355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Крестинский » Мальчики из блокады (Рассказы и повесть) » Текст книги (страница 4)
Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:27

Текст книги "Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)"


Автор книги: Александр Крестинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Авантюрность в натуре. Прекрасно развитый торс. При небольшом росте Гришка кажется борцовски сильным. Ниже пояса носит бандаж – грыжа. Теперь я думаю, что многие свои "подвиги" Гришка совершал из чувства противоречия, желая доказать себе и другим, что он может все – вопреки болезни.

Дружить с Гришкой нелегко. Чтобы заслужить его доверие, надо постоянно рисковать. Мне приходилось преодолевать трусость, нерешительность и другие недостатки натуры.

Зато с Гришкой за неделю испытаешь столько приключений, сколько другому за год не выдастся.

Мы подкапывали картошку на приусадебных участках с мрачными табличками: "Осторожно, злая собака!" Но то ли действовали мы сверхосторожно, то ли боевые свойства собак были сознательно преувеличены их владельцами, – нас с Гришкой ни разу не покусали. Между прочим: участков с собаками было два-три. Без собак – сколько угодно. На те, которых сколько угодно, Гришка не ходил.

Однажды мы унесли с совхозного парника тыкву. Тыква была пугающе огромна, с неровными живыми боками, которые, казалось, вот-вот начнут дышать. Мы несли ее в Гришкиной рубашке, почти не таясь. Закатив тыкву под кровать, уселись передохнуть. Я с наслаждением трогал голыми пятками прохладную шершавую кору тыквы. В комнату вошла бригадирша Паня и скомандовала: "А теперь – той же путёй обратно, карякины дети!" Так она ругалась: карякины дети.

Этой тыквой мы Паню сильно обидели, и она нам с Гришкой отомстила.

Ни слова не сказав про тыкву начальнице лагеря Анастасии Власовне, Паня перевела нас с Гришкой в пастухи, чему мы по неопытности обрадовались, почуяв в слове "пастух" дыхание вольной жизни.

Паня привела нас в поле и оставила там. Вокруг бродили десятка два красно-белых телят и черный бычок по имени Ротный. Мы запалили костер, предвкушая печеную картошку.

После полудня Ротный забеспокоился. Он начал скакать по полю, мотая головой и взрывая землю копытами. Сначала он бегал кругами, потом понесся в сторону рощи, а там был овраг – мы испугались, что он переломает ноги. Телята дружно неслись за ним, мы с Гришкой бежали следом, махая палками. У самого оврага Ротный сменил направление и вскоре исчез в кустах на берегу высохшего ручья. Мы его больше не видели, только слышали треск сучьев. Сначала среди кустов мелькали рыжие и белые пятна, потом и телята исчезли. Мы выдохлись и потеряли стадо.

Измученные приплелись на ферму. У ворот стояла Паня, скрестив руки на груди. Молодые работницы привели Ротного, бока у него еще ходили. Паня погладила Ротного и сказала: "К награде представлю".

Гришка молча повернулся и пошел прочь. Я побежал за ним. По спине нас огрели смехом. Это было поражение. Гришка пережил его с достоинством, на следующий день в пастухи мы не пошли, за что нас (в который раз уже!) вызвали на разбор.

На разбор нас с Гришкой вызывали часто. Пошли в запретную зону разбор. Провели ток в ручку двери – разбор. Попались с ворованной картошкой – разбор. Нашли мину и пытались взорвать ее – страшный разбор...

На всю жизнь запомнил я скамейку, на которую сажали нас, когда разбирали. Скамейка эта еще до войны была изрезана ножами, – может, стояла у входа в клуб. Были там, как водится, имена, фамилии, формулы отношений под знаком плюс, крутые высказывания о жизни. Не скамейка, а сплошной узор. Когда-то ее закрасили черной краской, желая вернуть ей приличный вид, но в некоторые глубокие вырезы краска не попала. Нелегко сидеть на письменах! Анастасия Власовна понимала это. Когда мы просились встать, она говорила: "Сидите, сидите, голубчики...".

"В дни, когда отцы и братья ваши... когда матери и сестры..." Так начинала разбор Анастасия Власовна. Вовка Углов однажды опередил ее. Только нас посадили на скамейку, он провозгласил: "В дни, когда отцы и братья..." Анастасия Власовна покачала головой: "Раз такие сознательные, морали читать не будем. Два наряда вне очереди – марш на кухню!"

