствия мне одних подозрений было уже мало. Я мог начать дело лишь при верных данных. Но так как их не было, то, после снятия форменных показаний, дело передано в архив, а смерть Можаровской признана скоропостижною. Муж выпросил позволение перевезти труп к себе в имение. Когда Зинаида Александровна лежала уже в больничной покойницкой, в пышном малиновом гробе, вся убранная цветами, я, проходя мимо больницы, зашел проститься с нею. В покойницкой я застал самого Аркадия Николаевича Можаровского, госпожу Матвееву и Авдотью Никаноровну Крюковскую, одетую в глубокий траур и плерезы – этот костюм еще рельефнее выставлял ее красоту. Они совещались между собою о форме футляра к гробу, необходимого при перевозке. Тут же, с аршином в руках, стоял и «гробовых дел мастер». На мой поклон, m-me[17]17
госпожа (фр.).
[Закрыть] Крюковская сделала улыбку, похожую на презрение, прищурила глаза и слегка кивнула головой; Можаровский же подошел и просил принять участие в совете относительно футляра. Я отказался, ссылаясь на свое неведение. Разговор было пресекся.
– А не правда ли, похожа? – спросил он неожиданно, вынимая из бокового кармана пальто фотографические карточки и подавая мне одну из них.
– Да! – проговорил я, переводя глаза с покойницы на карточку и обратно. – Очень похожа.
Карточки, снятые с усопшей одним из лучших петербургских фотографов, в самом деле имели разительное сходство. Физиономия покойной была так прелестна, что я не мог отвести глаз.
– Вы имеете большой запас? – спросил я, отдавая, с сожалением, карточку.
– Да-а? А что? Не хотите ли иметь? – обязательно предложил Можаровский, заметив мое желание.
– Будьте добры, – попросил я.
– А вот еще ее карточки, снятые в первый год замужества, я велел переснять. Если желаете...
Я с благодарностью принял и эту.
Увидев сделанный мне Можаровским подарок, Крюковская не могла скрыть на лице явного неудовольствия и, шурша длинным шлейфом своего траурного платья, подошла к нам, заметив Аркадию Николаевичу, что пора кончить с гробовщиком. Чтобы не мешать им, я сейчас же раскланялся. Любя нежно свою подругу и уважая свою память, госпожа Крюковская, конечно, имела основание быть недовольной Можаровским, подарившим карточку постороннему человеку, который мог отнестись к ней небрежно или, пожалуй, выдать за портрет своей близкой знакомой... Все это так. Но тем не менее к Крюковской у меня не лежало сердце, и в голове зашевелились странные на ее счет предположения. «Интересная вдовушка и богатый вдовец», – пробормотал я, идя больничным двором. Мне было необыкновенно грустно.
Спустя несколько дней я вновь зашел в покойницкую больницы, но Можаровской уже там не было. На том месте, где лежала она, вся усыпанная цветами, стоял простой, едва окрашенный гроб, умещавший в себе труп безобразной сорокапятилетней женщины. Это тоже была моя знакомая – после своей смерти. Я и о ней производил следствие. Она была поднята на улице и умерла от излишнего употребления алкоголя.