Я запомнил ее старческую моложавость, седую прядь, падающую на глаза, морщины в уголках рта, манеру по-мужски держать папиросу, мелкое дрожание пальцев в минуты волнения. Когда она увидела нас с Гришкой около мины, она схватилась за грудь и долго не могла слова произнести.

Самое неприятное для меня в этих разборах было вот что: все понимали, что главный в наших похождениях Гришка, а мы с Вовкой – так, сбоку припека. Ну, ладно, мол, он-то отпетый, а вы, вы как же?!

Такое публичное признание нашей неполноценности было для меня невыносимо. Я не хотел, чтоб меня отделяли от Гришки. Я жаждал равного суда и не получал его.

Гном был маленький, тщедушный. Казалось, он давно должен к кому-то сильному прилепиться, чтобы тот его защищал, охранял...

По приезде его поселили в комнате, которую занимал Ванифатьев с дружками. Но через несколько дней вещевой мешок Гнома вышвырнули в коридор, а следом и его самого.

На шум прибежала вожатая Вера Рюмина.

– Что случилось, Валентинов?

Гном стоял отвернувшись. Тогда Рюмина заглянула в комнату.

– Что тут у вас?

Она говорила строгим голосом, а сама улыбалась. Ей нравился большой вальяжный Ванифатьев.

– Он во сне кричит! Зубами щелкает! Квакает! Лает!.. – закричали ванифатьевцы.

Рюмина махнула рукой – да ну вас! – и обратилась к с а м о м у мягко:

– Скажи ты, Жора.

Ванифатьев, развалясь на койке, не поворачивая головы, процедил:

– Уберите Гнома. Чокнутый. Орет ночью, спать мешает.

Рюмина с любопытством оглядела Гнома. Он стоял все в той же позе, разглядывая носки своих ботинок.

– Валентинов, – сказала она, – это правда, что ты ребятам спать мешаешь?

Гном посмотрел на нее рассеянно, пожал плечами:

– Не знаю...

В комнате захохотали. Гном сказал:

– Переведите меня, пожалуйста, в другую палату.

Рюмина задумалась. Всюду теснота, комнаты маленькие, койку лишнюю втиснуть некуда.

– Знаешь, Валентинов, – сказала она, – мы подумаем, кого поселить на твое место, а пока, если хочешь, поночуй здесь... – и она указала на дверь, едва приметную в тени чердачной лестницы.

То была нежилая комната. То была вообще какая-то странная комната. Потолок, скошенный неправильной пирамидой. Окно в коридор, вернее, в сени. Свет в комнату попадал, когда наружную дверь открывали. Впрочем, запирали ее только на ночь. Любой из нас переживал бы, попади он в этот чулан. Гном – нет. Он обрадовался, повеселел. Он что-то целый день устраивал в своей конуре, мурлыкал какую-то песенку. Он открыл окно и протер его мокрой тряпкой.

Вечером о переселении узнала Анастасия Власовна. Она отругала Рюмину, да так, что все слышали, и твердым шагом направилась восстанавливать порядок и справедливость.

И вот Анастасия Власовна стоит по одну сторону Гномова окна, а тот по другую, и между ними происходит разговор:

– Валентинов, немедленно забирай вещи и – назад!

– Не пойду.

– Как это "не пойду"? Я как начальник лагеря...

– Не сердитесь, Анастасия Власовна, не пойду.

– Что это значит, Валентинов?!

Анастасия Власовна не ожидала, что нарвется на такое упрямство. Думала, подействует командирский тон, который обычно действовал безотказно.

– Ты индивидуалист, Валентинов, – обронила она со вздохом.

– Зря вы переживаете, Анастасия Власовна, – сказал Гном, – мне тут хорошо.

– Валентинов! – закричала она. – Да ты понимаешь, что я не имею права тебя здесь держать?! Согласно санитарным нормам! Это ты понимаешь?

– Понимаю, – тихо сказал Гном. – Если что, я скажу, что я сам, а что вы не разрешали...

Анастасия Власовна оглядывается на нас: посмотрите, каков! А?..

Красивый Ванифатьев советует, поводя крутыми плечами:

– Да бросьте вы с ним возиться. Это ж Гном...

– Ва-ни-фать-ев!.. – горячим шепотом выдыхает она ему в лицо собственную его фамилию, и сейчас фамилия эта звучит как выражение такой глубокой человеческой укоризны, что даже Ванифатьева проняло – отвернулся.

Анастасия Власовна восклицает:

– Ах, Валентинов! Ну что ты за человек! Особые условия тебе создать, что ли!..

Последняя фраза вырвалась у нее, как говорится, из сердца и возбудила, ожесточила нас. Мы словно увидели вдруг черту, жирную, резкую: по ту сторону – Гном, а все остальные – по другую. Не скрывая раздражения, мы закричали:

– Да пускай живет! Давай, Гном, в пещеру!..

Анастасия Власовна тут же опомнилась. В сущности, не злая женщина, а главное, человек долга, она устала, у нее свои несчастья, сын пропал без вести – вот уж второй год, как пропал... Она была человеком долга, а кроме того, свято блюла закон педагогического равенства: никого не выделять, ко всем относиться одинаково, а тут она, по-моему, ловила себя на том, что Гном ей неприятен, и от этого страшно досадовала. Непонятен, а потому неприятен. Разумом-то она понимала, что Ванифатьев, с его дурацкой самоуверенностью и барством, – вот уж кто неприятен безусловно! Пожалуй, во сто крат неприятнее Гнома. Но это разумом, а чувствовала она, кажется, другое. Ванифатьев, с его добродушной ухмылкой, распространял вокруг себя атмосферу приятной покладистости, спокойной силы, с которой нельзя не считаться, а этот Гном – она знала его прозвище – и в самом деле Гном: голова втянута в плечи, спина круглится, морщины стариковские на лбу, уши настороженно прижаты, одутловатое лицо, желтые тени под глазами...

– Вот что, Валентинов, у меня много дел, – она старалась говорить как можно мягче, – у меня очень много дел, я не могу здесь с тобой пререкаться. Хорошенько все обдумай и приходи ко мне в кабинет после ужина...

Почему Гном был один? Точнее, почти один. Что означает это почти, я объясню несколько позже.

Сейчас я понимаю: виной тому была блокада. Она его цепко держала и не отпускала. Я знаю таких людей – вот уже больше тридцати лет прошло, а блокада всё не отпускает их...

Мы все тогда ожили, а его она держала цепко ледяными пальцами, не давала головы повернуть в сторону, заставляла его смотреть и смотреть на какие-то одному ему ведомые жестокие картины.

Те, кого она не отпускала, отличались от остальных. Они были замкнуты, малоподвижны, старчески задумчивы и болезненно экономны, вплоть до ожесточенного накопительства. Последняя черта была роковой.

В столовую мы врывались как ураган. Минута – и столы были чистыми. Суп, каша, хлеб – все исчезало мгновенно.

Гном вел себя иначе. Он ел медленно, словно нехотя, растягивая удовольствие. Он отщипывал хлеб микроскопическими крохами и долго пережевывал их, склонив голову, будто прислушивался к чему-то внутри себя. Уже этим он раздражал всех. Его передразнивали, он делал вид, что не замечает. Когда же на стол приносили тарелки с маленькими кубиками масла и сахарный песок в кружках – чай мы наливали сами, – начиналось священнодействие. Из полевой сумки, которая всегда висела у него на боку и в поле он с нею не расставался, – Гном доставал две пластмассовые банки. В одну складывал масло, в другую ссыпал песок. Потом корочкой хлеба аккуратно стирал масляный след на тарелке. Делал он все это не торопясь, сосредоточенно, ни на кого не обращая внимания. Однажды манипуляции с баночками заметила повариха Дуня.

– Дистрофик несчастный! – закричала она, грозя Гному поварешкой. Загнуться хочешь!..

Подбежала Рюмина, потом Анастасия Власовна – все кричали, размахивали руками над Гномом. Он отмалчивался. После того случая стал осторожней и открывал свои баночки, когда воспитателей рядом не было.

Теперь о "почти". "Почти" – это Галя Рейкина (Палкина, как ее у нас звали). Рейкина-Палкина относилась к Гному с необычной для ее возраста мрачновато-страстной заботливостью. В этом было что-то материнское, даже старушечье... Нескладная, некрасивая, с вечно не чесанными патлами белых волос, с походкой враскачку, Рейкина была смешна. Рядом с нею Гном обнаруживал весь свой ничтожный росток. Голоса их – один девичий, тонкий (Гнома), другой басовитый, основательный (Рейкиной), – казалось, нарочно звучали рядом, чтобы вызвать улыбку. На это стоило поглядеть – как Рейкина медленно проволакивала вслед за Гномом свои нескладные длинные ноги, как гудела: "Димка, шапку надень, голову напечет!.."

Рейкина единственная звала его по имени, помогала ему выполнить норму в поле, мыла пол в его пещере, стирала Гномово бельишко. По правде говоря, я сначала думал, что это Гномова старшая сестра, да и все так думали, а когда узнали, что Рейкина не сестра, а просто так, началось веселье. Их дразнили и вместе и порознь: "Жених! Невеста!.." Гном отмалчивался, такая у него была натура. Зато Рейкина вспыхивала как бенгальский огонь: "Невеста? Завидно? Иди-иди, а то рожу расцарапаю!" И угрожающе выдвигала вперед подбородок.

Рейкина себя не жалела, это все знали, а потому боялись с ней связываться. Несколько мальчишек уже ходили по лагерю с украшениями на щеках.

Некоторые звали Рейкину "психичкой" за приступы ярости, которые время от времени бывали у нее.

Всякий нормальный мальчишка давно бы отшил Рейкину. Но Гном не был бы Гномом, поступи он как все. Гном никогда не сердился на Рейкину за ее чрезмерные заботы о нем и сносил безропотно ее покровительство. (Было, правда, одно исключение, о нем я потом скажу.) Гном звал ее Галей, разговаривал с нею без малейшей насмешки и вообще был слишком погружен в свои мысли, чтобы вникать в то, что происходило вокруг.

А исключение было вот какое: когда шли домой с поля, Рейкина всегда порывалась взять у Гнома лопату, лейку, тяпку – ну, что он там нес. И тут Гном оказывал неожиданное сопротивление, которое тогда мне было не очень понятно. Теперь, когда я вспоминаю ту пыльную ухабистую дорогу, которой мы возвращались с полей в лагерь, дорогу, обрамленную репейником, чахлым шиповником и малиной, дорогу с редкими валунами, выкаченными на обочину с поля, – когда я вспоминаю эту дорогу и на ней Гнома, несущего на плече лопату, мне кажется, я его понимаю: это не лопата – это винтовка, флаг. Это, быть может, единственное тогда открытое проявление гордости, которой он вовсе не был обделен.

Рейкина страдала от того, что Гном копил масло и сахар. Я сам слышал, с какой яростью она шипела на него: "Димка, не смей, выкини банки!.." Потом восстала: "Не ешь – и я не буду!" У всех на глазах два дня она отдавала сахар и масло самым слабеньким девчонкам.

Вначале на Гнома это подействовало – он, словно нехотя, намазывал хлеб маслом... Потом, крадучись, вытащил банку...

Рейкина, простив ему слабость, продолжала опекать его с прежней слоновистой настойчивостью.

После случая с миной нас с Гришкой чуть не выгнали. О это многозначительное "чуть"! Сколько раз грозили нам исключением, отправкой в город – сколько раз! Но ни разу угроза эта не была приведена в исполнение. Город был под непрерывными бомбежками и обстрелами, и не для того нас сюда привезли, чтобы вдруг, пусть даже за серьезный проступок, отправить обратно под вражеский огонь. Мы прекрасно понимали символический смысл этой угрозы, но делали вид, что относимся к ней серьезно, – как будто и мы, и воспитатели наши играли в какую-то странную игру, где все договорились скрывать истинный смысл вещей.

На очередном разборе крайнюю меру заменили более мягкой – нас постановили расселить. Мне приказали перебираться к Гному.

Сейчас я думаю, что воспитатели вовсе не хотели унизить меня переселением в Гномов чулан, тем более что с его легкой руки комната стала вполне обитаемой. После того вечернего разговора с Гномом один на один Анастасия Власовна оставила его в покое.

Я старался представить себе, о чем они там говорили после ужина в кабинете Анастасии Власовны. Но если после этого разговора она позволила себе оставить его в "пещере", если она не применила к нему крутых мер, если не испугалась, что к ней может привязаться неожиданная комиссия, значит, разговор у них с Гномом был серьезный и важный, и не только для него, но и для нее, старой учительницы, пережившей многие педагогические моды и оставшейся верной здравому смыслу и естественным движениям души.

Гришка считал: покажи характер и никуда не уходи. Надоест – отстанут. И я послушался, но на следующее утро пришла Анастасия Власовна и сказала глухо, в сторону:

– До обеда не переедешь – матери напишу.

Когда я переступил порог Гномовой комнаты, увидел его приветливое лицо и услышал такой не мальчишеский мелодичный голос: "А я тебе уже место освободил..." – я даже сплюнул от злости. Нужна мне его забота!

На ком было сорвать раздражение? Конечно, на Гноме. Я и оправдать себя мог легко, если б захотел. Тогда в моих глазах несоответствие Гнома всем нашим мальчишеским понятиям и нормам, его неловкое выпячивание из общего ряда само по себе служило достаточным основанием для обвинения его во всех моих бедах.

– Сарай, – презрительно сказал я, оглядев голые дощатые стены (в других комнатах были хоть старенькие, да обои). – Не видно ни фига. Ослепнешь тут...

– Разве темно? – искренне удивился Гном. – Нет, сейчас не темно. А вечером свет зажжем, я лампочку хорошую достал.

Он огляделся в своем жилище, как бы приглашая меня познакомиться с ним повнимательнее. Невольно вслед за его взглядом я прошелся по стенам. Там были прибиты картинки из "Огонька" – портреты каких-то героев, фотографии – ястребки в небе, морская пехота идет в атаку, старый чабан в высокой шапке провожает сына на фронт...

Слева от окна в глубокой косой нише, где потолок под углом сходил на нет, стояла Гномова койка, аккуратно прикрытая серым солдатским одеялом со штампом "ноги". Рядом, на стуле – книги.

Светлей всего было у стены, противоположной окну. Я сказал:

– Здесь койку поставлю.

– Здесь, здесь, – заторопился Гном радостно, – тут хорошо, светло!

– Светло! – усмехнулся я и вспомнил: "А я тебе место освободил..." Значит, его койка раньше тут стояла. Я разозлился: – Вот что, Гном, вали обратно, мне подачек не надо.

– Да что ты, что ты! – Гном засуетился, покраснел. – Это так, пока, потом поменяемся, по очереди будем, ладно?..

Он как бы услужливо предлагал лазейку для моего самолюбия "пока...".

– Ну ладно, если пока, – проворчал я, а сам подумал: "Раз ты дурак, пусть тебе будет хуже..."

У Рейкиной на этот счет было свое мнение. Она ворвалась в комнату ("Стучать надо", – сказал я. "Еще чего!" – ответила Рейкина), увидела мою койку на месте Гномовой и зашипела:

– Это еще что? Димка, я его сейчас вышвырну!

Гном подошел к ней и тихо проговорил:

– Не надо, Галя. Видишь, его наказали...

– Исусик несчастный! – закричала Рейкина и хлопнула дверью. Тут же она вернулась: – Рубашку не надевай, я очередь за утюгом заняла!..

– Санчо Панса, – сказал я презрительно, когда она ушла.

– А тебе не нравится Санчо Панса? – серьезно спросил Гном.

Конечно, он мне нравился. Но не мог же я сказать этого Гному. Я выругался – обида душила меня.

Кто-то встал у нашего окна, заслонил свет, крикнул:

– Эй, гномишки, как делишки?!

Вот так. Я презирал Гнома, я был по ту сторону ч е р т ы, с ними, а им уже наплевать на меня, они уже зачислили меня в "гномишки"...

Я взглянул на Гнома и увидел по его лицу (хотя он и прятал глаза), что он все понимает, жалеет меня, боится показать свою жалость и мучается этим...

– Здесь прохладно, – сказал он, – на улице жара, а здесь хорошо, верно?

– А мне наплевать! – заорал я. – Наплевать! Понял? Я в этой яме жить не хочу! И не буду! Понял?..

...Я обиделся на весь мир, и на Гришку в первую очередь. Почему не его, а меня переселили? Почему?!

Обида накатывала волна за волной, и я забывал свои прежние чувства: желание быть на равных с Гришкой, стыд за мою роль помоганца... Теперь в порыве обиды я готов был все валить на Гришку. Со мной поступили несправедливо – так я считал. А Гришка от меня отвернулся – это ясно.

Я мучил себя, представляя нашу светлую комнату с окном на залив, откуда вечером, в темноте, видны были мрачные всполохи огня в стороне, где город.

За Гришкой всюду бегал теперь, забыв свою лень, Вовка Углов. Вовка подмигивал мне при встрече, – дескать, у нас тут такое... Он словно носил за Гришкой мешок его секретов.

"Значит, никакой дружбы не было, – думал я, – просто жили рядом, вот и все..."

Сначала я избегал Гришки, потом не выдержал, подошел к нему. Взгляд его был холоден, безразличен. Мне бы опомниться, уйти, а я сказал что-то вроде: "Чего злишься?" Глупее и унизительнее придумать нельзя!

– Я? Злюсь? – он усмехнулся. – С чего ты взял?

Тут меня понесло:

– Значит, не дружим больше, да?

– С тобой-то?.. Характера у тебя маловато. Приказали – ты и лапки кверху.

– Зато у Вовки характер.

– Вовка солдат. От него больше не требуется.

Я не нашелся, что ответить. В том, что сказал Гришка, была и правда и неправда, как раз в том сочетании, которое ранит больней всего...

Я не спал по ночам, я чуть не плакал, я обдумывал планы мести и тут же отбрасывал их один за другим, потому что Гришка был неподвластен моей мести. И получалось так, что я по-прежнему вымещал свои обиды на том, кто был рядом, кто был слабей меня, – на Гноме.

Когда он хотел читать – я тушил свет. Когда он хотел спать – я зажигал свет и лениво листал какую-нибудь книжку, хотя глаза мои слипались. Когда он закрывал окно – я открывал его. И наоборот.

Особенно распалялся я при свидетелях. Мы были отверженные, с нами не считались. На наше окно садились, заслоняя свет, походя кричали: "Гномики, ку-ку!" Гном все терпел, а я кипел от злости. Мне казалось ужасным, ужаснее, чем развал моей дружбы с Гришкой, быть "гномом", ходить в "гномах". Я старался, чтоб все видели, чтоб все слышали, как я презираю Гнома. Чтобы все знали: если мне приходится жить здесь, это еще не значит, что мы с ним кореша. Стоя у окна, я балаганил, я созывал зрителей, я предлагал им вместе поиздеваться над Гномом. "Спешите! – кричал я. Скорей сюда! Гном в пещере! Последний гном! Спит на хлебных корках!.."

Гном молчал. Меня пугала его неуязвимость. Я ненавидел его за нежелание взорваться, возмутиться, броситься на меня с кулаками.

Какие там кулаки! Он был полон доброжелательства, он хотел общаться, он был рад, что не один теперь...

Говорит мне вечером:

– Как ты думаешь, что с Землей будет?

– Что-о?! – В эту интонацию я вкладываю все пренебрежение к нему, ко всем его вопросам, настоящим и будущим.

– Как что? – волнуется он. – Смотри: воду выкачивают, нефть, уголь, железо берут...

– Ну? – подначиваю я его насмешкой. Он ее не замечает.

– Так ведь пустая когда-нибудь станет. Одна скорлупа останется! Что тогда?

– Дурак ты. Ничего особенного не будет.

– Нет, будет! – Голос его понижается до шепота. – Масса меньше станет!

– Ну, меньше, – соглашаюсь я нехотя.

– Значит, изменится орбита, – говорит Гном, – а если орбита изменится, всем хана. Наступит всеобщий мрак и лед.

– Трепотня!

– Да нет, это серьезно! Очень серьезно! И знаешь, есть выход!

– Какой?

– Надо накачивать пустоты каким-нибудь газом.

– Ай да голова!

– Только вот не знаю каким. Газ взорваться может...

Я издеваюсь над ним, а сам думаю с завистью: "Черт, откуда у него все это в голове?.."

– Куда вы, куда?! Здесь нет ничего! Миленькие, не трогайте! Руки обжег, руки, у-у-у-у, задымились... Пустите меня, ну, пустите, здесь мертвые все, я не хочу, пустите... сахар, сахар, сахар... это не лед, это сахар, кусочек отколи, кусочек...

Это был голос Гнома. Я вскочил, бросился к выключателю, потом к его постели. Свет напугал его. Он замахал руками, прикрыл лицо и забормотал что-то совсем уж невнятное. Я схватил его за плечо:

– Гном! Проснись! Слышишь!

Глаза его открылись – нет, они как бы внезапно появились на лице, где их до того не было... Он ничего не понимал.

– Гном, ты бредил!

Наконец он посмотрел на меня осмысленно:

– Что-то приснилось... Жар, холод...

Я стоял перед ним в майке и трусах, и, хотя ночь была не холодная, меня била дрожь.

– Ну ты, спи, – сказал я, чтобы как-то закончить все это, и пошел к своей койке. Я сел на нее, лечь я боялся, мне казалось, только лягу опять начнется.

Долго я не спал, прислушивался к дыханию Гнома, и от того, что я был полон этим прислушиванием и ожиданием нового бреда, я все не спал, не спал и только к утру забылся.

Разбудил меня Гном.

– Вставай, завтракать пора. Я на кухне был, сегодня пшенка...

Все это он сообщал мне с извиняющейся улыбкой.

Я отвернулся к стене. И тут же услышал тихий, словно спотыкающийся голос Гнома:

– Ты... ты знаешь...

Я молчал и не поворачивался к нему. Я втянул голову в плечи и держал ее так, сильней и сильней напрягаясь. Гном почувствовал всю силу моей ожесточенности и ничего больше не сказал, хотя спиной я чувствовал, чего ему это стоило. Я лежал и тянул пытку. Потом стало больно и тесно в груди. Я судорожно вдохнул воздух, и что-то словно разрешилось во мне. Я повернулся и сказал:

– Не смей больше бредить! А то...

Я говорил в пустую комнату. Гнома не было.

На следующую ночь он снова разговаривал во сне. И еще подряд три ночи. Каждый раз я просыпался, словно что-то подбрасывало меня на койке, вскакивал, бежал по холодным половицам, расталкивал его безжалостно и при свете голой лампочки видел его одутловатое лицо, на котором каждый раз заново вырастали глаза...

Потом я заворачивался в одеяло и сидел, опустив голову в колени. Я ждал, когда это снова начнется, и проклинал всех на свете – Анастасию Власовну, Гнома, Гришку... Я ждал, ждал, но бред не повторялся. Гном спал крепко, всхлипывая иногда, словно захлебываясь слезами.

Утром Гном избегал меня, старательно обходил стороной, заговаривать не пытался, а я делал вид, что не замечаю его.

На четвертую или на пятую ночь я разбудил Гнома и, схватив в охапку одежду и одеяло, выскочил в коридор. В ночной тишине под моими ногами громко скрипели рассохшиеся половицы. Я подкрался к бывшей своей комнате и постучал. Подождав, я постучал еще раз, сильнее. Ни звука. Тогда я ударил ногой в дверь, коротко и зло. Заскрипела койка, зашлепали по полу босые ноги, и за полуоткрывшейся дверью показался заспанный, лохматый Вовка Углов. Он стоял наклонясь вперед, скрестив на плечах худые руки, почесывался. Я шагнул мимо него в комнату.

– Куда, куда? – забормотал Вовка.

Там, где стояла раньше моя койка, спал теперь Коля Бусов. Он спал на животе, раскинув руки и ноги, будто плыл.

– Чего ты? – опять спросил Вовка.

Я и сам не знал чего. Пока я шел сюда, я вроде бы готов был на что-то серьезное решиться... Теперь – этот Коля Бусов, а рядом – очертания Гришкиной кровати и сам он, спокойно спящий на спине, руки за голову...

Нет, эта комната была мне уже чужой. Как и та...

Я вернулся к Гному. У него горел свет. Он сидел на койке и ждал меня. Я видел, что он и обрадовался и растерялся, когда я вошел.

Я постелил постель, лег. Гном спросил:

– Ты спишь?

Я молчал.

– Ты не спишь?

Я молчал, но какая-то неуютность была в этом моем молчании, словно не его я обманывал, а себя, и это было противно.

– Ну? – сказал я наконец.

– Не говори никому, ладно? – быстро сказал Гном. – Я... я не буду больше.

– Чего не будешь? – спросил я, хотя прекрасно знал, о чем он.

– Ну, разговаривать... ночью...

– Ах вот что! – Я захохотал как-то неестественно громко. – "Сахар, сахар! Отколите кусочек! Они все мертвые!.."

– Это правда? Я так говорю? – спросил он тихо.

– А ты что, не знаешь? – удивился я.

– Нет, – просто ответил он.

– Вот оно что... – Я как-то даже растерялся.

– У меня все... в сорок первом... – Гном проглотил слюну, а может и слезы. – У меня все – мама, тетя, сестренки... я не мог сутки дверь открыть... а на лестнице...

А на лестнице – я догадался – на лестнице никого не было, потому что там все умерли.

– Я изрыл ее топором, и сломал, и вышел...

Мы сидели на своих койках и молчали, а ночь медленно превращалась в утро. Потом Гном сказал:

– Ты не думай, я в дружбу не навязываюсь...

– У тебя Рейкина есть, – не удержался я.

– Галя добрая, – сказал он, – только глупая. Лучше глупый, чем злой...

Я копал картошку, а следом шли ребята с ведрами – подбирали. Работали тройками – один копал, двое подбирали и носили. Я услышал хруст и понял, что разрезал картофелину, и тут же увидел разрез – сочащийся, розовый... Мне стало жаль клубня, я откопал его, стараясь не запачкать. Меня кто-то позвал. Я обернулся – Гном. Я сразу понял: что-то с ним случилось. Он был жалкий какой-то, губы дрожали.

– Сумку... Мою сумку не видел?

– Нет. – Я заметил на глазах его слезы. – Ты чего? Найдешь...

– Уже искал. Я повесил на дерево. Они попросили ящик поднести...

– Кто они?

– Борька...

– Куда ж она подевалась? – Я все понял.

– Не знаю...

– Не знаешь! – Я опять разозлился на него. – Дождался, накопитель! Я вонзил лопату в землю. – Дождался!

– Что я тебе сделал? – спросил Гном. – Что?

Я отвернулся. Но мне хотелось знать, что будет дальше. Я посмотрел через плечо. Гном стоял в конце межи, напротив Борьки, который покачивался, опершись на лопату, и сплевывал себе под ноги. Я не слышал, о чем они говорили, только Борька взял Гнома за курточку, тряхнул и отбросил от себя. Гном упал, медленно поднялся, огляделся вокруг... За кустами кто-то хохотнул коротко и замолк, словно рот ему зажали.

Спотыкаясь, Гном побрел к дороге.

...С другого конца поля, перескакивая через кусты картофеля, неслась Рейкина. Она с ходу набросилась на Борьку, схватила его за волосы, опрокинула на землю, стала пинать ногами. Из-за кустов выскочили его дружки, Рейкина размахивала руками, не подпуская к себе мальчишек, а те окружали ее, пританцовывая и гогоча...

Посреди поля на ящике сидел Гришка. Он подначивал:

– Давай, Рейкина! По роже его, по роже! А вы чего, пацаны! Сдрейфили!.. Хватай ее за волосы, ты!..

Рейкина дралась молча, ожесточенно. Потом вдруг ни с того ни с сего остановилась как вкопанная, огляделась растерянно – Гнома искала, что ли и ее сильно ударили по лицу. Она всхлипнула, закрылась руками, но тут же выпрямилась, схватила лопату, закричала:

– Заразы! Сволочи! Убью!

– Психичка! – закричал Борька.

Мальчишки отскочили, рассыпались. Рейкина бросила лопату и побежала к дороге. Никто за ней не гнался, но бежала она так, словно ее вот-вот догонят и начнут бить.

Я вернулся к своей меже. Стал искать ту картофелину. Наконец нашел. Она обвалялась в земле и больше не блестела.

На дворе около столовой дымилась куча белесого пепла. Пепел был легкий и светлый, шевелился под ветерком. Подошла Вера Рюмина.

– Что случилось с Валентиновым?

– А что? – на всякий случай спросил я.

– Да вот – вытряхнул сено из матрасника, поджег, вещи собрал и – на станцию...

Я рассказал ей, что было в поле, только про Рейкину смолчал.

– А вы что, вступиться не могли?

– Кто мы?

– Ну, ты, Гриша...

– Буду я за нее вступаться!

– За нее? За кого это "за нее"? – Рюмина подозрительно прищурилась.

– Ну, за него...

– Ты же в одной комнате с ним живешь! – воскликнула Рюмина.

– Не живу, а переселили! – огрызнулся я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю